— Так поднять тебя и моего роста не хватит. И под ноги подставить нечего, — сказал Гармонщиков.
— А уголь? Кучу угля перетащить под окно, — предложил Богдан.
Хотели сразу взяться за дело. Но за дверью гулко прогромыхали сапоги. Лязгнул замок, на пороге встал солдат с автоматом. Пленные одернули рубахи, поправили на голове пилотки. В котельную вошел санитар в халате и белом колпаке. Торопливо отсчитал пять человек и увел.
В котельной остались Богдан, Могилкин и Добрянский.
— Куда их? — спросил Могилкин. — Неужели на расстрел?
— Вряд ли. А впрочем, кто знает… — Сократилин, конечно, не мог знать, куда их увели, но почему-то был уверен, что их увели на какую-нибудь работу. «Через час-два явятся», — подумал он.
Тяжко и горестно вздохнул Могилкин.
— Ужасть как жрать хочется.
— А вот мы сейчас с тобой покурим, оно и расхочется, — сказал Сократилин.
— Корочку бы сейчас хоть самую завалящую. Со вчерашнего утра не жрамши. Да и утром-то какая была еда… — пожаловался Могилкин и тронул Сократилина за руку. — Вкусные у них макароны?
Богдан усмехнулся:
— Не распробовал.
— Кажись, с мясом, — сказал Добрянский.
— А ты успел рассмотреть? — вскричал Могилкин. — У, сволочь! Взять бы лом да между глаз!
— За что?
— За то, что ты изменник и предатель!
— Я никого не предавал, никому не изменял, даже собственной жене, — спокойно возразил Добрянский.
— Почему же к своим бежать не хочешь?
— А мне все равно, что свои, что чужие. Я баптист и воевать не собираюсь.
Сократилин с удивлением посмотрел на Добрянского, на его пронырливое лицо с тонкими сухими губами. Перехватив вопросительный взгляд Сократилина, Добрянский пояснил:
— Вера моя не позволяет убивать людей.
Могилкин подбежал к нему, сел на корточки и, заглядывая в лицо, ехидно спросил:
— Зачем тогда в армию пошел?
— Армия одно, а война совсем другое, — невозмутимо отвечал Добрянский.
Могилкин встал, подбоченился, выставил ногу и покачал носком сапога.
— Вот что я тебе скажу, Добрянский, баптист ты или… — Могилкин выдавил довольно-таки резкое словечко. — А Родину защищать обязан!
Добрянский прищурился:
— Родину, говоришь? А ты знаешь, что такое родина?
— Знаю!
— Что же это за штука? — ядовито спросил Добрянский.
— Родина это — во! — Могилкин широко развел руки, описал большой круг и покосился на Добрянского. Тот ухмылялся. — Ты надо мной не смейся, баптист. Я не знаю, как это по-ученому выразиться, потому что четыре класса и пятый коридор в школе прошел. Я тебе по-своему, по-простецкому скажу. Родина — это моя деревня Петушиха. Мой дом в три окна под соломенной крышей, овин, около овина береза, из которой я гнал соковку. Родина — это…
Вдохновенную речь Могилкина оборвал треск немецкого автомата у самого входа в котельную.
Долго и тяжело громыхали по каменным ступеням сапоги, и долго скрипел в заржавленном замке ключ. Вернулись четверо. Пятого только что расстреляли прямо у котельной. За кусок колбасы.
— Мы таскали раненых, — рассказывал сержант Никитин, — на втором этаже школы в коридоре стоял стол. На этом столе резали колбасу. Мы туда и обратно, и все мимо этого стола. Я с Гущиным на пару таскал. Я его предупреждал. Не сдержал себя парень. На глазах у немца схватил колбасу — и в карман. Немец с минуту смотрел на него как обалделый. Потом поднял шум. Прибежал белобрысый офицерик, посмеялся, что-то сказал нашему охраннику. И даже колбасу не отобрали. Я думал, что на этом все и кончилось. Я даже зауважал этого офицера. Мы перетаскали раненых, и нас повели в котельную. У входа в котельную немец нас остановил, построил, потом вывел Гущина и приказал ему есть колбасу. Приказывает, а сам улыбается. Я даже не заметил, когда немец автомат поднял.
