Раскрасчица тканей
Отставная стерва-красавица восьмидесяти трех лет, Валентина Ивановна, приболев на новый год, но окрепнув, ожидала меня, лежа на диване в красной кофте, приподняв голову двумя подушками, укрывшись пледом. На пальцах тяжело сверкали два перстня, на придвинутом столике молчал транзистор. Чалма на седых волосах и крупные очки превращали ее в черепаху. Я немножко ее сдул.
– Он служил в отряде Яковлева, знаменитого чекиста!
Охранял поезд с царем. Но это я только после его смерти узнала. У Чичерина секретарем, в Испании – помощником военного атташе. Врачи называли его Аполлон – великолепное телосложение. Узнала его случайно.
Жизнь несладкая моя… Я ведь дочь репрессированного.
Уманский бесцеремонный человек! А Петрова скверная, много зла сделала Литвиновым. Дмитрием все пользовались. Особенно его деньгами. Я ничего не знаю… Мы так мало прожили, я не успела подробно расспросить.
И она сдалась. В тишине что-то заскреблось. Я обернулся, чтобы увидеть подоконник и голубя, но скреблось в дальнем углу, там, где выгибала шею лампа и нагревала стенку стеклянного ящика.
Вокруг меня скакал и приседал сомнительный Цуркосын – рыжеватый шестидесятилетний подросток, пучеглазый и пустой. Что мне нужно? что меня интересует прежде всего?
– Как умер ваш муж? Все говорят какими-то намеками…
– Чем он занимался в армии, остается тайной (перетерпеть все, что прогнусавит сын). – Судя по всему, – доверительно склонился, – ГРУ. Но после взятия Прибалтики хотел уволиться в запас. Отца зажимали! Не давали звания. Почему? Из-за деда, из-за наркома! Деда же умертвили фактически сталинские палачи, не мог он умереть от воспаления легких, он же был здоровый! И я уверен, Сталин указал: Цурко после смерти не вспоминать. Елена Дмитриевна Стасова как-то в частной компании проговорилась: Сталин деда ненавидел. А Цурко такой, спорил – с Лениным! – по вопросам культурной политики!
Я взглянул на раскрасчицу тканей: а ты?
– Неизвестная судьба… Шли из окружения в окружение… Шли под Могилевом.
Сын подскочил:
– Да я уверен: отец погиб в наших лагерях! Как офицера, побывавшего в плену, его забрали. Или! Оставили разведчиком в тылу! – Безумный возникал слева! выныривал, выпрыгивал справа! – Адъютант его, он сейчас жив, под Новозыбковом где-то, говорит: из немецкого лагеря их отпустили в гражданском. С какими-то документами!
– А с сердцем у него было плохо, – задумчиво сказала Валентина Ивановна. Я пересел поближе и с повадками священника нагнулся над телом:
– Вы раскрасчица тканей?
– Я художница! – Она приподнялась, как кобра; властным и резковатым голосом: – Но сменила много занятий. А в то время работала конструктором по электромонтажу металлургических заводов, а жила через Большой Каменный мост, улица Малая Знаменская, в одном доме с правнуком Пушкина. Бабушка – купчиха, владела домом на Таганке и долей в колбасной фабрике – умерла от горя в восемнадцатом году, мама умерла после моего рождения от испанки. Отца арестовали в тридцать четвертом… попал на шахты в Новокузнецке, потом вроде перевели в бухгалтерию, но умер от заворота кишок. Мачехе повезло – она не регистрировалась с отцом, зато на ней висели две племянницы – брата мачехи и его жену расстреляли…
– Дмитрий был женат – до вас?
Глухо и недовольно она признала:
– Очень недолго.
– Как вы познакомились?
– В тридцать девятом году. В моем дворе жил Колька Келлер, я помогала ему чертежи чертить. Все уши прожужжал про Митю, что приехал из Испании, и позвал в гости к Пете. А Петя первый парень на деревне – бесшабашный, любил компании, дома не ночевал, имел две семьи (вторую жену увел у двоюродного брата, вместе в преферанс играли) и ни об одной не заботился.
