— Компрадор, ты до чего страну довел? — потребовал я ответа у Курочкина, встав на пороге его гостиной. — В городе машин — не протолкнуться. Если народ и дальше будет нищать с такой же скоростью, нам понадобятся двухъярусные дороги…
— А вместо лаврских пещер — паркинги.
— Там же тесно.
— Расширим, углубим, проведем вентиляцию, канализацию и электричество.
— Нет у тебя ничего святого, Курочкин, — огорченно вздохнул я.
— Нет, — согласился Курочкин. — И вообще, я по утрам, вместо сока, пью кровь христианских младенцев, а закусываю мощами лаврских угодников.
Я живо представил Курочкина на кухне со стаканом крови и коричневой ногой Нестора Летописца на блюде. Желудок тут же возмутился и забился где-то на подходе к гортани.
— Ага, — заметил Курочкин, — противно тебе стало. А мне вот, не шутя, один тип предлагает проект модернизации пещер. Я проект завтра заверну, а еще через день все газетки, сколько их у него есть, начнут аккуратно мазать меня жидким навозом. Увидишь.
— Ну, ладно, — неопределенно согласился я. — Зато сейчас ты затравленным не выглядишь. Я тут на днях прочитал, что тебя объявили секс-символом украинской власти.
— Ага. А вы не читайте, доктор, перед обедом желтую прессу.
Можно, конечно, и не читать, Курочкин от этого хуже выглядеть не станет. Лет двадцать назад кто-то, скорее всего это был Канюка, назвал Курочкина человеком-единицей. Худой и длинный Курочкин с выдвинутыми вперед носом, подбородком и кадыком, с животом, через который при желании несложно было прощупать позвоночник, вызывал жалость и сочувствие у всех дам постбальзаковских лет. Его прикармливали буфетчицы и вахтерши, мамы и бабушки его друзей и знакомых, и отдельно — моя мама. Сколько я его помнил, Курочкин отличался всеядностью. С годами он отяжелел. Сквозь чуть подрумяненную искусственным солнцем кожу просвечивает нежный жирок. Прежней единицы в нем уже не разглядеть, Курочкин гладок, зализан, и если бы не регулярная возня с железом, был бы похож на ноль. Такой поджарый, подтянутый ноль.
— Не получал сегодня по почте ничего? — спросил он меня.
— С утра — нет. То есть, ничего серьезного.
— Хорошо. Ну, это ты, конечно, помнишь…
Он положил передо мной распечатку ультиматума. «История последних лет доказала существование в Словеноруссии…»
— Помню.
— Так вот, он, как и обещал, начал войну.
— Кто, он?
— Кто, кто? Сашка Коростышевский. Римский Император.
Этого не могло быть. Курочкин не хуже меня знал, что Коростышевский никакой войны начать не мог. В первых числах октября 86-го, когда все солдаты срочной службы нашего призыва, переведенные приказом министра обороны СССР из дедушек в дембеля, срочно доклеивали последние фотографии в дембельские альбомы, Сашкин БТР попал в засаду в пригороде Герата, был подбит и сгорел. Тогда сгорел и Сашка, и весь его экипаж. И это точно, абсолютно точно. Никто из них не спасся.
— Бой с тенью, понимаю.
— Давыдов! Его тень вчера раздела меня на девяносто миллионов. И это только начало.
— Внушительное начало, — согласился я. — Вот меня, как ни старайся, на девяносто миллионов не раздеть. Давай, может, подробнее и по порядку.
— Хорошо, — кивнул Курочкин. — Только позже. Я тебе сюрприз приготовил. Поехали.
— Представляю. Своим детям, если они у меня есть, я завещаю не пить мою колу и избегать твоих сюрпризов.
Мы вышли во двор. С мокрого фанерного щита у входа в костел, раскрывал нам сырые объятья папа римский.