— А он и не поднимал. Как держал у живота, так и стрелял, — сказал Левцов. — В общем, с колбасой во рту отбыл рядовой Гущин, как говорится, в лучший мир.
Это убийство потрясло Богдана. Да и не только его. Лицо у Могилкина посерело, нос еще больше заострился. Гармонщиков смотрел в одну точку. Добрянского трясло от страха.
— Дурак этот Гущин. — Левцов мрачно усмехнулся. — На вшивой колбасе засыпался, а я вот, — он вытащил из голенища пистолет, подкинул его, поймал, — «вальтер». Удобная штучка, аккуратная. Офицерский. Волокли мы с Гармонщиковым офицера. Здоровый офицер, жиру в нем пудов пять. Вся морда в бинтах, один нос торчит, а на боку кобура.
— Когда же ты успел? — изумился Гармонщиков.
Левцов, ухмыляясь, ласково погладил пистолет.
— Руки у меня такие. Мамаша очень восхищалась ими. Помню, посмотрит, бывало, на мои руки и скажет: «Отрубить их мало».
— А ты понимаешь, чем ты рисковал? — спросил Никитин. — Ты рисковал нашими головами.
— В первую очередь я рисковал собственной головой, товарищ сержант, — сухо ответил Левцов. — А во-вторых, я неудобно чувствую себя без оружия. Мне все время кажется, как будто мне чего-то не хватает. И настроение у меня от этого скверное.
Сократилин отлично понимал, что, если бы Левцов засыпался, их бы всех расстреляли. Но все же он не мог не восхититься дерзостью Левцова. И упрекать теперь его было не только бессмысленно, но и грешно. Ведь он достал оружие! Все облегченно вздохнули и почувствовали себя уверенней, и гибель Гущина отошла на задний план. На передний опять выступил побег. Если раньше кое-кто и сомневался в разумности побега, теперь не было таких. Даже баптист Добрянский заявил, что он тоже здесь не останется. Бежать решили, как только стемнеет. Все теперь зависело от того, будет ли выставлен часовой и сможет ли пролезть в дыру Могилкин. Желание вырваться на волю было настолько сильным, что в крайнем случае решили взломать дверь. Много возлагали надежд и на подход наших войск.
Никитин сообщил Сократилину, что, когда они таскали раненых, орудийный гул не затихал ни на минуту, что школу битком завалили ранеными.
— Видимо, крепенько всыпали им под Кедайняем.
— Откуда ты знаешь, что под Кедайняем? — спросил Богдан.
— Раненые все лопотали: «Кедайняй, Кедайняй…» А сколько войск уже прошло через село. Без конца, колонна за колонной: машины, танки, пушки…
— А здесь, в этой душегубке, ни черта не слышно, — пожаловался Сократилин.
— Окно слишком маленькое, да и под потолком, — пояснил сержант Никитин.
Вечерело. В окошко виднелся розовый клочок неба. Даже потолок и противоположная стена порозовели. Пленных мучил голод, Сократилина — жажда. Левцов метался по котельной, обнюхивал углы, даже заглянул в топку. За ним как тень ходил Могилкин.
— А все-таки они думают нас кормить, в конце концов? — возмутился Гармонщиков. — Пусть мы в их глазах животные, свиньи, но ведь свиньи тоже жрать хочут?
Клок неба под потолком погас, и в котельной стало совсем темно. Могилкин лег на цементный пол, свернулся калачиком.
Ужин принесли тогда, когда уже никто не надеялся. Принесли в ведре объедки и оскребки: хлеба, каши, макарон и даже колбасы с сыром. Все это было полито водой и смешано. Делил еду Левцов. Он раскладывал ее руками в подставленные пилотки. Сократилин отказался. Его мучила жажда.