А брат ему помогал… Когда они вдвоем жили – посуду грязную в раковину сложат, кипятком обдадут – и до лампочки. Когда я у них жила, Петя без конца просил: Валентина, не дадите ли мне чайку? Не дадите ли мне сахарку?
Мы с Колькой чертежи закончили и пошли в гости.
– Как вы были одеты?
– Как? Русая коса. Юбка, жакет. Немного посидели за столом… А где же Митя? Да вот он, мне показали. А я-то думала: если военный, то обязательно в форме! Деревня я была, «с Урала»! Компания шумная, разговор за столом развязный, а Митя молчал и крутил радиолу, что привез из Франции, – его через Францию вывозили из Испании после ранения в голову – пришлось трепанацию… Из-за ранения ему дали только орден Боевого Красного Знамени, а орден Ленина и Звезда Героя достались Родимцеву.
И слава Богу, присваивал-то Штерн, и всех, кому присвоил, после его расстрела и посадили.
Тут еще приехал приятель из Англии, опоздал, ему налили штрафную, он поскользнулся в туалете, сломал ребро, его вытаскивали. Митя схватил флакон духов дать ему понюхать, чтоб пришел в себя, и выронил. Весь флакон вылил на меня! Он до сих пор, тот флакон, сохранился, – она дрогнувшей рукой показала куда-то мне за спину. – И ушел. Я: Петь, а где Митя? Встала и пошла за ним. Сама. И больше не ушла.
– Какая у него была комната? – куда ты за ним пришла.
– В одной комнате жил Петр, в небольшой. В другой Петрова. В третьей ее дети с прислугой. В четвертой – Дмитрий. Нескладная такая комната, – она, словно впервые, примерилась к ней будущей хозяйкой, – сорок пять метров. Висела картина – львы. Тахта, кровать деревянная и кресло, что Ленин дедушке подарил. Письменный стол. Мы на нем на юг уехали. Продали и на деньги эти поехали. Шкафы. Шифоньер – в музей отдала. Еще была стенка с оружием и портрет Суворова. Когда сын родился, мы заняли еще и столовую – не помещались.
Тоже такую… нескладную.
Я понял, что тащу пустую сеть, и ждал, когда пройдет приличный кусок времени, понукая: а дальше-то что было?
– Я чертила у Новодевичьего, мы встречались на Пречистенке или на Крымской площади и все гуляли, гуляли… Такое время – март, апрель, май… Когда сделал предложение? – Она задумалась. – В письмах… Не помню! Где расписывались? Да нигде! Просто переехала к ним жить, да и все.
А в ЗАГС уже пошли в феврале, он приехал ненадолго, бежали пешком, мороз, помню, нос у него белый…
– Вы не сомневались, выходя замуж за человека вдвое старше вас? Больное сердце, трепанация…
Раскрасчица зыркнула на меня сквозь окуляры:
– Да я рада была… До потери сознательности…Уходил в девять, приходил в час ночи. Каким он был? Мог быть веселым. Для него главным словом было…
– Обязанность! – и сын испуганно глянул на маму.
– Нет. Романтика. Как сказала Фотиева, секретарь Ленина: из всей семьи выделялся только Митя. Слишком серьезный.
А для семьи он – дойная корова. Жил на стипендию; когда учился в академии, все деньги – в семью, а сам носил сапоги со шпорами, на обыкновенные денег не хватало. Его сослуживцы даже проверяли, – заговорила она таинственно, – подкладывали ему деньги в казарме на видное место, а номера записывали. А он – никогда не брал! Когда Митя в Испании служил, семья получала его зарплату.
– Так надо ж было кому-то получать, – осторожно вставил сын и ссутулился от крика:
– Можно было на счете оставлять!
Когда командовал полком, жил в казарме, спал на столе у себя в кабинете, ел в общей столовой. Только перед войной домик дали, он в письмах все мне расписывал. – Она похвалилась: – Письма я все сохранила и не показываю никому. Я и приехала к нему в Речицу под Гомель, не захотела жить с его родными…
Трепетал перед сыном. Ждал войну. Пусть лучше я отвоюю, чем Саша.
