На войне как на войне (сборник) - Курочкин Виктор Александрович 38 стр.


Перевоплотиться из артиста в зрителя очень трудно. Это возможно при определенном душевном состоянии. Иван Алексеевич находился в состоянии страшной душевной подавленности.

Когда он вышел из зрительного зала и попытался припомнить наиболее яркие кадры с профессором Дубасовым, то не смог назвать ни одного. Профессор промелькнул, как серая тень. «В чем же дело? Кто виноват: я, сценарист или режиссер?»

Иван Алексеевич шел то быстро, то медленно. Вопрос «кто виноват?» то останавливал его, то подгонял…

«Да, но все остальные получились ярко…» Урода, который был, пожалуй, самым великолепным в фильме, Иван Алексеевич не считал. Всем известно, что лучше всех снимаются в кино дети и звери. А вот почти эпизодическая роль директора института — как она сделана! В момент взлета космического корабля никто не был так внешне спокоен, как директор, и в то же время никто так не волновался, как он. И как это здорово сделал Сомов! Одним кадыком, который сновал по горлу, как челнок… А плачущий геолог! Он подставляет лицо под дождь и не стесняясь плачет, и никто не видит его слез, кроме зрителя. А ведь у сценариста этого не было. И не режиссер до такой блестящей находки додумался. Сам артист Кондаков ее подсказал… Или мать, провожающая в космический полет сына-радиста. Она не говорит ему ни слова, а только бегает вокруг него мелкими, торопливыми шажками. И в этой суетливости артистка выразила и предчувствие несчастья, и невыплаканное материнское горе. Все нашли для своих образов что-то особенное, неповторимое!

— Все, все, кроме меня! — прошептал Отелков. — Почему же тогда во всех своих неудачах я всегда пытался кого-то обвинять?

Сознание собственной бездарности не покоробило Ивана Алексеевича. Это сознание давно уже зрело и, наконец созрев, не испугало Отелкова. Ему только стало очень жаль себя.

Отелков быстро шел по освещенной людной улице. Голова у него прояснилась, ноги ступали легче и живее. Иван Алексеевич вдруг остановился и спросил себя:

— А что же делать теперь?

Иван Алексеевич вспомнил о Серафиме Анисимовне, и его неудержимо потянуло к ней. Только теперь он понял, что единственный близкий ему человек — скромная, терпеливая машинистка. Только она одна могла понять и любить его таким, каков он есть, — что бы он ни сделал, что бы с ним ни случилось.

«Наверное, не спит, ждет меня», — с нежностью подумал он о Серафиме Анисимовне и представил себе, как она сидит, вытянув руки, опустив голову, и чутко прислушивается к шагам за окнами.

Стал накрапывать дождик. Отелков с удовольствием ощутил прохладные капли на лице. Это взбодрило его и еще больше укрепило в решении немедленно ехать домой.

Отелков забежал в магазин, купил вина, закусок, сладостей и лакомств Серафиме Анисимовне.

Он ввалился в комнату со сбитой на затылок шляпой, с охапкой покупок, необычно возбужденный — таким, каким еще никогда не был. Серафима Анисимовна догадалась, что с Иваном Алексеевичем случилось что-то ужасное. И в то же время какое-то шестое чувство подсказывало ей, что именно это ужасное и толкнуло его к ней и, может, оно и есть то счастье, которого она так долго ждала.

Серафима Анисимовна не отрываясь смотрела на Ивана Алексеевича, и лицо ее, бледное, испуганное, постепенно менялось и расцветало; вначале румянец проступил на щеках, потом залил подбородок, шею.

— Боже мой, зачем ты столько накупил? — прошептала она, когда Иван Алексеевич свалил покупки на стол.

— А мне, Сима, скучно стало на этом банкете. Все перепились, как идиоты. Думаю, дай-ка махну домой! Дорогой вот и захватил это. Поужинаем по-настоящему. Мы еще, кажется, с тобой по-настоящему не ужинали. А сегодня поужинаем! — говорил Отелков громко, бодро расхаживая по комнате и размахивая руками.

Серафима Анисимовна видела, что бодрость у Ивана Алексеевича вымученная, но она умело скрывала свою догадку. Она вела себя так, как будто и не подозревала, что творится в душе Ивана Алексеевича. Его ласковые слова, на которые он всегда был скуп, его усердие, с которым он помогал готовить ей ужин, — все, все подтверждало ее догадку. И она боялась, как бы Иван Алексеевич не разоблачил ее. Серафиме Анисимовне не хотелось пить вино, а он все время подливал в ее бокал, и она пила и старалась быть веселой.