Ужинали при свете карманного фонарика. Светил немецкий солдат, надоедливый болтливый парень. Он знал с десяток русских слов, и теперь ему представилась возможность продемонстрировать свои таланты.
— Кушай, Иван, много… работай много… Кранке Германия отправляйся. Кедайняй капут. Вор — плохой зольдат. Вор много стреляй пах-пах… — Немец поднял автомат и показал, что они с ворами делают.
Долго болтал немец, коверкая русские слова. Из всей этой тарабарщины Сократилин выбрал главное. Во-первых, пленных кормят объедками потому, что завтра опять они будут таскать раненых. Вероятно, их будут отправлять в Германию. Сообщению немца, что под Кедайняем наши войска разбиты, Сократилину верить не хотелось. А когда солдат стал уверять, что немцы уважают русских и всегда будут уважать, если русские будут вести себя так, как хотят они, немцы, у Богдана сжались кулаки, но он сдержал себя и попросил солдата принести воды.
Тот долго не понимал, чего от него хочет пленный, а когда наконец уразумел, похлопал Сократилина по плечу, назвал «хорошим зольдатом» и, уходя, пожелал ему спокойной ночи.
Сократилин вытащил из кармана кисет, потряс над ладонью, набрал с десяток табачных крупинок, положил на язык, пожевал и сплюнул.
— Я мальчонкой все капустный лист курил, — сказал Никитин. — Эх, брат, дал маху! Надо бы у немца попросить сигаретку. А может, он еще придет? Ведь обещал же воды принести.
Сократилин не ответил. Пить хотелось зверски. Он и табак-то жевал, чтоб заглушить жажду. Теперь же от табака горело во рту. Богдан стал вспоминать, когда он в последний раз пил.
— В ресторане пиво. Пи-во! — прошептал Сократилин.
Он пытался думать о чем-нибудь другом. Стал гадать, поставят или не поставят немцы часового. Нащупал в кармане три копейки, сложил руки пригоршней и потряс: «Если орел — не поставят». Монета пала вверх орлом. Богдан решил гаданье повторить до трех раз. «А что, если падет решка? Лучше погадаю на немца с водой…» Погадал, и монета пала решкой.
«Хоть бы один-единственный глоток, только б рот смочить, — думал Богдан. — Где же этот проклятый немец?» — Ни о чем теперь, кроме воды, не думалось.
Прошел час, а может, полтора, а может, и два… Немец не появлялся. Все спали. Гармонщиков храпел, как заузданный конь. Никитин, привалившись к стене, тоже похрапывал. Около него, свернувшись клубком, спал Могилкин. Под потолком маячило грязно-серое пятно.
«Темней-то, наверное, и не будет, — решил Сократилин. — Сейчас самые короткие ночи. Плохо, что они короткие. Очень плохо. Подожду еще с полчасика, и надо будить». Сократилин привалился к Никитину, закрыл глаза, попытался забыть и не смог. Он пошевелил языком. Язык, как рашпиль, потер нёбо.
— Сухо, так сухо, как в африканской пустыне, — прошептал он.
Потом Богдан сидел, стиснув зубы, и ни о чем не думал. Казалось, что он уснул. Но он не спал. На него навалилось странное небытие…
Сократилин вдруг встрепенулся, пригладил волосы, застегнул воротник, рука его скользнула по пуговицам и задела медаль.
— Вот уж ни к чему ты здесь, — сказал Богдан Аврамович, снял медаль и сунул в нагрудный карман, потом легонько толкнул локтем Никитина: — Иван!
Никитин поднял голову:
— Пора?
…И сразу все зашевелились, как по команде, словно они не спали, а только делали вид, что спят.
Сначала надо было перетаскать под окно уголь. Работали быстро, бесшумно. Когда кто-то уронил на пол кусок антрацита, замерли и долго прислушивались. Но такая предосторожность была излишней. Окно котельной выходило в переулок между двух глухих стен школы и каменного сарая.
