«Каменный мост» - Александр Терехов 39 стр.


– Я был готов бросить своих… Взять тебя… Твоих детей. Зная все, что с тобой было, всех, с кем у тебя было… Мы же разговаривали раньше? Разговаривали?

Обязательно разговаривали… И ты говорила: может быть. Может быть! Я тебя люблю. Ни с кем так. Ты – единственная. Я мог бы перемениться…

– И хочу сказать… – Она поднялась. – Нарисовал мою позицию, свою… А в Куйбышеве ждал будущего еще один. Ты забываешь Литвинова. В Куйбышеве я любила его. И любила так, что казалось – навсегда.

– Только ради теплых уборных! Старика! А моя убитая дочь?..

Я потер щеки руками, подумал о счастье, посмотрел по сторонам, и счастье воплотилось для меня в литровой бутылке свежевыжатого апельсинового сока, ждущей в холодильнике.

– Где ваша любовь, Анастасия Владимировна? Вообще, это умеете? Прошло полтора года, Москва, еще один несуществующий город. Вы вернулись из Соединенных Штатов со своим возлюбленным…

– За полтора года я могла разочароваться перемениться и многое понять, – скороговоркой.

– Как, как? Разочароваться? Вы летели через Африку, в проездных документах указывали «секретарь» – женщина на борту – к несчастью… Литвинова ожидал малозначащий пост… Но вам, любимая моя, хотелось чего-то другого, если не видя меня полтора года…

– Мы могли переписываться…

– Получив сына дебила…

– В апреле я могла еще не знать, что Вася болен.

– Вы прилетели и: а теперь можешь взять меня – готова! – последую за тобой на край света – в Мексику.

Супруга посла встречает гостей на ступеньках Дворца графини в Такубайя!

– Но ведь и ты…

– Я мог понять за полтора года, что значит для меня жена…

– Безумная и безобразная Раиса, предавал на каждом шагу…

– Прежде всего – дочь…

– Еще бы – столько полезных знакомств через нее!

– Я жил ради Нины – ты знаешь, что она значила для меня!

– Ага. Особенно, что значил новый пост! Просто не хотелось возиться с разводом – Молотову бы это не понравилось…

– Эренбург написал: «пережил драму»…

– Что еще мог написать твой друг? Что ты попользовался от скуки и на прощанье полюбившей тебя женщиной? Что, как всегда, не упустил ничего?!

– Я действительно любил тебя, Тася. – Я подождал. – Но я безумно любил Нину. – Не дождался. – Вы должны сказать: а когда Нину убили, что помешало?..

А я бы ответил: не мог оставить заболевшую от горя жену… Вместе мы – вспоминали… Мне показалось, что в смерти Нины виноват я… И чтоб как-то… я все должен теперь отдать Раисе… Может быть, когда-нибудь потом, думал я, еще через время… В другом городе. Мы встретимся с тобой на мосту и будем гулять вечерами, соединив узловатые, сухие руки, обтянутые змеиной кожей… Будем заботиться друг о друге… Будем радоваться… И скучать, если друг без друга хотя бы час…

Будем разговаривать, и ты будешь много смеяться…

Ведь для чего-то все это настало в нашей жизни, что-то держало нас, хотя мимо прошло столько судеб и тел, а мы вдвоем как-то… сцепились. Может быть, я даже писал тебе об этом из Мексики. Но потом почему-то взорвался самолет, и Нина нас с Раисой дождалась. Ее так долго не хоронили, словно кто-то знал, что у нас с тобой ничего не получится… И я стал плитой на стене Покровской башни, номер двадцать семь на схеме Новодевичьего монастыря. В ней сейчас лекторий на десять-пятнадцать мест.

Секретарша неожиданно подняла глаза и всмотрелась в меня, словно пыталась застать издевательскую улыбку.

– Инструктаж закончен. Теперь вы знаете, что искать в Брайтоне.

– Я постараюсь стать такой, как вы. Хотя мне неприятно узнавать все… так.