Иван Алексеевич пил много. Вино хотя и не веселило его, но зато кое-как бодрило и помогало сдерживать наползающую на него тоску. Но она наваливалась и наваливалась, подкатывалась к самому сердцу, и Отелкову невольно хотелось завыть зверем или горько расплакаться. В одну из таких минут он заявил, что хочет слушать музыку, вскочил, чтобы завести радиолу. Радиола оказалась неисправной. Иван Алексеевич принялся чинить, но через пять минут бросил и жалобно сказал:

— Сима, я спать хочу.

Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Серафима Анисимовна быстро уснула… Иван Алексеевич погасил свет. И вместе с темнотой на него опять навалилась тоска, стало душно. Он встал, осторожно выдвинул засовы ставней и, настежь распахнув окна, стал жадно вдыхать прохладный сырой воздух; потом походил по комнате и прилег на кушетку. Пока он открывал ставни, пока метался из угла в угол, тоска как будто бы его оставила, но, как только лег, она опять схватила Отелкова за сердце.

— Боже мой, сколько времени потеряно напрасно! — прошептал Иван Алексеевич и беззвучно заплакал.

После слез ему стало легче. Он лежал, ни о чем не думал, слушал металлический скрежет пробегавших мимо дома электричек, чугунное громыхание товарных поездов, от стука которых все в доме тряслось и чайная ложка на блюдце, подпрыгивая, звонко бренчала.

Перед домом над тополями повисла полноликая луна. Ее неясный, как легкий туман, свет падал на стены, на пол, на кровать, где разметалась во сне Серафима Анисимовна. Одеяло сползло, она, подогнув под себя ноги, в эту минуту очень походила на огромное белое яйцо. Иван Алексеевич почему-то устыдился ее наготы. Он поднял одеяло, накрыл женщину, хотел было тоже лечь, но раздумал и вышел на улицу.

Иван Алексеевич сел на ступеньку крыльца и уставился в темно-синюю глубину сентябрьского неба. Усиливающийся ветер, казалось, пытался погасить звезды.

Из-под крыльца вылез Урод, отряхнулся и широко зевнул. Он только что избавился от кошмарного сна. Ему снился кирпичный сарай и страшное чудовище с огромными огненными глазищами. Чудовище долго гоняло его по сараю и в конце концов загнало в блестящую жестяную банку. Раздался крик: «Мотор!» — банка с оглушительным треском лопнула, и Урод полетел в яму. Он так долго летел, что ему стало страшно, и он проснулся. Почувствовав под собой войлочную подстилку, вдохнув привычный запах заплесневелых досок, успокоился, вылез из-под крыльца, увидев хозяина, зевнул блаженно, потянулся и, подойдя к нему, уткнулся носом в колени.

Иван Алексеевич крепко сжал собаке голову.

— Ну, как живешь, старина?

Урод, казалось, понял хозяина и радостно заулыбался, то есть оскалил зубы и высунул язык. Урод бы мог рассказать хозяину, если бы тот понимал собачий язык, что живет он как нельзя лучше. Кормят каждый день, и очень даже прилично. Самое главное — теперь он опять свободен. Хочет — спит, хочет — гуляет, хочет — бегает на посиделки к соседу Катону, а захочет — и ничего не делает. Вообще он живет как настоящий дворянин. Хотя в дом его теперь и не пускают, но он нисколько не обижается. Под крыльцом у него великолепный войлочный матрац, и лежать на нем — сплошное удовольствие. Правда, снятся ему каждую ночь дурацкие сны, но для разнообразия в жизни это не так уж и плохо…

Иван Алексеевич, обняв собаку, грустно пожаловался:

— А мне, брат, не повезло!

Урод приподнялся и стал лапами гладить хозяину плечи. Иван Алексеевич спихнул его на землю. Урод положил голову ему на колени и стал смотреть Отелкову в глаза, дрожа от преданности и любви.

Иван Алексеевич долго рассказывал собаке о своей жизни, о том, как он деревенским мальчиком увлекся сценой, как кто-то посоветовал ему ехать в город учиться на артиста, как он поехал, как поступил в институт, как учился, как работал и как ничего из этого не получилось.

Урод слушал, скаля зубы и высунув язык. А Иван Алексеевич говорил ему, что теперь он начнет новую жизнь, совершенно непохожую на прежнюю, и говорил твердо, решительно и сам этому верил…

Через три дня Отелков получил телеграмму с киностудии города М. Ему предлагали роль. Он выехал в тот же день вечером.

1964

На войне как на войне

Незабвенному другу Ванюше Кошелкину посвящаю эту повесть


Двадцать четвертого декабря тысяча девятьсот сорок третьего года. Первый Украинский фронт перешел в наступление. На участке Радомышль — Брусилов оборону немцев прорывала 3-я Гвардейская танковая армия. Первые три дня самоходный полк полковника Басова находился в резерве начальника артиллерии 6-го Гвардейского танкового корпуса.