Могилкин сложил руки, вытянулся, как покойник. Его подняли, нацелили головой на дыру и стали потихоньку пихать.
— Ну как? — шепотом спросил Гармонщиков.
— Ничего, подается. Уши малость мешают.
— А что делать?
— Вытерплю. Да толкайте же! — И все поняли, что Могилкину больно, ужасно больно. Поднажали — Могилкин охнул. Теперь уже надо было пихать Могилкина, и пихать как можно быстрее. Он вывалился из дыры, как полено…
— Не сломал бы себе шею, — с тревогой заметил Никитин.
Но Могилкин не сломал себе шею. Он вообще ничего не сломал. Через минуту они услышали его голос:
— Порядок. Тихо. Туман. Давайте лом!
…Над селом висел густейший предрассветный туман. Дома, деревья с трудом проглядывались. Из котельной они попали в школьный сад. Сократилин упал на землю и стал облизывать мокрые листья. Из сада выбрались на картофельное поле, согнувшись бежали по нему. Поле кончилось, и они уткнулись в ограду, забранную плотным тыном. Пошли вдоль забора, миновали бревенчатую стену хлева и очутились на улице, где стояла колонна грузовых машин. Около машин, завернувшись в брезент, спали солдаты. Немцы были так от них близко, что Сократилин разглядел часового. Он, свесив на грудь голову, сидел на подножке кабины.
Повернули назад, и опять бежали вдоль тынного забора, по картофелю, и опять уткнулись в забор, но уже из частокола. И тут рядом, сбоку, закричал петух. Это было так неожиданно, что Сократилин присел и услышал стук собственного сердца. Богдан зажал его рукой. А потом петухи заголосили со всех сторон.
Под утро туман еще больше сгустился. В какую бы сторону они ни поворачивали, везде были заборы. Перелезли через плетень, растоптали огуречные гряды, уперлись в стену дома и услышали немецкий говор. Бросились назад.
…Сократилин полз наугад по капустным грядам, попал в горох. Пожевав гороха, пополз дальше. Его кто-то нагонял. Он оглянулся и не узнал кто. Богдан извивался как уж, использовал каждую канавку с ямкой, удивлялся, какой он все-таки гибкий, проворный, и радовался, что земной шар не такой гладкий и ровный, как школьный глобус. Раздвинув тын, Сократилин скатился в овражек. Овражек был мелкий, и на дне его тек ручеек. Сократилин припал к нему и стал торопливо глотать тепловатую, пахнущую гнилью воду. Руки у него по локти увязли в грязи. Но Сократилин ничего не чувствовал, а только пил, пил и пил… Когда же он оторвался от ручья, то увидел рядом Левцова с Могилкиным. Около них стояла огромная собака. Может быть, она и не была такой большой, но Богдану она показалась огромной.
— Пшла прочь! — зашипел на собаку Могилкин.
Левцов сгреб горсть грязи, швырнул в собаку и, видимо, попал ей в морду. Собака фыркнула, лениво потрюхала по овражку и утонула в тумане. Втроем они выбрались из оврага. Куда? Этого они не знали. Бежали, согнувшись в три погибели, в ушах звенело, глаза горели. Опять ползали по огородам. Сократилину казалось, что он ползает целую вечность и будет всю жизнь ползать и никогда не выберется из плена этих проклятых заборов. Наконец он выполз на дорогу, пересек ее и оказался на полянке с мелкой травкой. Он приподнялся, огляделся и затрясся, обливаясь холодным потом. Он увидел танк. Но какой? Наш трехбашенный, тот самый, который немцы облили бензином и сожгли. Значит, они, исколесив огороды, опять попали на площадь к школе. Богдан оглянулся. Сзади лежали Левцов с Могилкиным.
— Что будем делать, старшина? — шепотом спросил Левцов и вытащил из кармана пистолет.
