Восстание масс - Хосе Ортега-и-Гассет 8 стр.


Все это я говорю, чтобы опровергнуть наивное представление, будто переизбыток земных благ способствует улучшению жизни. Как раз наоборот. Чрезмерное изобилие жизненных благ [23] и возможностей автоматически ведет к созданию уродливых порочных форм жизни, к появлению особых людей-выродков; один из частных случаев такого типа — «аристократ», другой — избалованный ребенок, третий, самый законченный и радикальный — современный человек массы. (Сравнение с «аристократом» можно было бы развить подробнее, показав на ряде примеров, как многие черты, типичные для «наследника» всех времен и народов, проявляются и в наклонностях современного человека массы. Например, склонность делать из игры и спорта главное занятие в жизни; культ тела — гигиенический режим; щегольство в одежде; отсутствие рыцарства в отношении к женщине; флирт с «интеллектуалами» при внутреннем пренебрежении к ним, а иногда — и жестокости; предпочтение абсолютной власти перед либеральным режимом и т. д. [24].

Я еще раз подчеркиваю (рискуя надоесть читателю), что этот человек с примитивными наклонностями, этот новейший варвар порожден современной цивилизацией, в особенности той формой ее, какую она приняла в XIX веке. Он не вторгся в цивилизованный мир извне, подобно вандалам и гуннам V века; он не был также и плодом таинственного самозарождения, каким представлял его себе Аристотель появление головастиков в пруду; он — естественный продукт нашей цивилизации. Можно установить закон, подтверждаемый палеонтологией и биогеографией: человеческая жизнь возникала и развивалась только тогда, когда средства, какими она располагала, соответствовали тем проблемам, какие перед ней стояли. Это относится как к духовному, так и к физическому миру. Здесь, обращаясь к самой конкретной стороне существования рода людского, я должен напомнить, что человек мог процветать лишь в тех зонах нашей планеты, где летняя жара компенсируется зимним холодом. В тропиках человек вырождается, низшие расы, — например, пигмеи — были оттеснены в тропики расами, появившимися позднее и стоявшими на высшей ступени цивилизации.

Цивилизация XIX века поставила среднего, заурядного человека в совершенно новые условия. Он очутился в мире сверхизобилия, где ему предоставлены неограниченные возможности. Он видит вокруг чудесные машины, благодетельную медицину, заботливое государство, всевозможные удобства и привилегии. С другой стороны, он не имеет понятия о том, каких трудов и жертв стоили эти достижения, эти инструменты, эта медицина, их изобретение и производство; он не подозревает о том, насколько сложна и хрупка организация самого государства; и потому не ощущает никакой благодарности и не признает за собой почти никаких обязанностей. Эта неуравновешенность прав и обязанностей искажает его натуру, развращает ее в самом корне, отрывает его от подлинной сущности жизни, которая всегда сопряжена с опасностью, всегда непроглядна и гадательна. Этот новый тип человека, "человек самодостаточный" — воплощенное противоречие самой сущности человеческой жизни. Поэтому, когда он начинает задавать тон в обществе, надо бить в набат и громко предупреждать о том, что человечеству грозит вырождение, духовная смерть. Правда, сейчас жизненный уровень Европы выше, чем когда-либо в истории, но когда мы глядим вперед, в будущее, нас охватывает страх, что нам не удастся ни подняться выше, ни сохранить сегодняшний уровень; скорее всего, мы отойдем назад, соскользнем вниз.

Теперь, кажется, достаточно ясно, что представляет собою то в высшей степени уродливое существо, которое я называю "человеком самодовольным". Он явился на свет, чтобы делать только то, что ему хочется, — типичная психология "маменькина сынка". Мы знаем, как она появляется: в семейном кругу все проступки, даже крупные, проходят, в конечном счете, безнаказанно. Домашняя атмосфера искусственная, тепличная; она прощает то, что в обществе, на улице, вызвало бы неприятные последствия. Но «сынок» убежден, что он и в обществе может себе позволить то же, что у себя дома, что вообще не никакой опасности, ничего непоправимого, неотвратимого, рокового, и поэтому он может безнаказанно делать все, что ему вздумается. Жестокое заблуждение! [25].