— На твоей поедем, — Курочкин поежился и поднял воротник пальто. — Мою слушают в десять ушей. Что за погода? Третья неделя весны заканчивается, а холодина, как на Новый год. Что за страна?! Ну, едем, что ли?
— Куда едем-то?
— Обедать. Я в это время обычно обедаю. Тут недалеко.
Обедал Курочкин, как оказалось, возле Золотых ворот. Пешком мы бы туда дошли минут за пятнадцать. На машине едва за час добрались: весь центр города уже был наглухо закупорен.
— Взял бы ты, что ли, свою мигалку. Есть у тебя мигалка? — спросил я Курочкина, когда понял, что стоим мы основательно и простоим еще долго.
— А зачем нам маячок? — буркнул он и протянул мне письмо. — Только людей даром злить. Сам, небось, звереешь, когда пижоны с маячками жить мешают, а туда же. Посмотри, пока стоим. Он протянул мне письмо.
Вежливый господин, называя Курочкина «дорогим другом Юрием» писал, что непредвиденные сложности на международных рынках помешают ему в этом году выполнить в полном объеме договоренности, к которым три года назад они пришли на его ранчо. Господин надеялся, что Юрий проявит свойственные ему понимание и государственную мудрость, и заверял в неизменности его дружеских чувств. Автора письма звали Майкл. Ни тебе фамилии, ни тебе должности. Просто Майкл.
— Это что, и есть твои девяносто миллионов? — спросил я Курочкина, прочитав письмо дважды.
Он молча наклонил голову.
— При чем же тут Сашка Коростышевский?
— Не понимаешь?
— Нет, — честно признался я.
— Значит, читал невнимательно. Вот это, что? — и он подчеркнул ногтем буквы «вх» внизу страницы.
— Би-икс, — пожал я плечами. — Мало ли, что у них может значить би-икс. Может вообще ничего не значить, просто сбой принтера.
— Сбой принтера?! — неожиданно взвился Курочкин. — Сбой принтера?! Ценой в девяносто миллионов, да? Это не «би-икс», Давыдов! Это никакой не «би-икс»! Ну, вспомнил?!..
И я вспомнил. Передвинув войска, атаковав или отступив, в подтверждение того, что решение принято окончательное и меняться не будет, мы писали «ваш ход», а чаще сокращали: «вх». Как странно выглядели эти буквы рядом с письмом незнакомого мне, но, видимо, хорошо знакомого Курочкину Майкла. Я смотрел на них, и мне казалось, что в мире в это мгновение что-то непоправимо изменилось, сместилась какая-то ось, сдвинулись пласты времени, и даже небо вдруг изменило цвет. Где-то совсем рядом затрубили нетерпеливые трубы…
— Ну, ты смотри за дорогой-то, — вернул меня на землю Курочкин. — Пятница, вечер скоро, люди нервные. Поехали, давай.
Под гудки и чертыхания соседей по пробке, мы медленно тронулись.
— Да, Курочкин, — согласился я, — пожалуй, ты прав.
— Лучше бы я, Сашка, ошибался, — вздохнул Курочкин. — Деньги эти, как ты понимаешь, не мои. То есть, не мои лично. Эти девяносто лимонов уже пропали, ладно, но следующие пропасть не должны. Детали тебе знать ни к чему, но можешь не сомневаться, за этим проследят. Кстати, о том, что ты видел письмо, будь добр, не распространяйся. Страшного в том, что ты его читал нет, но и болтать даром тоже не стоит. С человеком, который нас с тобой уже час как ждет в «Рабле», можешь — он в курсе.
— Кто такой?
— Сказано — сюрприз.
— Еще один? Я думал ты письмо имел ввиду… Кстати, кто этот Майкл?
— Не имеет значения, — дернул головой Курочкин.