Самоходки закопались в лесу, куда они прибыли еще за два дня до начала наступления. Лес этот младший лейтенант Малешкин — командир СУ-85 — считал ни с чем не сравнимым убожеством. Немецкие летчики с артиллеристами так его обработали, что он просматривался насквозь — и с боков, и сверху.

Две ночи экипаж Сани Малешкина сидел под машиной в яме, около танковой печки. В яме было невыносимо жарко, и дым безжалостно выедал глаза. Огонь в печке надо было поддерживать все время. Таков был приказ командира полка.

Последнюю ночь Саня не смыкал глаз до утра. Дежурство у печки он побоялся доверить даже заряжающему — ефрейтору Бянкину, самому опытному и толковому бойцу экипажа. Накануне в полку произошло ЧП. Экипаж Саниного приятеля лейтенанта Пашки Теленкова так усердно топил печку, что раскалил днище машины. Дюритовые соединения на трубопроводах обуглились и лопнули. Из мотора и баков вытекло все масло и горючее. Если бы полк не задержался в лесу еще на сутки по каким-то неизвестным Сане Малешкину причинам, Теленкову могли бы приписать умышленную порчу машины перед боем и отправить его в штрафную роту. Но Пашку пощадили. Впрочем, Пашка — парень действительно отчаянный, смелый, а самоходку вывел из строя потому, что уснул с экипажем и чуть сам не сгорел.

Младший лейтенант Малешкин подогревал свою самоходку осторожно и все время беспокойно ощупывал днище под мотором. По мнению Сани, температура была в самый раз, чтоб мотор завелся в одну секунду и самоходка, выскочив из ямы, ринулась в бой.

На войне младшему лейтенанту Малешкину пока что ужасно не везло. Вот уже полгода, как он на фронте, а еще не выпустил по врагу ни одного снаряда. На своей самоходке Саня догонял немцев по пыльным дорогам Полтавщины вплоть до Днепра. И вот тут ему, казалось, улыбнулось счастье. Но увы! Оно только улыбнулось — не больше. Во время переправы на Буклинский плацдарм, когда Санина самоходка уже вскарабкалась на паром, немец, словно нарочно, пустил всего лишь один снаряд, и он плюхнулся у парома. Никто не пострадал, кроме Малешкина. Осколком снаряда, словно гигантским топором, обрубило у пушки конец ствола. Нелепейший случай! А не будь его, Саня переправился бы на ту сторону реки и наверняка стал бы героем. По крайней мере, он так думал. Впрочем, кто знает, может, и стал бы. В приказе командующего фронтом значилось, что первый воин — пехотинец, танкист, артиллерист, — ставший ногой на правый берег Днепра, получает звание Героя Советского Союза. А ведь Санина машина переправлялась первой.

Самоходку Малешкина стащили с парома и поволокли в тыл менять пушку. Ребята воевали, дрались за Киев, а он все это время сидел около пустого корпуса своей самоходки. За это Пашка Теленков присвоил ему звание «корпусного генерала». Оно так прилипло к Малешкину, что теперь редко кто называл его младшим лейтенантом.

Очередного наступления Малешкин ждал с нетерпением и твердо был уверен, что в конце концов он покажет себя. Всю эту длинную декабрьскую ночь Саня подогревал машину, размышляя о своей злосчастной судьбе, думал о предстоящих боях и мечтал об ордене. У всех ребят в полку были ордена, у Пашки Теленкова — три. А у Малешкина — ни медали, ни значка.

Под утро Саня чуть-чуть прикорнул и был разбужен зычным голосом комбата:

— Командиры машин, ко мне!

— Подымайся! Живо! — закричал Саня на свой экипаж, который вповалку спал на дне ямы.

Командир четвертой батареи капитан Сергачев в белом полушубке, туго стянутом ремнями, нетерпеливо постегивал прутиком по голенищу хромового сапога.

— Гвардии младший лейтенант Малешкин по вашему приказанию явился! — прокричал Саня, приложив к ушанке черную, как у трубочиста, руку.

Сергачев не то с удивлением, не то с презрением посмотрел на Малешкина.

— Шапку поправь, разгильдяй.

Саня схватился обеими руками за шапку, повернул ее на сто восемьдесят градусов, перетащил с бока на живот пряжку ремня и, став по стойке «смирно», без страха ел глазами командира. Весь его вид говорил: «Смотри, комбат, какой я сегодня молодец, не только шапку, но и ремень поправил».

Подбежал лейтенант Теленков и тоже доложил, что он явился.

— Машина готова? — вместо приветствия спросил комбат.

— Так точно, товарищ капитан! Всю ночь работали.

— Скажи мне спасибо, а то бы наверняка тебя под трибунал закатали.