"Ваша милость пойдет, куда поведут", как говорится в португальской сказке о попугае. Суть не в том, что мы не смеем делать все, что нам хочется. Суть в ином — мы можем делать только одно, а именно то, что должны делать; мы можем быть только тем, чем должны быть. Единственный выход — это не делать того, что мы должны делать. Но это еще не значит, что мы свободны делать все прочее. В этом случае мы обладаем лишь отрицательной свободой воли (noluntas). Мы вольны уклониться от истинного назначения, но тогда мы, как узники, провалимся в подземелье нашей судьбы. Я не могу показать этого каждому отдельному читателю на его собственной судьбе, она мне неизвестна; но я могу показать это на тех ее элементах, которые общи всем. Например, в наши дни каждый европеец уверен (и эта его уверенность крепче всех его «идей» и "мнений"), что надо быть либералом. Неважно, какая именно форма либерализма подразумевается. Я говорю лишь о том, что сегодня самый реакционный европеец в глубине души признает: то, что волновало Европу прошлого столетия и получило название либерализма, — нечто подлинное, имманентное западному человеку, неотделимое от него, хочет он этого или нет.

Даже если бы было доказано, что все конкретные попытки осуществить завет политической свободы ошибочны и обречены на неудачу, все по существу, по идее этот завет не скомпрометирован и остается в силе. Это конечное убеждение остается и у коммунистов, и у фашистов, на какие бы уловки они ни пускались, чтобы убедить самих себя в обратном. Оно остается и у католика, который продолжает твердо верить в «силлабус». Все они «знают», что, несмотря на справедливую критику либерализма, его внутренняя правда неуязвима, ибо это правда не теоретическая, не научная, не рассудочная; она совсем другой природы и ей принадлежит решающее слово: это правда судьбы. Теоретические истины не только спорны, но все их значение и сила именно в том, что они — предмет спора. Они вытекают из спора, живут, лишь пока он ведется, и созданы исключительно для него. Но судьба нашей жизни, — чем нам стать и чем нам не быть — дискуссии не подлежит, она принимается или отвергается. Если мы ее принимаем, наше бытие подлинно; если отвергаем, тем самым мы отрицаем и искажаем самих себя [26]. Наша судьба не в том, чтобы делать то, что нам угодно: скорей мы угадаем ее волю, приняв на себя, как должное, то, к чему у нас нет сейчас влечения.

А "человек самодовольный" знает, что определенных вещей не может быть, и тем не менее — вернее, именно поэтому — ведет себя так, словно уверен в обратном. Так фашист ополчается против политической свободы именно потому, что он знает: подавить ее надолго невозможно, она неотъемлема от самой сущности европейской жизни и вернется, как только это будет нужно, в час серьезного кризиса. Все, что делает человек массы, он делает не совсем всерьез, «шутя». Все, что он делает, он делает неискренне, "не навсегда", как балованный сынок. Поспешность, с которой он при каждом случае принимает трагическую, роковую позу, разоблачает его. Он играет в трагедию именно потому, что не верит в реальность подлинной трагедии, которая действительно разыгрывается на сцене цивилизованного мира.

Хороши мы были бы, если бы нам пришлось принимать за чистую монету все то, что люди сами говорят о себе! Если кто-либо утверждает, что дважды два — пять, и нет оснований считать его сумасшедшим, мы можем быть уверены, что он сам этому не верит, как бы он ни кричал, или даже если он готов был за это умереть.

Вихрь всеобщего, всепроникающего шутовства веет по Европе. Почти все позы — маскарадны и лживы. Все усилия направлены к одному: ускользнуть от подлинной судьбы, не замечать ее, не слышать ее призыва, уклониться от встречи с тем, что должно быть. Люди живут шутя, и чем трагичнее маска, тем большего шута она прикрывает. Шутовство появляется там, где жизнь не стоит на неизбежности, которой надо держаться, во что бы то ни стало, до конца. Человек массы не хочет оставаться на твердой, недвижной почве судьбы, он предпочитает существовать фиктивно, висеть в воздухе. Потому-то никогда еще столько жизней не было вырвано с корнем из почвы, из своей судьбы, и не неслось неведомо куда, словно перекати-поле. Мы живем в эпоху «движений», "течений", «веяний». Почти никто не противится тем поверхностным вихрям, которые возникают в искусстве, в философии, в политике, в социальной жизни. Потому риторика и процветает, как никогда. Сюрреалист полагает, что он превзошел всю историю словесности, когда написал (опускаю слово, которое писать не стоит) там, где прежде писали "жасмин, лебеди, нимфы". Конечно, он лишь ввел другую словесность, до сих пор скрытую в клозетах.