До свидания.

– Я попробовала. Упросила Александра Наумовича показать мне бумаги. Я пыталась увидеть Уманского и Петрову. Сидела, сидела и смотрела до ночи, словно в стену. А потом положила зачем-то рядом их анкеты и вдруг – я словно увидела какой-то слабый свет, с той стороны… Словно камни легли неплотно, но это можно заметить только ночью. Мне повезло. Анкеты пересеклись в одном времени и одном месте. Вы не обратили на это внимания потому, что это стоит в самом начале, сразу после революции. В шестнадцать лет Петрова работала конторщицей в «Центропечати». Уманский, семнадцать лет, работал там же – секретарем председателя правления. Он ее увидел, и она его увидела. Это значит, их истории намного больше лет. Это значит, как вы любите выражаться, с высокой степенью достоверности мы можем предположить, что они пережили вдвоем первую любовь и все, что было потом – Куйбышев и Москва, – лишь попытки перешагнуть через все последующее, все постороннее, что нагромоздилось, – и вернуться.

– Это многое объясняет, но ничего не делает понятным.

Плохие приметы

Заболела голова, я едва досидел допросы, предчувствуя опухоль головного мозга и облысение после химиотерапии, ощущая себя скомканным листом, на котором хотели чтото написать, но перебрали ошибок. Алена устрашающе молчала, отлучаясь плакать в туалет и опять принося мне под нос землистую злобноглазую морду – у тебя что, парализовало мать? ребенка переехало самосвалом?

– Плохо себя чувствуешь? (Не жди меня, вали домой к семье! Покопалась опять в моем телефоне? взломала почту? обыскала стол? и то, что искала, – нашла?!)

– Нет, ничего, – словно нет сил говорить. И бегло: – Маша полетела в Лондон? Быстро она, хваткая девочка, молодец. Полетишь к ней? Тебе вроде не нравились худые.

Рада за тебя. Я много раз говорила: мне все равно, с кем ты и сколько. Только не заразись. – Она с омерзительным хрипом похохотала. – Уже фотографировал ее? Все показала?

– Закрой рот!

Грохнула дверь, просыпав штукатурную крошку.

Боря приехал с Чухаревым (я стирал приходящие эсэмэски: «Кто дал тебе право мучить меня? Я живой человек!»), Чухарев протягивал Гольцману фото из бумажника: жена, жена и он, жена, ребенок и он, жена у окна.

– Она у меня красивая… В жизни еще лучше, – упоенно разливался он. – У меня все правильно получилось.

Мужчине надо жениться, когда он нагуляется.

– А женщине? – Боря обернулся на меня («Ты молчишь? Значит, так будет всегда?»).

– А женщине не надо гулять. Пусть дома сидит, – Чухарев оглядел всех перед важным объявлением. – Мы с женой познакомились двадцать четвертого сентября, а поженились двадцать четвертого ноября. Вот – звонит, – и он безмятежно улыбнулся. – Домой зовет. («Значит, так будет всегда». «Для тебя ничего не существует». «Ты всегда будешь обманывать»)

– Это хорошо, – я словно пересиливал зубную боль, больную голову, грохот камнедробильного агрегата, кабацкую песню, – совет да любовь. А если чего-то не будет хватать, можно и добавить.

– Я не собираюсь ничего добавлять, – горячо сказал Чухарев и выставил для защиты все, что имел: – Мы вместе уже семь лет. И все идет хорошо. («Я тебе не нужна?» «Ты можешь просто ответить: нет?» «Зачем мне жить?»)

– Представляю, как она тебе надоела.

У меня болит голова.

Пришло еще одно сообщение, я стер его, не читая, и отключил телефон.

Татьяна Л и т в и н о в а, Брайтон, Англия. После гитлеровского нападения на Советский Союз отцу сделалось особенно тошно, и он отправил письмо Сталину, просил любого назначения. Ему выделили кабинет в НКИД – без машинистки! – и дали помощницей Петрову. До войны она то пропадала на несколько месяцев, то появлялась – в то страшное время многие спасали жизнь тем, что не ночевали дома, – чтоб не застали при аресте.