Легко подпрыгивая, прибежал младший лейтенант Чегничка, стукнул каблуками и ловко вскинул к бровям руку. За ним не торопясь, развалисто подошел лейтенант Беззубцев и небрежно махнул рукой. Этого угрюмого, широкоплечего офицера на батарее побаивались и уважали. Он всем им годился в батьки, обладал невероятной силой и удивительным спокойствием. У Беззубцева была тяжелая нижняя челюсть, исковерканная осколком, квадратный нос и крохотные колкие глаза. Вздувшаяся на лбу синяя вена, словно веревка, стягивала его мысли. Вероятно, поэтому Беззубцева считали тугодумом.

Сергачев внимательно осмотрел свой комсостав и, кривя тонкие губы, усмехнулся:

— Ну и видик! От одного вашего вида немцы разбегутся куда попало.

— Пусть разбегаются. Мы к ним не на блины собрались, — проворчал лейтенант Беззубцев.

Малешкин, чтоб сгладить столь неучтивое отношение угрюмого Беззубцева к комбату, радостно воскликнул:

— Вы б посмотрели, товарищ капитан, на моего механика-водителя. Вот это видик! Черт чертом. Словно его из пекла вытащили.

Сергачев на столь важное замечание Малешкина не обратил внимания и приказал приготовить карту.

— А у меня ее нет, — пожаловался Саня.

— У тебя никогда ничего нет, — заметил комбат.

— А я виноват, что мне ее не дали? — обиженно протянул Малешкин.

Сергачев отлично знал, что Малешкину карты не досталось, и все же не упустил случая упрекнуть его в разгильдяйстве.

— Отмечаем по карте маршрут движения. Младший лейтенант Малешкин, достаньте бумажку и записывайте…

Саня схватился за сумку, которая болталась сбоку, и стал торопливо ее расстегивать. В сумке бумажки не оказалось. Вообще в ней ничего не было, кроме трех кружков печенья — остаток дополнительного пайка, который он вчера получил и вместе с экипажем в один присест уничтожил. Саня об этом знал и в сумку полез просто так, для отвода глаз комбата.

Сергачев перечислял села, мимо которых они должны были ехать, и названия их были очень знакомые: все те же Каменки, Боярки, Городища, Барановки. А сколько их за полгода проехал на своей самоходке младший лейтенант Малешкин! Потом мысли Сани перекинулись на самого себя. Он с тоской размышлял о том, отчего ему так не везет в жизни. Все над ним насмехаются, подтрунивают, что ни случись в полку — все сразу почему-то вспоминают Малешкина. До чего дошло — карты ему не дали! Всем хватило, даже командиру автоматчиков, а командиру машины, основной боевой единицы в полку, не досталось. А зачем этому автоматчику карта? Ведь он со своим взводом только и делает, что штаб охраняет.

Горестные размышления младшего лейтенанта Малешкина прервал голос комбата:

— Вопросы будут?

Саня вздрогнул и непроизвольно громко выпалил:

— Вопросов нет. Все ясно, товарищ капитан.

Пашка Теленков захохотал. Даже мрачный Беззубцев заулыбался, и хмурое лицо его стало необыкновенно ласковым и добродушным. Капитан Сергачев показал Малешкину кулак.

— На подготовку и завтрак — двадцать минут.

Когда Малешкин вернулся к своей самоходке, заряжающий с наводчиком сидели на верху машины под брезентом и курили. Они не обратили на своего командира никакого внимания. Это взорвало Саню.

— Чего сидите? — закричал он. — Встать!

Наводчик с заряжающим вылезли из-под брезента, неуклюже поднялись, переглянулись, пожали плечами.

— А где Щербак?

— На кухню пошел, — ответил наводчик.

— За завтраком, — пояснил заряжающий.

— Я вас не спрашиваю, ефрейтор Бянкин, за чем он пошел. Я спрашиваю, почему Щербак пошел, а не вы? — Саня передохнул. — Сколько раз запрещал отлучаться водителю с наводчиком. Почему не исполняются мои приказания? — У Сани голос сорвался, и он последние слова просвистел фистулой.

Сержант с ефрейтором опять переглянулись и, как показалось Сане, усмехнулись нарочито оскорбительно.

— Сержант Домешек, прекратите корчить рожи и отвечайте на вопрос: почему не исполняются мои приказания?

Сержант Домешек, тощий одесский еврей с выразительными печальными глазами, принял стойку «смирно».

— Не могу знать, товарищ гвардии младший лейтенант.

— Ефрейтор Бянкин, почему не выполняются мои приказания?

— Почему? — Бянкин вздохнул, сдвинул шапку на лоб, со лба опять на затылок и, глядя на командира ясными, невинными глазами, пояснил: — Очень Гришка Щербак любит ходить на эту кухню.

— Даже больше, чем старый еврей в синагогу, — добавил Домешек.

Назад Дальше