Он говорил о смерти как о дачной знакомой, как говорили, наверное, о ней старые большевики, стальные люди, не считавшие трагедией свое личное отсутствие в будущем, смирявшиеся, как и все, но признававшие справедливость замены поколений и устранения обузы.
Я стиснул губы, чтоб не наглотаться угольной пыли, чтоб не спросить Кипниса: вы гробом в землю? или на тележке в печь? Нам недолго осталось!
– Нину могли захоронить в могилу с убийцей. Я както гулял с вдовой Шнитке по кладбищу. Спросил: почему вы не захотели, чтобы мужа похоронили рядом со Свиридовым? Она так поморщилась: вы знаете, он уважал Свиридова как композитора, но его монархизм… И эти… националистические взгляды! Не хочу, чтобы они рядом лежали. А я посмеялся про себя: посмотри вокруг. Мимо кого мы идем? Палачи и жертвы! Тот же Трапезников и Капица. Великий физик и завотделом науки ЦК. Когда Трапезникова двигали в члены-корреспонденты академии, Капица противился всеми силами. Они в жизни рядом не садились – ненависть! А вот умерли в один год и лежат рядом. Особо не повыбираешь… Спасибо, хоть кусочек незанятый нашли.
Кипнис мне позвонил через день. Шахурина Владимира, пятнадцати лет, сожгли мгновенно – 5 июня, и назавтра выдали справку о смерти для захоронения.
Командующий подземными этажами империи написал на ней: «Дайте указание директору Новодевичьего кладбища отвести участок для захоронения сына Шахурина, отведите место по усмотрению Шахурина». Боец помладше подписал: «Рядом с могилой Димитрова, размером в пять метров». Размер означал, что мама-папа С.М. и А.И.Шахурины наметили лечь с сыном и подобрали приличного соседа – семилетний Митя Димитров, «сын Г.Димитрова, деятеля международного коммунистического движения и его второй жены», умер только что, и на него поставили невеселого мальчика из грязного камня: худой, белые гольфы, руки, сложенные на коленях, держат кепку, тонкие губы, сандалии, из нагрудного кармана косоворотки углом торчит платок – на Новодевичьем нет памятника страшней. «Захоронить урну около могилы Шахурина» – завершила третья, чернорабочая рука, жутковато назвав пять метров земли могилой вполне живого, молодого, франтоватого министра авиапромышленности Советского Союза, императорского любимца.
Еще день и:
– В архиве нашлось письмо брата Уманского – Дмитрия. 29 мая 1945 года он обратился к заместителю Председателя Моссовета. «Прошу, чтобы урна с прахом Нины Уманской была захоронена там же, где захоронены ее родители. Можно было бы сделать нишу под плитой К.А.Уманского». Резолюция: «Предоставить нишу».
Занятно, что Дмитрий предлагал подхоронить девочку именно к отцу. И справка прилагается о захоронении: «Уманская Нина, 14 лет. Новодевичье кладбище. 3 июня». Ее похоронили в день смерти, ровно через два года. И печать Московского крематория. Получается, ее не хоронили до смерти отца.
– Где урна стояла два года? Могла она быть в могиле Шахурина?
Кипнис равнодушно ответил:
– В документах не отражено. – Он отстрелялся, скучно с любителями. – Да… Я подумал, вам может показаться интересным… Шестнадцатого августа провести на кладбище полный день, – он заговорил вновь, но уже петляющим голосом, неуверенно засопев, словно пробирался в темноте, растопырив руки, туда, куда не следовало.
– Зачем?
– Шестнадцатого августа у Нины Уманской день рождения.
– Я не смогу. Не хочу.
– Просто я припомнил… Поспрашивал… Говорят – в день рождения кто-то приносит на ее могилу цветы.
А ведь прошло шестьдесят лет…
– И что?
– Это говорит о чем-то… Я подумал, родственников нет. – Говорил словно сквозь головную боль, переживая отрыв от надежных бумаг с печатями и архивных папок. – Это может делать только тот, кто ее любил. Возможно, тот, кого вы ищете.
Шестнадцатое августа. Простудить почки, просидев на каменной плите, жрать из кулька, отливать в кустах рябины, посматривая на объект сквозь ветки, выследить согбенную спину и спросить в изрубленный морщинами загривок, засыпанный седым пухом: так это ты ее замочил?..