— Как это? — не понял я. — Человек играет против тебя, а ты…
— Не он играет, Давыдов! Ты что, не видишь, что играет не он. Это серьезный человек, который на Украине был раза два-три, в общей сложности — часов десять, не больше. Он никогда не слышал о нашей игре и ничего о ней не знает. Но им сумели сделать ход, ты понимаешь, что это значит? Ты только представь, кто бы это мог быть…
— Не представляю, — равнодушно пожал я плечами. Для меня слова «серьезный человек» давно уже ничего не значат. Абстракция. Может, Курочкин думает, что это серьезный человек, а он — никто. Я давно уже доверяю только собственному мнению. — Кто, например?
— Ну, уж, во всяком случае, не их президент, — скривил губу Курочкин.
В заочном презрении к лицам, облеченным властью, наши люди стойки и непоколебимы. Вот и Курочкин со всем его вице-премьерским прошлым — туда же. Несколько лет назад у меня гостил школьный приятель давно уже, лет двадцать, живущий в Америке. Работал телевизор, и Клинтон, менявший в прямом эфире цвета щек и шеи с натужно-свекольного на мучнисто-белый, а после — снова на цвет спелой свеклы, свидетельствовал что-то о своей частной жизни, а весь мир, миллиарды зрителей, оценивали его хамелеонские таланты.
— Президентишко-то наш, а… — многозначительно заметил мой приятель, кивнул в сторону телевизора и скривился, как от кислого. И мне в тот же момент вспомнилось, что во вполне еще благополучные дораспутинские времена Санкт-Петербургская публика называла царя «наш царскосельский полковник» и тоже, верно, кривилась и подмигивала. А стоит этому гражданину и кухонному вольнодумцу лично встретиться со сколько-нибудь крупным чиновником, и тут же наливаются маслом и медом уста, изгибается в прилежном полупоклоне спина. Даже лексикон меняется.
— А, между прочим, — вдруг спохватился я, — ты заметил, что «вх» поставлено не к месту? В письме его не должно быть.
— Как не должно быть?
— Как не должно быть?
— В ультиматуме, к примеру, его нет. Да, вспомни, за один ход можно было передавать несколько документов, но «вх» ставилось…
— Точно! Мы ставили «вх» только в меморандумах, когда давался полный список действий, выполненных за один ход… Нет, — перебил он себя и засмеялся, — они все сделали правильно. Если весь ход — одно это письмо, меморандум не нужен.
— А откуда тебе знать, что других действий в этом ходе не будет.
— Вот для того, чтобы я не ждал меморандума и прочих бумаг, они поставили «вх» там, где поставили.
Я приткнул машину на Золотоворотской и, увязая в мартовской грязи, мы направились к «Рабле». Ощущение нереальности, невозможности происходящего, одолевало меня.
В ресторане нас ждал Синевусов. С самого начала, едва только Куручкин заговорил о сюрпризе, мне что-то крепко не понравилось. Ну, понятно.
Я ни за что не узнал бы теперь майора, если б не видел его как-то раз, лет двенадцать-тринадцать назад. Было время митингов и очередей. Тогда почему-то считалось правильным разделять: мы, прогрессивные и передовые, митингуем, сражаемся за права и свободы, а они, болото, молчаливое большинство, прикормленное с руки бесчеловечным режимом, стоят в это время в очередях за водкой и ливерной колбасой. Хотя митинговавшим водка и ливерная колбаса нужны были не меньше, чем тем, кто узнавал об этих митингах из телевизионных новостей.
Дело было осенью, уже холодной и поздней. Я зашел в чайную на Крещатике. В этой чайной и сейчас пекут и продают — прямо из духовки — замечательно вкусные булочки с курагой и черносливом. Но тогда на всём Крещатике больше негде было выпить горячего чаю с булочкой. Всё какие-то помои предлагали, да бутерброды с окаменевшими обрезками сыра. Стоя в очереди, я грелся, глядел по сторонам, ожидая встретить знакомых — в Киеве знакомых можно встретить везде, надо только головой крутить почаще. Синевусова я заметил не сразу. Очередь змеилась между столиками, и один из изгибов долго прикрывал от меня майора. Я увидел его, подойдя почти вплотную, но не узнал. Он заметно постарел, обвисли щеки, посерело лицо, при этом майор отпустил остатки волос и собирал их теперь в хвост. Такой грязно-серый хвост. А прежде он был молодцеватым блондином, хоть и с проплешинами, и чувствовал себя эдакой белокурой бестией.