Быть может, мы лучше поймем современный мир, если подчеркнем в нем то, что, — несмотря на всю его оригинальность, — роднит его с прошлым. В третьем веке до Р.Х., в эпоху расцвета Средиземноморской культуры, появились циники. Диоген в грязных сандалиях вступил на ковры Аристиппа. Циники кишели на всех углах и на высоких постах. Что же они делали? Саботировали цивилизацию того времени. Они были нигилистами эллинизма; они не творили и не трудились. Их роль сводилась к разложению, вернее — к попытке все разложить, так как они не достигли и этой цели. Циник, паразит цивилизации, занят тем, что отрицает ее, именно потому, что убежден в ее прочности. Что стал бы делать он в селении дикарей, где каждый спокойно и серьезно ведет себя именно так, как циник ведет себя из озорства? Что делать фашисту, если ему не перед кем ругать свободу, или сюрреалисту, если он не ругает искусство?

Иного поведения и нельзя ожидать от людей, родившихся в хорошо организованном мире, в котором они замечают только блага, но не опасности. Окружение портит их; цивилизация — их дом, семья, они — "маменькины сынки", им незачем выходить из храма, где потакают их капризам, выслушивать советы старших, тем более — соприкасаться с таинственной глубиной судьбы.

XII. Варварство специализации

Как я уже сказал, цивилизация XIX века автоматически создала тип человека массы. Я хотел бы дополнить общую формулу анализом этого процесса, показав его на частном случае. В конкретной форме мой тезис выиграет в убедительности.

Цивилизация XIX века, утверждал я, слагается из двух крупных элементов: либеральной демократии и техники. Займемся сейчас последней. Современная техника возникла из сочетания капитализма с опытными науками. Не всякая техника научна. Изобретатель кремневого топора не имел понятия о науке, но положил начало технике. Китай достиг высокой технической зрелости, не подозревая о существовании физики. Только современная европейская техника покоится на научной базе, и отсюда ее отличительная черта — возможность безграничного развития. Техника иных стран и эпох — Месопотамии, Египта, Греции, Рима, Востока — всегда достигала какого-то предела, перейти который она не могла; и по достижении его начинался упадок.

Эта чудесная техника Запада сделала возможной не менее чудесную плодовитость европейцев. Вспомним факт, с которого мы начали наше исследование, и из которого вытекли постепенно все наши рассуждения. Начиная с V столетия вплоть до 1800 г. население Европы никогда не превышало 180 миллионов; но с 1800 до 1914 оно возросло до 460 миллионов. Беспримерный скачок в истории человечества! Нет сомнения в том, что именно техника в сочетании с либеральной демократией расплодили человека массы — в количественном смысле. Но в этой книге я старался показать, что они ответственны за появление человека массы и в качественном, уничижительном смысле этого слова.

Под массой — предупреждал я уже вначале — подразумеваются не специально рабочие; это слово означает не социальный класс, а тип людей, встречающийся во всех социальных классах, тип, характерный для нашего времени, преобладающий и господствующий в обществе. Сейчас мы увидим это с полной ясностью.

В чьих руках сегодня общественная сила? Кто накладывает на нашу эпоху печать своего духа? Без сомнения, буржуазия. Кто среди этой буржуазии представляется избранной, ведущей группой, сегодняшней аристократией? Без сомнения специалисты: инженеры, врачи, учителя и т. д. Кто внутри этой группы представляет ее достойнее, полнее всех? Без сомнения, ученый, человек науки. Если бы обитатель иной планеты появился в Европе и, чтобы составить о ней понятие, стал разыскивать наиболее достойного представителя, то Европа — в расчете на благоприятный отзыв — непременно указала бы ему на своих людей науки. Гостя, конечно, интересовали бы не исключительные личности, но общий тип «ученого», высший в европейском обществе.

И вот оказывается, что сегодняшний ученый — прототип человека массы. Не случайно, не в силу индивидуальных недостатков, но потому, что сама наука — корень нашей цивилизации — автоматически превращает его в первобытного человека, в современного варвара.