Я прочел объявление (вот здесь, фактически в центре Москвы, есть свободные ниши! всего за восемьдесят долларов) и спросил у тети в кожаном пальто дорогу в крематорий. Она что-то добавила вслед, я обернулся:
– Что?
– Подайте на жизнь.
Здесь, на Донском, смерть пострашнее, чем на Новодевичьем: низкие стены, как заборы, и все – все-все-все, сколько видишь, облицовано погребальными изразцами, не найдешь и двух одинаковых, разные же люди. Даты и крохотные овальные фотографии, словно зеркальца, ты идешь, они пускают лучики тебе в глаза, пытаясь зацепить; я кусал булку с изюмом, я почти бежал, стараясь оторваться от пустоты меж этих заборов, от просторной этой тесноты, от гущи, прошел сквозь чулан, заставленный бочками с фасадной краской, прямо к конторке, к дремлющей ненавистной твари, крашеной и бесполой, – ей должны все, а плачущие родственники покойных особенно, – она подняла морду:
– Вы на замуровку?
Презрительно обнюхала тысячу рублей, упавшую ей с неба, и достала из железного шкафа журнал учета человеческого пепла с чернильным «1943» на корешке; раскрыла «июнь».
– Я не имею права вам ничего показывать.
И поэтому я разглядывал кверху ногами худые, заваленные на бок буквы: Нину жгли 4 июня, шестой по счету из двадцати двух человек, номер 4282; крематорий работал круглые сутки, можно предположить, что девочка поехала в печь утром, через шестнадцать-восемнадцать часов после смерти, для законного оформления не хватало бумаг и на полях зацепилась пометка «врач. закл?» Шахурин Владимир – на следующий день, четырнадцатым из тридцати, 4310, справка Краснопресненского ЗАГСа. Урна Шахурина выдана для захоронения.
Урна Уманской – нет. Никакой Мексики.
– Куда деваются урны, которые не похоронили сразу?
– Стоят на выдаче праха.
– Что это? Комната такая?
– Ну, помещение.
– Сколько они стоят?
– Полгода. Если не приходят заинтересованные лица, ссыпаем в братскую могилу. В овраг.
– А во время войны?
– В войну хранили по два-три года. Ссыпать начали в сорок шестом.
Когда все живые вернулись к своим мертвым. Два года… Все, что осталось от Уманской, два года стояло «на выдаче праха» среди нескольких тысяч урн – почему?
Чего ждали ее родители? Собственной смерти? Участка земли? Отпуска? Мрамора для надгробия? Не важно, ее все равно нет?
Я встретил его спустя время – Кипнис шел меж могил; потеплело, и снег падал щепотками, узелками, лохмотьями, празднично и неправдоподобно – и небо не темнело при этом. Его сопровождали родственники местных покойников – мохеровые шарфы, очки в кривых оправах и кроликовые шапки. Кипнис внимательно взглянул на меня, не узнавая, но вычислив чужого, непохожего по взгляду: я как-то не так смотрел на живых.
Через три года я увидел в витрине переиздание его «Записок некрополиста» и купил, все вертел в руках, не мог понять – что такое не такое есть в этой книжке, хотя все, кажется, как было: фотография – автор широко улыбается, белая рубашка, не стесненная галстуком; посвящение «Светлой памяти Аллочки, моей незабвенной жены, посвящаю эту книгу» – но что-то корябало меня.
Еще раз осмотрел обложку и увидел новое.
Художник оформил обложку как могильную плиту – шурупы по углам. Под счастливой фотографией Кипниса кто-то поставил цифры 1919-2001, изменившие все.
Некрополист на фото теперь улыбался так, словно наконец-то все в полном порядке, он там, где должен быть, у своих, он слился с миром, которым жил, исследования здесь закончены, и, с удовольствием повинуясь страсти, он продолжит копать с той стороны – так казалось мрази-оформителю, он не понимал, за что расправились со стариком.
Кипнис не хотел смерти, но, думаю я, кусок Новодевичьего показался бы ему уместным вознаграждением за его галерную службу, однако скоты не оценили его прикованной гребли, а проплатить тем, кто торгует невозможным, было некому.