Сыну в годик присвоил звание ефрейтора, на коня сажал, собирался форму шить. И бурка у сына была…
Я подождал, но она не собиралась плакать. Оставалось уточнить существенную деталь:
– Он никогда не говорил, за что он вас полюбил.
– Нет. Сам удивлялся: за что ты меня полюбила?
– Все хотел спросить: что у вас там скребется в углу?
– Там у меня черепаха.
Сын вышел домучить меня к дверям:
– Тут приезжали испанцы. Я рассказал, чей я сын.
Они знаете, что сказали? Они сказали: о-о-о! Сказали: снимаем шляпы перед таким человеком! А я собрал двоюродных сестер, – он гостеприимно очертил руками окружность, – и сказал: бабоньки, а все-таки я у вас главный, я глава клана! А они, – он выпучил глаза, – перестали со мной разговаривать!
Так она хранит конверты… Письма… Все, что подлинное осталось от Дмитрия Цурко, от самой себя, от Таси Петровой, неизвестное правдивое что-то, и не показывает никому, но, как любил повторять следователь по особо важным делам прокуратуры Советского Союза Александр Штейн, нет ничего страшнее машины дознания.
Особенно когда надо убедить человека расстаться с неотъемлемой частью собственной жизни (я зажег маленький свет, на который вылезли погреться обе ручные руки в синеватых жилах, мозолистых буграх и редкой шерсти.
Почитаем). 9 апреля. Москва Голубчик мой милый, вчера я пришел домой растаявшим от нежности к Вам (они пока еще ходят на свидания).
Почитаем). 9 апреля. Москва Голубчик мой милый, вчера я пришел домой растаявшим от нежности к Вам (они пока еще ходят на свидания).
Ни читать, ни работать я не стал, а завалился спать и, прежде чем уснуть, вспоминал Вас, Ваше милое, дорогое лицо и пожалел, что мало пробыл с Вами. Целую Вас нежно, моя милая и родная. Скучаю без Вас каждую минуту. Ваш Д. 20 апреля. Москва Меня иногда подолгу одолевают мучительные колебания по поводу наших отношений (так всегда и бывает).
Это не колебания неуверенности или малодушия, это понимание того (хочется бросить и страшно потерять), что если бы нам почему-либо пришлось расстаться, то мне пришлось бы затратить на это слишком много душевных сил. Но я совершенно не хочу, чтобы так случилось.
Все лучшее, что осталось во мне, – все это Ваше и принадлежит Вам полностью (вот все и сказал). 24 мая. Сочи Если бы ты сейчас была здесь – твоей целомудренности угрожала бы большая опасность (уехал в санаторий, не сказав главных слов, хорошее питание, жаркие постели, хочется трахаться, а кажется: разгорается любовь – и ты наряжаешь ее, как елку, своими придумками…). Прижать тебя всю, всю к себе, целовать твой рот, твою милую, милую, милую, милую нежную грудь (все показала перед отъездом, застолбила участок), смотреть в твое побледневшее лицо, в потемневшие глаза, чувствовать тебя, как часть самого себя, тысячу раз перецеловать твои маленькие розовые ухи, шею, глаза…
К моменту получения этого письма ты уже, вероятно, была у врача, да и двадцать пятый день уже пройдет к этому времени (и даже так! хитрая девка…) – жду от тебя самых подробных сообщений… 26 мая. Сочи Дорогая моя Валюша!