Что делать? Да разве знал старшина Сократилин, что делать? Правда, он мог теперь ориентироваться. Надо подаваться влево и только влево, на восток, там спасение. Сквозь туман он увидел малиновую полоску рассвета. Но как теперь туда пробраться? Сколько потеряно времени, сколько напрасного труда! А итог: они лежат на лобном месте. Не дай бог, подует ветерок! А он обязательно подует, этот предательский утренний ветерок, и сдернет с них спасительное туманное покрывало.
Сократилин разглядел силуэт другого танка и пополз к нему. Пока он не был уверен, что именно там его спасение. Но какое-то шестое чувство подсказывало: «Давай, Богдан, давай. Это и есть то самое, что тебе надо».
И оно не обмануло Богдана. Это был БТ-7, который немцы ради забавы гоняли по площади. Передний люк был открыт. Исправен ли он, есть ли в баках горючее? Над этими вопросами раздумывать не было времени. В школе хлопнула дверь. И она словно бы подстегнула Сократилина…
Богдан крепко сжимал рычаги фрикционов. Сзади, за спиной, прерывисто дышали Левцов с Могилкиным. Как они попали в машину, Сократилин не видел и не слышал. Но очень обрадовался, что они здесь, с ним. Сократилин отлично знал «бэтэшку» и любил эту юркую быстроходную машину. Руки у него дрожали, но не от страха, нет. Чего теперь ему бояться? Он почему-то был уверен, что машина его не подведет: она заведется, и заведется сразу, как только он нажмет кнопку стартера. Руки у него дрожали от нетерпения.
Богдан закрыл глаза и выжал педаль главного фрикциона.
Визг стартера, оглушительная стрельба выхлопных труб, лязг гусениц — все смешалось. Танк рванулся, перескочил кювет, как соломинку, сломал молодой тополек, и его затрясло на булыжной дороге.
«Осторожно, Богдан», — приказал себе Сократилин и в ту же секунду ударил в грузовик. Он занимал полдороги. Кузов грузовика отделился от кабины и опрокинулся. Теперь промедление было действительно смерти подобно.
Сократилин выжимал из машины все, что только можно было выжать. Давно осталось позади село, немцы, стрелявшие по танку из автоматов.
Левцов во всю глотку ревел: «Броня крепка!..», Могилкин кричал что-то непонятное. Они мчались на восток! И солнце уже всходило, огромное, раскаленное, плоское. И туман, смешиваясь с дорожной пылью, клубился.
С шоссе свернули на грунтовую дорогу. Машину теперь не трясло, и она бежала, покачиваясь, мягко шлепая траками.
Левцов с Могилкиным уселись на башне, свесив в люк ноги. Им было немножко холодно. Солнце с каждой минутой желтело, поднималось все выше и выше. Туман редел, рвался на клочья, забивался в ямки, ложбины и там таял. Подул ветерок, и все вдруг заблестело, засверкало, заиграло. Небо бездонно синее, пестрые крестьянские поля. Рожь уже выталкивает из своих зеленых трубок серые колоски, узкими полосками белеет гречиха, и клевер уже покраснел.
Дорога нырнула в балку, из балки — на холм. Проехали луг, он цвел вовсю и уже подсыхал. Потом потянулся кустарник, кустарник сменил сырой и угрюмый лес из осины, хилой березы да ольхи с крушиной и непролазного ивняка.
Дорогу пересекла быстрая каменистая речушка. Переехав ее вброд, Сократилин заглушил мотор. Попили, помылись и поехали дальше. Лес кончился внезапно, и Сократилин резко посадил «бэтэшку» на тормоза. И вовремя. Еще секунда, и танк свалился бы в глубокую воронку. На краю воронки стоял, скособочившись, немецкий танк с поникшей пушкой и настежь распахнутыми люками. А метрах в пятидесяти от него они увидели батарею 122-миллиметровых орудий. Батарея, видимо, только что заняла позицию, приготовилась к бою и не сделала ни одного выстрела. Ящиков со снарядами — штабель, и ни одной стреляной гильзы. И только у одного орудия сбита головка панорамы. Труп артиллериста лежал поперек станины, свесив до земли голову и руки.