У меня мало книг, эта все время попадалась в руки.
Я просто не знал, куда ее деть. И ночью выбросил в мусоропровод.
Бухгалтерия
Секретарша приземлила поднос на стол – жасминовый чай, попятилась до календарика «До весны осталось 16 дней» и оторвала листок – 15. Белая блузка. Потом что-нибудь придумаю с ее мордой. Еще я пью воду без газа со льдом «БонАква», «Эвиан», «Шишкин лес».
Дюшес «Черноголовка». Печенье с маком, изюмом.
Никакого ржанья с шоферами и музыки в приемной.
В кабинет заходить с блокнотом. О назначенных встречах напоминать вечером накануне. Уборщица не должна двигать солдатиков.
Она задержалась посмотреть на дядю – я небрит, я друг подушки; когда не надо спать, я сижу в мягкой коже, рассматривая оловянных бойцов, можете подойти? Серия (в трех известных на сей день вариациях), условно названная «полковые музыканты» или «оркестр», выпускалась до конца пятидесятых (я имею честь принадлежать к сторонникам более позднего происхождения – шестидесятые) – геликон, труба, ротный барабан, фанфары; так выскальзывает из рук моих день и что-то проглатывает его там, внизу, чавкающим звуком. Вам удивительны повторы? Зачем собирать по нескольку экземпляров каждого оркестранта? Одинаковыми мне кажутся люди, но солдат я могу различить, помогая пальцами глазам – погладьте, открывается миллиметровая разница в росте, подбородок чуть выше вздернут ремешком каски, вдруг гимнастерка сминается в три складки под ремнем, а вот у избранного повисает на бедре небольшая прямоугольная сумка, похожая на планшет. Краска, лак, узкая или широкая подставка – в производстве военной игрушки не соблюдалось единого верховного порядка, и это превращает коллекционирование солдатиков в бесконечное занятие, вот что ценю. Оборонные «почтовые ящики» Империи отливали солдат в подсобках по собственному разумению, и никогда не узнать, кто, почему и когда решил насечь узор на боку барабана, а кто распорядился срубить погоны с плеч трубача, подсократить шаг и подрезать голенища у сапог, улучшая образец, относимый к началу тридцатых, – те, старшие, отличаются весом…
Закончил шептать и занялся чаем; дерьмо, конечно, но – жасмин, красивое название! Секретарша, предположив, что завод кончился и игрушка больше не зажужжит, осторожно сказала:
– К вам кассир. Из бухгалтерии. Можно ей зайти?
– Александр Васильевич, есть время подписать? Доверенность в банк, счета за аренду… Александр Васильич!!!
Я схватил обтянутую тканью тушу и завалил на себя – занавесом поползла кофта, открывая бледную пузатую кожу с синевато-желтыми синяками и росчерком аппендицитного шрама, качнулись жировые слои на боках; я расцепил бюстгальтерные многорядные когти и отлепил, словно присохшие, плотные кружевные чашки, выпуская груди, поползшие вниз; туша свалилась на колени под тяжестью моих направляющих рук (Хоть бы сказал что-нибудь, – повторяла она, выманивая ласку. – Ничего не сказал!); я сел поудобней и бессмысленно перебирал редкие пряди на загривке, переселившись в ее пальцы – трогающие, сдвигающие, ощупывающие, держащие…Отвернувшись друг от друга, мы заправлялись и застегивались, остывая. Сквозь отчетливо бездонное омерзение я совестливо прошептал кассирше, выпроваживая:
– Оль, у тебя такие глаза красивые.
– У вас вон тоже… Такой большой и хороший.
Я втаптывал в ковролин сопливые лужицы и позорно вздрогнул от настигшего шороха – Алена, в длинной тонкошкурой шубе черного цвета, нависла над столом, едва не смахнув рукавом полковых музыкантов, и рассматривала меня из болезненного далека, как рожающую в овражных лопухах собаку, – скулящие, уродливые, одинокие усилия на жалкой подстилке. Она не раздевалась, словно раздумывая, а не уйти ли ей прямо сейчас куда угодно, лишь бы отсюда, покачивалась на высоких каблуках, тонких, как рюмочные ножки, на носках сапог блестели какие-то стальные острые хреновины. Жирные малиновые губы, на наращенных ногтях по серебристорозовому полю змеились цветочки, фиалки, маргаритки, лилии…
– У тебя зрачки расширены. Как у наркомана.