Майор беседовал у стойки с высоким толстяком в старой коричневой ветровке.
— Да что вы мне все Фолкнер, Фолкнер, — расслышал я синевусовский тенорок. Голос у него не изменился. Вот тут я понял… даже не понял, я его почувствовал, и меня в тот момент здорово тряхнуло. — Фолкнер в учениках у Достоевского ходил, но не окончил курса. Бегал в коротких штанишках по Йокнапатофе с нобелевской медалькой на шее и все из-под ладошки поглядывал, как Достоевский… Что? Что вы?..
Толстяк в ветровке что-то тихо пробурчал, видимо не соглашаясь с Синевусовым.
— Да какой материал, бросьте. Материал — одинаковый, уж верьте мне. И нет, кстати, в людях этих бездн карамазовских. Карамазовы — фикция, выдумка гениального писателя, все трое… Что?.. Ну, да. Да, конечно, четверо. Это я, того… Вон, они на площади митингуют. Не желаете пройти взглянуть? Двести метров отсюда… Вот и мне надоели. Демократы. Знаю я их, как никто. — Он отхлебнул из чашки. Капли масла, смешанного с ядом проступили на лбу и верхней губе. — Да если хотите, я в этом городе — второй демократ. Все еще по стойке смирно стояли и рапортовали очередному съезду, а я…
Тут толстяк, видимо, поинтересовался, кто же был первым демократом. Синевусов назвал какую-то фамилию. Фамилию эту я слышал впервые, она мне ничего не говорила.
Я не подошел к Синевусову в тот раз. Разговаривать с ним и вспоминать прошлое мне не хотелось. Да и не было у меня с ним общего прошлого.
— Узнаешь? — спросил Курочкин, когда через зал мы шли к столику. Синевусов ждал нас давно — мы опоздали на час с лишним.
— Спасибо тебе. Всю жизнь мечтал свидеться.
— Но-но! — Он поднял руку и остановился. — Без эксцессов, пожалуйста.
— Да ладно, — отмахнулся я. — Мы со стариками не воюем.
Записав Синевусова в старики, я немного слукавил. Если тогда ему было около сорока, значит сейчас — шестьдесят. Какой же он старик? Да и выглядел нынче мой майор молодцом — хвост не обрезал, наоборот, еще отрастил. Хвост бодро серебрился холодной и ясной сединой у него за плечами, морщины и складки на лице собрались в цельный рисунок, и у Синевусова, наконец, появилось свое лицо. Не Бог весть какое, но все-таки свое.
Обед, а как на мой взгляд, так это уже был ужин, вышел вполне деловым: ни удивления, ни особых эмоций никто не проявлял. Никаких «сколько лет — сколько зим», никаких «постой-постой, это же сколько выходит», ни прочих ритуальных глупостей. Коротко пожали руки, словно расстались накануне. И все. Я поймал на себе только один быстрый, косой, оценивающий синевусовский взгляд. Весь вечер Синевусов молчал. Молчал, ел. Говорил Курочкин.
От Курочкина я, оказалось, отвык. А вернее всего, с ним нынешним я и не успел толком познакомиться. Бывает так, что по человеку с детства видно, каким он станет в своей взрослой жизни. Но Курочкин в те времена, когда я знал его хорошо и близко, был другим. Если принять, что человек — это сумма его поступков, то нынешний Курочкин тогда еще не начался. Он ведь единственный из всех нас сумел поступить в университет по новой, после армии. «Всех нас», это, пожалуй, сильно сказано, потому что, из пяти, к тому времени нас оставалось только трое: Курочкин, Канюка да я. Сашка Коростышевский не вернулся из Афгана, а Мишка Рейнгартен третий год лежал в больнице на улице имени красного командира Фрунзе в сто третьем номере. Мишка решил откосить от армии по дурке, но врачи при обследовании решили, что он не косит, как все, а есть у него что-то, что и в самом деле следует немедленно вылечить. Лечат, если Мишка жив, и по сей день — последний раз я видел его давно, лет десять назад.