Если ты бросишь меня, я уже никогда не смогу полюбить кого-нибудь так же, как тебя (обезумел). P.S. Меня вдруг пронзила дикая ревнивая мысль: ты написала, что верна мне потому, что очень устаешь и нигде не бываешь. И ни слова не сказала, что верна мне потому, что любишь (а кому ты писал? ты писал самому себе!). Я бросился к своим письмам, перечел их и не нашел ни слова о том, что любишь меня. Только раз ты называешь меня любимым и один раз говоришь «хочется любить тебя» – а хочется обычно того, чего нет. Вот это здорово! А я расписываюсь в своих чувствах! Помоги мне разобраться в этом. 28 мая. Сочи Ничего я не хочу больше, чем говорить с тобой, целовать, гладить твои волосы и опять целовать и целовать тебя. Мы с тобой шли бы к морю слушать прибой или в горы – там масса зелени, цветов, пахнет свежим сеном, летают светлячки – ты подумай только, радость моя (сорок лет, красный командир, как же любил он Петрову! что говорил ей молодым еще голосом в китайских степях и полупустынях, в садике при посольстве, на теннисных кортах – и как быстро надоел!), бродить с тобой по этим местам, держать за руку.
Как странно сложилась наша любовь (встала и пошла за ним в комнату), Валюша!
Сначала простая заинтересованность, потом поцелуи, они пришли раньше влюбленности (Уложила… Не надо так говорить, пожалуйста, вдруг из тьмы сказала секретарша, Боря, или пускай идет отсюда на хрен или молчит), потом все растущее чувство (за себя, во всяком случае, ручаюсь) – я так тоскую без тебя.
Целую тебя от всего сердца, твой Д. P.S. Извини, что пишу мелко. Нет бумаги, этот лист я опять вырвал из книги. 29 мая. Сочи Дорогая Валюша! Я не считаю, конечно, что на всякую фразу в моих письмах ты должна отвечать. Но вопросом может считаться и фраза, которая не заканчивается вопросительным знаком. В моих письмах был один, если не бояться громких выражений, крик души, и не услышать от тебя ни слова в ответ было бы немного грустно (вот ты и задумался первый раз о причинах ее глухоты…).
Насел фоторепортер ТАСС, обещал тиснуть в местную газету «орденоносцев на отдыхе». Между прочим – при съемках наши девушки (я сидел на лестнице ниже них) заявили, что у меня голова седая и что я уже старик. Поздравляю тебя с выбором!
Местный прекрасный пол считает меня «очень интересным», а две представительницы его готовы хоть сейчас пасть жертвами моей страсти (одна очень недурна – голубоглазая, блондинка с рельефным бюстом и осиной талией (вот и трахал бы ее, вот бы и трахал, а теперь она старуха или сдохла давно!), но я – ноль внимания, и никого мне не надо, кроме дорогой, славной Валюши, которую люблю и за редкие письма которой так сержусь.
Твой Д.Ц. 1 июня. Сочи Дорогая и родная моя Валюша (вломила за «осиную талию» и «рельефный бюст»?)! Будем помнить только одно – мы любим друг друга, мы будем жить вместе (готов, и с ужасом будешь ждать ответа) и никогда не будем разлучаться.
Прости, что причинил тебе страдания, не со зла, не умышленно… иногда не справляются мои нервы и выбивают из колеи. 2 июня. Сочи Валюша, я не понимаю, получила ли ты мое письмо, в котором я вполне определенно предлагаю тебе «руку и сердце» (она не врубилась!) и открываю тебе двери моей скромной обители (не поймет, для нее ваша квартира – хоромы!)?
Глупая ты моя (второй проблеск сознания), дорогая дурочка, имей обыкновение отвечать хоть на некоторые самые конкретные мои вопросы.
Целую и обнимаю родную подруженьку 100000000000000000000000000 (двадцать шесть нолей) раз и не плачь больше, родная моя. Читая твое художественное описание всхлипываний, я чуть было сам не пустил слезу! Если б ты знала, Валя, какого сентиментального идиота ты выбрала себе в спутники жизни!
Заботиться о тебе для меня непреодолимая потребность. Когда я получил твое пресловутое письмо об ожиданиях, я все время жил под впечатлением его! Твоя фраза о том, что быть в этом положении тебе трудно без меня, показалась какой-то особенно трогательной и милой (любой другой заметил бы шантаж). 3 июня. Сочи Так вот, прелестное дитя мое, время скачет семимильными шагами (читает западный роман и обезьянничает интонацию, как всякая впечатлительная натура), через семь дней я уже выезжаю отсюда в Москву для того, чтобы отнять у тебя всю нежность и ласку, которые живут в твоем сердце двадцатилетней влюбленной (понеслось).