Она так дышала, словно в кабинете подванивало.
Я протянул вихляющуюся руку к телефону.
– Не надо убивать секретаря, – сказала Алена. – Девочка сегодня первый день. Она пока не знает, что часто происходит в этом кабинете. И что даже любимых женщин нельзя запускать без звонка. Что у нас нового?
– Из живых остался только Дашкевич… Что ты принесла?
Алена выпустила из рук бумажный лист:
– А это то, что мне удалось узнать за последнее время.
Почитай. «Ты совсем меня не видишь, течешь дальше. Но жить без тебя – все равно что потерять линию жизни на ладони.
Я не знаю, как я жила без тебя. Просто я люблю тебя так, что не передать».
Я постеснялся сгибать, рвать и выбрасывать листок.
Делал вид, что в упоении перечитываю, соображая («Алена…», «Я не достоин такого, Алена…», «Мне нечего тебе дать…» – все, что говорится перед тем, как трахнуть и уволить), неужели придется подниматься из кресла и, глядя мимо, преодолевать три скучных шаркающих шага до пресного поцелуя.
– Так вот, последний, кто знал Уманского… В журнале «Иностранная литература» кем-то служит старик Юрий Дашкевич.
– Ты опять не веришь в себя. Зачем нам еще кого-то искать? Что тебя тревожит?
Я знал, что чувствую, но не мог ответить правдиво:
– Понимаешь… Холеный, успешный. Любовницы.
Ценитель искусств. Императорский посол. Чудесно красивая дочь. Девочку убивает сын наркома, и несчастный отец разбивается… И вот такого – никто не заметил.
– И что это значит?
– Либо наш клиент холодная и расчетливая тварь.
И не остался хоронить дочь… И за два года до гибели никому не рассказал, как ее убили… Либо он из наших, и душа его хранилась на Лубянке. И когда мы его возьмем, ничего не скажет. Ему просто вырезали язык, и он жил по-другому.
– Тогда давайте разрабатывать семью мальчика. Ты установил наблюдение за Шахуриным?
– Старику Дашкевичу я звонил трижды. Мне показалось, его испугали мои звонки. Первый раз он подозрительно расспрашивал меня, кто именно решил вспомнить Уманского. Второй раз сказал: приболел, звоните через месяц. Третий раз велел больше не звонить. Хотя я даже не успел сказать, что меня интересует Нина. Чего он боится?
И у нас нет ни одного свидетеля, видевшего влюбленных мертвыми на мосту.
Шахурин: результаты наружного наблюдения
Тогда они еще не знали, что старик Дашкевич стал бы промахом, жестокой ошибкой, провалом, если бы их действительно интересовало что-то по-настоящему, кроме Большого Каменного моста.
Все заместители знаменитого наркома авиапромышленности давно гнили в земле, дышал один – генералполковник Александр Николаевич Пономарев. Найдите его, посоветовал летчик-историк Мейзох, не знаю, правда, где он, я как-то выпустил его из виду. Через два месяца (Tuesday, april 09, 3:02:49 РМ) в одной из квартир США прозвенел, провыл сигнал телефонного вызова, и я соврал ответившей женщине, кто я, и сказал правду, что мне нужно. «Ты с Шахуриным знаком? – весело кричала женщина, фоном громыхал американский телевизор и лаяла собака; женщина рассмеялась видимой ей картине, и мне в трубку: – Ему через две недели девяносто один. Я-то моложе на шестнадцать с половиной лет.
К нему дочь в комнату заходит, а он спрашивает: кто это пришел? Сейчас, попробуете сами. – И снова: – С Шахуриным? Знаком? Восемь раз уже спросила…
Попробуйте вы».