Отец отправил маму в эвакуацию, в Куйбышев, мама переписывалась с Петровой и получила открытку: у меня новый любовник. Никогда не догадаетесь, кто. Она писала об отце.

Мне кажется, их роман начался от папиного одиночества. Он ведь ничего не мог где-то иметь на стороне. Он был ужасно одинок, считал, что отнял у детей мать (настоящая мать должна проводить время с детьми, дома, а не порхать по приемам и гулять с инокорами), он чувствовал свою вину в смерти сына – младенец умер от воспаления легких в Осло. Папа понимал: свое одиночество он создал сам.

В Куйбышев Анастасия Владимировна приехала с отцом. Он объяснил маме, что не мог отказать: Петрова бросилась в ноги и умоляла взять с собой.

Вообще, родители уже не спали вместе, но все же если бы мама узнала правду до поездки, я думаю, она бы осталась.

Они уезжали в Америку втроем. Тегеран, Багдад, Калькутта, Бангкок, Сингапур, Гавайские острова…

В пути мама заподозрила что-то неладное и спросила Петрову в лоб: ты что же, предательница?.. Анастасия Владимировна с тою же прямотой ответила: да.

В Штатах мама сразу уехала в Нью-Йорк и оставалась там, даже когда отец и Петрова вернулись в Москву.

А Тася въехала в посольство, на место, нагретое Уманским, и семидесятилетние американцы, письменно просившие принять их в Красную Армию, изобретатели острозаточенных орудий для уничтожения парашютистов, застрявших в ветвях, начали получать сдержанно благодарственные письма за подписью «А. Петрова, секретарь посла», и на мертвых, задушенных посольских бумагах появились ее домашние, спокойные росчерки «ММ доложено»… Я завязал тесемками папку «Петрова А.В.» и заехал на Серафимовича проститься с раскрасчицей тканей Валентиной, стервой с прекрасной матовой кожей, старухой в чалме.

Сын отсутствовал, уверившись в моей бесполезности и безвредности, черепаха не сдохла, но, оставшись со мной один на один, старуха учуяла какой-то погребной холодок.

– Письма куда-то делись от мужа, – пожаловалась она. – Куда я их дела? Только мы с вами поговорили…

– Письма найдутся. – (Завтра пакет достанет из-под дивана женщина, приходящая убирать.)

– А мужем Петровой стал немецкий еврей Вендт из Коминтерна. А вы знаете, что она сама еврейка по отцу – Флам? У мальчика ее последняя, крайняя степень идиотизма. В пять лет забежал в комнату, схватил Сашку за уши и как стал трясти! Я говорю: Ваську вашего буду запирать.

Она сначала не понимала, что больной он. Уже потом спохватилась. Все Цурко переженились на еврейках, они меня не любили. Петрова все враждовала с Зиной, а против меня объединились. Брат у Петровой повесился, а внучка отравилась – напилась таблеток от любви к Владиславу Р-ову – непорядочный он. Похоронили ее на Ваганьково.

Вот почему у Таси умер брат молодым. Вот куда подевалась девочка Оля, вот зачем здесь Р-ов.

– Уманский? Да я терпеть его не могла! Ходил он к Петровой, влюблен был в нее. У нас несколько розеток, а телефон один. Он прямо за телефоном заходил не спросясь – наглый! Я даже Мите в письмах жаловалась, он отвечал – потерпи, скоро получит назначение и уедет.

А Уманский привез ей из Америки чемоданы…

– С нарядами?

Полоснула злым взглядом:

– Ну не с кирпичами же.

Я все жевал: единственная внучка Цурко, единственная возможность будущего…

– Да, как вы простились с мужем?