Ты, которой скоро будет принадлежать милое имя жены моей, никогда не должна отрекаться от нежной страсти Возлюбленной (я знаю, ты не любишь слово – любовница (еще бы, только замуж), пусть даже с большой буквы), ибо та жена, которая в объятьях мужа не кипит сама этой страстью и не рождает в нем ее, скоро увидит, как тухнет и гаснет ни с чем не сравнимая радость обладания любимым.
Будет ли у нас так, что даже одно воспоминание о таких днях, месяцах, годах будет озарять нашу дальнейшую жизнь?
Жизнь ужасно жестока в своей прямолинейности: разве ты можешь с уверенностью сказать, что, когда придет время, которое со всей несомненностью сделает меня раньше, чем тебя (разве это будет странным при нашей разнице в годах?), увы, безоружным (вот о чем ты задумался, меняя свою судьбу), ты, молодая женщина, примиришься с этим и не будешь искать тайно или явно где-то на стороне того, для чего все мы живем (вот они, книжки Коллонтай о крылатом Эросе), без чего нет этой жизни? Разве я сам, мучаясь и страдая от этого, найду в себе жестокость отказать тебе в понимании (хочется ему услышать: так никогда не случится, любимый!)? Разве я сам, с другой стороны, найду в себе силы примириться с этим и разве я могу быть спокойным, видя, что ты во имя какого-то долга («какого-то долга!» Кто тебя этому научил – книги о свободной любви, революция, Тася Петрова?) сдерживаешь себя и тоже страдаешь от этого?
А иногда я не могу отделаться от первых смутных впечатлений о тебе – ты представляешься мне очень трезвой (ну, наконец-то!), слегка сухой, и я, где-то в глубине души, в смущении чувствую, что не знаю тебя. 7 июня. Сочи Ты пока еще не очень часто рассыпала передо мной перлы своей мудрости (выглядишь конченой дурой), но я в достаточной мере верю своей интуиции, чтобы видеть: это для тебя вовсе не было бы безуспешным. Нет, я определенно не имею оснований роптать на свой выбор – бог миловал, ибо может быть хуже: всю жизнь прожить бок о бок с круглой дурой (все, что тебе предстоит)!
Я писал о том, что хочу перетащить тебя жить к себе, а ты молчишь (что-то там про «скромную обитель»? Она это пропустила, ей нужна полная ясность: когда перевозить вещи? какой шифоньер ее?). Изучаешь вопрос? Но ведь «официальную информацию» ты уже получила от меня! (Не сердись, голубчик мой, это ведь шутка.
Я боюсь теперь тебя (это только начало, гнуть будет через колено!)).
Мне так радостно представлять свою комнату с тобой: ты будешь спать на моей кровати, а я на диване (буду ждать, однако, приглашений в гости), я очищу тебе место для работы на своем столе, ящики в нем – для тебя, шифоньерка вообще будет в твоем распоряжении, а твои платья я повешу в шкаф рядом с костюмами и буду умиляться, глядя на них. Командуй в комнате вовсю (да она разменяет вашу квартиру, разгонит семью): переставляй и передвигай, используя меня как грубую физическую силу. И изгоняй из комнаты ее несомненный мужской дух. 28 июня. (съездил в Москву, сошелся и – к месту назначения.) Неопределенное место Пишу тебе во время небольшого перерыва в полевых занятиях. Лежу в тени вишен на берегу озера в типичном украинском «садочке». Греет солнце, чуть дует ветер, глаза слипаются от желания заснуть, кругом зелень, цветы и прочая благодать. Часто вспоминаю тебя, мой голубчик. Уже соскучился по тебе. Не думай, пожалуйста, что я забыл тебя и изменился в своем отношении к тебе. 17 ноября. Западная Белоруссия (армия вступила на землю, что называлась Восточной Польшей) Очень рад, что Валентин Платонович (кто это?) внимателен к тебе. Вот тебе случай оказать ему услугу: сообщи о моем скором приезде в Москву на 10-12 дней.