Я услышал слабоумный, подушечный голос, похожий на удивленный взгляд в телефонную трубку, и тупо сказал над Тихим или Атлантическим: «Шахурин». Там просипело: «Я о нем помню». «Что помните?» – «Давно было». Впряглась другая женщина: «ЧТО? ТЫ? ПОМ- НИШЬ О НЕМ?!» «О ком?» – «Папа! О ШАХУРИНЕ!» – «Я о Шахурине помню. Ну, был». Она покричала еще и устало отчиталась: «Говорит, министром был. Попал под какое-то следствие и погиб». Вдруг я услышал, как генерал-полковник внятно произнес: «Когда мы будем обедать?», она вскрикнула: «Папуль, на телевизор не нажимай!», – и я отключил телефон.
Понятно, я не первым зашел в пирамиду императорского слуги, ребята, работающие против нас, все успевают подчистить. Я ради приличия оглядел забетонированный пол и потрогал кирпичные стены.
Музей академии имени Жуковского: две статьи про наркома в многотиражной газете; вот совпадение – человек, знавший Шахурина шестьдесят лет, умер за две недели до вашего звонка.
Музей авиации и космонавтики: ничего нет. Только модель спутника, что Алексей Иванович подарил.
Комитет ветеранов войны: нет, никто его не помнит, неделю искали.
Ветеранская организация завода «Манометр»: секретарь партийной организации, работавший в юности с Шахуриным, умер полгода назад.
– Документы свои предъявите, пожалуйста.
Вышла дряхлеющая баба с двумя бородавками на щеке и отправилась искать ключи от хранилища, а я остался на лестничной клетке и смотрел сквозь заоконную решетку на мокрый, недолгий осенний снег, уже пробитый шагами, – там прыгали вороны и бегали белая и рыжая собаки.
Я давно заметил, что сквозь решетку мир становится большим, равнодушным и прекрасным. И даже не притягивает, настолько недостижим – просто наслаждаешься непричастно, как долетевшим запахом далекого осеннего костра, девичьим смехом в соседнем купе, игрой пацанов на футбольном поле.
После лязгающих отпираний сейфовых дверок мне принесли, словно наследнику, все, что осталось от наркома Шахурина.
Нож, место создания – г. Златоуст; техника – позолота, гравировка, чернение. Дата создания: 1944. Зажигалка бензиновая, металл, пластмасса, место создания неизвестно.
Фото в белом кителе, МСПО Арбат, 40. 1932.
Фото с надписью «Дорогим Папочке и Мамочке, сердечный привет из Евпатории. Соня». Жену наркома звали Соня. Штампик фотографа: Генрих Летичевский.
Тел. Д 1-74-5. 19 6/V 37 – зелеными чернилами. Так, что там про жену, мать убийцы? Софья Мироновна. Учетная карточка члена КПСС №00034516. Умерла в апреле 1977 года. Партдокументы погашены Ждановским РК КПСС.
Год рождения 1908, еврейка. Родной язык – русский.
В комсомоле с четырнадцати лет, в партии с восемнадцати. С шестнадцати лет на ткацкой фабрике аппретурщицей, размеряльщицей и настильщицей. Так, а кто она в период знакомства с Шахуриным? Студентка инженерно-технической академии – там, скорее всего, и познакомились. Потом, ух ты, директор производства в доме заключенных, швейные мастерские с перерывами на временную пенсию и болезни на полтора-два года. С начала войны не работала. Пока не погиб сын.
Да, князья тридцатых годов получали жену-еврейку с неотвратимостью положенного, как дачу, автомобиль и телефонный аппарат для связи с Кремлем, прозванный «вертушкой», – еврейки чем-то выделялись в истощенном эмиграцией женском культурном слое. Профессиональные антисемиты составили длинные таблицы родоплеменных связей императорских слуг (Бухарин, Молотов, Киров, Калинин, Рыков, Андреев, Поскребышев, Буденный, Яков Сталин и мн. др.), густо засадив их Полинами Абрамовнами, Аннами Мироновнами и Раисами Иосифовнами (урожденными Зунделевич), и перечеркали пересекающимися стрелками (евреек не хватало, и некоторые примерили не одну фамилию членов Совета Народных Комиссаров), разоблачая происки «мировой закулисы». Но предвоенные казни таблицу опустошили, а в войну император ввел моду на русских круглолицых и глупых домохозяек, бывших подавальщиц гарнизонных столовых и медсестер.