Экспериментальная наука появляется в конце XVI века с Галилеем; в конце 17-го века Ньютон дает ей основные установки, и в середине 18-го она начинает развиваться. Развитие любого явления существенно отличается от самой основы его, оно подчинено иным условиям. Так, например, основные начала «физики» (собирательное имя экспериментальных наук) требует объединяющего усилия, синтеза; это и было дело Ньютона и его современников. Но развитие физики поставило и задачу обратного характера. Чтобы двигать науку вперед, люди науки должны специализироваться: люди науки, но не наука. Наука не специальность; если бы она ею была, она тем самым не была бы истинной. Даже эмпирическая наука, взятая в целом, перестает быть истинной, как только она оторвана от математики, от логики, от философии. Но исследовательская работа неизбежно требует специализации.

Было бы очень интересно и много полезнее, чем кажется на первый взгляд, написать историю физических и биологических наук, показав, как росла специализация в работе исследователя. Такая история показала бы, как ученые от поколения к поколению все больше ограничивают себя, как поле их духовной деятельности все суживается. Но главный вывод был бы не в этом, а в обратной стороне этого факта: в том, что ученые от поколения к поколению — в силу того, что они все более ограничивают круг своей деятельности, — постепенно теряют связь с остальными областями науки, не могут охватить мир как целое, т. е. утрачивают то, что единственно заслуживают имени европейской науки, культуры, цивилизации.

Специализация наук начинается как раз в ту эпоху, которая назвала цивилизованного человека «энциклопедическим». XIX век начал свою историю под водительством людей, которые жили еще как энциклопедисты, хотя их творческая работа носила уже печать специализации. В следующем поколении центр тяжести перемещается: специализация в каждом ученом оттесняет общую культуру на задний план. Около 1890 г., когда третье поколение взяло на себя духовное водительство в Европе, мы видим уже новый тип ученого, беспримерный в истории. Это — человек, который из всего, что необходимо знать, знаком лишь с одной из наук, да и из той он знает лишь малую часть, в которой непосредственно работает. Он даже считает достоинством отсутствие интереса ко всему, что лежит за пределами его узкой специальности, и называет «дилетантством» всякий интерес к широкому знанию.

Этому типу ученого действительно удалось на своем узком секторе сделать открытия и продвинуть свою науку — которую он сам едва знает, — а попутно послужить и всей совокупности знаний, он которую он сознательно игнорирует. Как же это стало возможным? Как это возможно сейчас? Мы стоим здесь перед парадоксальным, невероятным и в то же время неоспоримым фактом: экспериментальные науки развились главным образом благодаря работе людей посредственных, даже более чем посредственных. Иначе говоря, современная наука, корень и символ нашей цивилизации, впустила в свои недра человека заурядного и позволила ему работать с видимым успехом. Причина этого — в том факте, который является одновременно и огромным достижением, и грозной опасностью для новой науки и для всей цивилизации, направляемой и представляемой наукой; а именно — в механизации.

Большая часть работы в физике или биологии состоит в механических операциях, доступных каждому или почти каждому. Для производства бесчисленных исследований наука подразделена на мелкие участки, и исследователь может спокойно сосредоточиться на одном из них, оставив без внимания остальные. Серьезность и точность методов исследования позволяют применять это временное, но вполне реальное расчленение науки для практических целей. Работа, ведущаяся этими методами, идет механически, как машина, и, для того, чтобы получить результаты, научному работнику вовсе не нужно обладать широкими знаниями общего характера. Таким образом, большинство ученых способствуют общему прогрессу науки, не выходя из узких рамок своей лаборатории, замурованные в ней, как пчелы в сотах.

Но это создает крайне странную касту. Исследователь, открывший новое явление, невольно проникается сознанием своей мощи и уверенностью в себе. Его открытие дает ему право, — вернее некоторое подобие права — считать себя «знатоком». В действительности он обладает лишь крохой знания, которая в совокупности с другими крохами, которыми он не обладает, составляет подлинной знание. Такова внутренняя природа специалиста — типа, который в начале нашего века [27] достиг необыкновенного развития. Специалист очень хорошо «знает» лишь свой крохотный уголок вселенной; но ровно ничего не знает обо всем остальном.

Назад Дальше