Так вот, Курочкин после армии поступил на юридический и окончил его, я сделал глупость, попытавшись второй раз войти в воды родного радиофака. Воды меня отторгли. А Канюка уже ничего не пробовал. Он подзаработал деньжат, купил видеомагнитофон, открыл видеосалон на дому и с головой ушел в бизнес.
С Курочкиным еще в конце 80-х мы общались часто, но отучившись, он вдруг замелькал на телеэкранах в окружении довольно известных фигур, а потом и сам по себе стал интересен журналистам. Начал, одним словом, делать политическую карьеру. И сделал.
Я первый раз наблюдал Курочкина за работой. А то, что этот обед был для него работой, стало ясно сразу. Конечно, на коллегии какого-нибудь министерства он вел бы себя иначе, ну, так там и ф о р м а т другой.
Расположившись за столом, Курочкин коротко и деловито описал ситуацию. Он сказал: «по нам ударили», затем последовало: «нас подставляют», «нас не поймут» и «мне уже задают неприятные вопросы», потом было: «решить проблему и снять этот вопрос», а закончил он простым: «мы должны найти его первыми».
— Все ясно?
Синевусов азартно жевал, не поднимая головы, не отрывая взгляда от тарелки. Ему было все ясно.
— Никак в толк не возьму, — я пожал плечами и посмотрел на Курочкина, — что это за салатик? Какой вкус неожиданный… но и нежный. Тут вроде и цитрусы, и рыба, и что-то из наших фруктов, яблоки что ли… Не могу понять. Может, ты знаешь?
Синевусов тихо хрюкнул.
— Давыдов! — поморщился Курочкин. — По делу, пожалуйста.
— Пожалуйста, — я отодвинул тарелку. — Могу по делу. Первое: с чего это ты Юрка решил, что можешь мне задачи ставить? Я тебе не министр какой-то зачуханный, я тебе не подчиняюсь и под козырек брать по поводу и без не собираюсь…
— Ладно, ладно, — махнул рукой Курочкин. — Если это все…
— Не перебивайте меня, — жестко оборвал его я. Ненависть мгновенной вспышкой обожгла сознание, выхватив из его глубин тень Истеми. Я даже слегка растерялся. Ничего такого от себя я не ожидал. Все-таки, я числил Курочкина в друзьях, были случаи, он меня крепко выручал. Но это не давало ему права решать, что мне делать, а что нет. — Это не все. Второе: никого искать я не собираюсь и не стану. Делать мне больше нечего. У меня никаких денег не отнимали. Это ваши дела — откаты, распилы, разводки. Ваши дела и ваши миллионы. Без меня начинали, без меня и продолжайте. Надо вам таскать каштаны из огня — ищите желающего, я — пас. А с игрой мы покончили в восемьдесят четвертом. Мне хватило. Начинать сначала я не намерен. Спасибо за ужин. Теперь все.
— Ты не понял главного, Давыдов, — отозвался Курочкин. В его тоне было лишь бесконечное терпение. — Наши думают — пока думают — что все дело в американцах. А американцы — это стихия. «Буря мглою небо кроет», помнишь? Так вот, это про них, кормильцев. Они то воют как звери, то ноют, как дети, а понять, почему, и главное — предсказать, что будет завтра, невозможно. Но как только выяснится — и мы должны быть к этому готовы — что причина не в американцах, а в нас… Не хочу тебя пугать, но всех, кто имел отношение к игре, ждут большие неприятности.