– В выходные решили отдохнуть, в лес поедем, за грибами. Вдруг звонок – в штаб. Вернулся расстроенный – тебе надо ехать в Москву, а я на маневры. Я уперлась: не поеду, и раньше были маневры, а я оставалась. Повезли нас на станцию, раз в неделю ходил прямой до Москвы. Начштаба провозился с багажом, и мы опоздали, да еще ребенок отравился, жарко очень, что-то съел. Когда вернулись, Митя даже в лице изменился от злости. Отправил на следующий день перекладными. Я сына занесла в вагон и вышла. Он мне сказал: Валюш, ты только не плачь, а то я сам заплачу. Двадцать первого июня мы были уже в Москве.

– Фотографии можно посмотреть?

– Я не фотографировалась с ним, плохая примета.

Если сфотографироваться вместе, суждено недолго прожить. И все равно – не получилось, – она рассказывала уже самой себе, я пожимал дверную ручку и нетерпеливо кивал; мимо паузы не промахнусь, сбегу. – Приехали, нам Петр даже денег не дал. Уехали в эвакуацию в Тюмень. Петрова пересылала мне письма и аттестат.

Поняла, что Митя пропал, когда деньги перестали приходить, да еще вычли за три месяца, с января по март.

Правда, я догадалась сына на пенсию деда перевести.

Вернулась, а в нашей квартире дирижер Александров живет. Выучилась шить и стала портнихой, заболела – получила группу. Митю искала в архивах партизанского движения, вдруг он под фамилией матери скрывался?

Ходила в партактив, документы крала и даже кое-что продала, – блеснула она победно. – Кому?! Секрет!

Судились мы из-за квартиры, потому как говорили, что Саша не Митин сын. Как это не Митин? Мы тут с Сашей всегда жили. Еще когда ему голову пробили и ждал нас еще перелом позвоночника. Мы тут жили, в восемнадцатом подъезде, еще когда на моих глазах убили Уманскую… Я на балконе стояла. Их трое шло по мосту, школьников-то… И что-то полаялись – на моих глазах! Жена маршала Конева знала, что убил Микоян.

А свалили на Шахурина.

Маразм. Убил Шахурин.

Я положил палец на кнопку звонка и убрал – постучаться? Я не хотел возвращаться, давно разучился, но еще секунд тридцать стоял у двери, всматриваясь в простодушный рыбий глазок – в дверную дырку старуха могла увидеть слепого, прислушивающегося человека; нет, старухе нечего добавить, выпустим ее…

– Ты еще ничего не знаешь? У нас неприятности, – Гольцман трагически помолчал, думая, что меня может расстроить «в лондонском аэропорту при заходе на посадку в сложных метеоусловиях»… – Тот человек, новый…

– Чухарев.

– Что ты взял на работу… каким-то образом… получил доступ к последним донесениям, – Гольцман перевел дух. – И решил самостоятельно взять старшего Микояна.

– Идиот! Баран! Скотина! – орал Боря с поразившей меня искренностью, для красоты сбивая бумаги и канцпринадлежности на пол. – Уб-а-людок!

У Чухарева дергался рот, но он молчал. Я сделал Боре звук потише («Кто тебе разрешил? Кто тебе, чмо, ставил такую задачу?! Мы не на тебя работаем! Мы не тебя четыре года копаем!»), хлопнул в ладоши:

– На меня посмотри.

– Я думал попробовать найти номер, его телефон.

И нашел. Потом думаю, позвоню проверить… А он вдруг взял трубку…

– Заткнись, – это Боре. – Что ты ему сказал?

– Что я…

– Дословно!

– Здравствуйте, извините, что я вас потревожил, меня зовут… Мы занимаемся расследованием убийства Володи Шахурина и Уманской, не будет ли у вас возможности встретиться, чтобы ответить на несколько…

– Он повесил трубку.

– Он сказал: «Мразь!» И повесил трубку.

– Ноль, – показал Боря на убогого в полной тишине. – Никаких способностей к оперативной работе.

Я прошел к себе в кабинет.

– Зачем ты показала ему последние донесения?

– Я думала, он работает с нами, – с холодной быстротой ответила Алена, собирая барахло в сумочку. – А где ты был вчера? Я звонила.

– Я потом тебе расскажу в деталях. Когда придумаю побольше правдоподобных подробностей. Мне надо поговорить с Александром Наумовичем.

Через пару нервных мгновений мы остались с ним вдвоем.

– Знаете, Александр Наумович, я не верю, что старуха видела своими глазами, как их убивали и кто стрелял.

С балкона. Ей просто хочется жить и быть нужной.

Но совершенно точно, что по мосту они шли втроем и третий, про которого все знают и молчат, – Вано.

Сошлось.

– Тебе это не нравится?

– Видите, как вовремя они нам его подсунули? А мыто думаем, как связать арестованных школьников с Большим Каменным…

– Я напишу письмо, – втиснулся Чухарев. – Узнаю адрес и положу в почтовый ящик. Он послал меня сгоряча и теперь жалеет. Он будет говорить.

– Иди отсюда! Александр Наумович, все?

– Нами установлены два человека, имеющие что-то сказать по арестам школьников, обоим за шестьдесят.

Внук Хрущева, видимо, по семейным преданиям, показал: их арестовали за несознательность – знали, что Шахурин готовится убить, и не донесли. И второй, – протянул порыжевший газетный лист, «Строительная газета», – старший брат Степан Микоян.

В никому не нужной газете («Репрессии не обошли стороной нашу семью»), старческими челюстями прожевывалась «трагическая, с невыясненными мотивами история», и вдруг необъяснимый перескок – арестован шестнадцатилетний брат Вано, потом Серго. Допрашивал зловещий Шейнин. Его сменил кровавый Володзиевский.

– Лев Емельянович, – следил за переползанием моего указательного пальца Гольцман. – Фигура. Комиссар госбезопасности. Генерал-лейтенант. Расстрелян по делу Берии.

То есть палач и садист начал шить невинному подростку дело из «ребячьих игр в войну»; «сильно мучили допросами, не давали спать», но про пытки ничего нет; сослали на год в Таджикистан.

– Что означает «ребячьи игры в войну»? При чем здесь Нина?

– Дальше почитай.

И все прошло и начало зарастать, но в страшном 1949 году император, не забывавший ничего, вдруг заглянул в нутро Микояна, вытащил его влажную, дрожащую душу и разгладил на жесткой ладони.

– Анастас, – только близким и перед смертью, я уверен, рассказывал Микоян, как внезапно и ужасно спросил вдруг его император, и показывал к а к, особым голосом – «Анастас!» – А где те твои дети?

Те, что заигрались в войну. Серго в институте. Вано в академии; тут нечего добавить.

– А достойны ли они учиться в советских вузах?

Вопрос требовал ответа, и несколько неподвижных недель Микоян ждал ответа, не тесна ли его детям жизнь, есть ли им еще местечко.

Игроки

Степан Микоян на глазах следствия появился старичком (так и хочется добавить – седоусым, щеточка под носом) в коричневой дубленке, маленький, как мальчик, – ждал на проходной неизвестного авиапредприятия (когда я еду в Шереметьево, мне кажется, я всякий раз узнаю забор в начале Ленинградского шоссе по правую руку, цилиндрический фасад, невысокий и голубой, хотя прошли годы). У него не оказалось места для приема гостей, и мы сели на продавленные стулья, сбитые по три, напротив закутка с табличкой «Касса» над окошком – когда мимо проходили местные, Степан Анастасович использовал шепот.

Я рассматривал пригоршню пепла, остатки – а когдато горбоносый невеликий старичок заведовал жизнью и пробуждал людскую дрожь папиной фамилией. Одна старая женщина сказала: самое сильное впечатление в моей жизни – в лифт ко мне вошел Степан Микоян, и у меня захватило дух, я вижу его рядом, нечеловеческую красоту, мы доехали, он вышел, я не могла двинуться с места и вдыхала – запах его одеколона!

Назад Дальше