«Русский» смысл – не в массе знаний, подавляющих только слабые умы большинства учащих и учащихся, а в способе освещения этих знаний, этой массы фактов в так называемом «выходе в жизнь».
Мужик, например, не только молясь в Церкви, но даже и сидя в кабаке, уже тем умен и хорош, что он в прогресс не верит (т. е. в прогресс благоденственный и вечный). Он, когда ему случается подумать о чем-нибудь другом, кроме хозяйства, податей и водки, думает, что «все мы под Богом» и «все от Бога!»
Поэтому ему сразу (пока наше влияние его еще не исказило) покажется даже смешным, если он услышит, что какие-то французы и немцы надеются усилиями своего разума устроить на земле если не рай, то что-то приблизительное. И для этого одни насилием, бунтами, кинжалами, динамитом, а другие – «машинами» и «постепенностью», «говорильнями» и т. д. хотят разрушить все то, что было создано мудростью веков. Простолюдин найдет эту затею глупою. Так мыслит мужик, когда он удосужится помыслить; так думает он полусознательно, не размышляя много и действуя сообразно с этой стихийной, темной думой своей, он покоряется, верит и крестится.
Разве такое мировоззрение есть непременно удел одной простоты и невежества? Ничуть!
Такое воззрение на неизбежность в жизни страданий, зла, обид, разочарований и даже ужасов, на невозможность устранить все это разумом, наукой и гражданской правдой и даже на огромную, косвенную пользу всех этих зол вовсе не принадлежит только незнанию или так называемой «наивности». Такое воззрение на жизнь имеет даже и в области философской мысли особое название; этот род миросозерцания зовется пессимизмом (pessimus по-латыни, как многим известно, значит наихудший, optimus – наилучший, отсюда оптимизм, то есть учение о том, что все идет к наилучшему. Впрочем, эти термины, грамматически или филологически прямо противоположные, в философском смысле не всегда удачно противополагаются друг другу. Если мы философскому и религиозному пессимизму (т. е. зло должно быть и, кто знает, может быть, все на земле идет к худшему, например, к разрушению) противоположим такой сложный термин: оптимизм прогрессивно-эвдемонический, то есть поступательно-благоденственный, – то, мне кажется, что это будет точнее).
Я сказал, что не одним только простым или невежественным, как говорится, людям свойственно придерживаться пессимистического неверия в благоденственный прогресс.
Все положительные религии, создавшие своим влиянием, прямым и косвенным, главнейшие культуры земного шара, – были учениями пессимизма, узаконявшими страдания, обиды и неправды земной жизни. Даже «светлая», как говорят, религия греков и та учила, что «боги завидуют счастью людей и мучают их». Вспомним только великие трагедии Софокла, где столько «органически сросшихся с жизнью» неправд и горестей терзают людей!
При всем этом сознании бедствий земной жизни греки никогда не надеялись на какой-то прогресс, долженствующий сделать человека счастливым. Замечательно, что все лучшие мыслители древности были более или менее консерваторами. Вся древняя греко-римская мысль была направлена или на сохранение государства, или же на личное эстетическое наслаждение, преходящее, и потому именно драгоценное. Идея прогресса (или улучшения жизни для всех) есть выдумка нашего времени; она есть не что иное, как ложный продукт демократического разрушения старых европейских обществ. Бессознательный обман, самообольщение, могучее орудие постепенного расстройства в незримой руке исторического рока. Человечество всегда в чем-нибудь ошибалось. Оно ошиблось и теперь, воображая, что созидает нечто, уравнивая общество во имя прав и благоденствия. Оно этим приготовляет лишь размягченную почву для нового какого-то (юридического даже) неравенства, для нового рода страданий, для нового рода организованной муки! Человечеству размышления мало; ему нужен опыт. И опыт будет! И мысль о прогрессе равномерного счастья будет снова отвергнута.
Возвращаюсь к пессимизму. Все христианские мыслители были тоже своего рода пессимистами. Они даже находили, что зло, обиды, горе в высшей степени нам полезны и даже необходимы; так что христианское мировоззрение с этой стороны можно назвать – оптимистическим пессимизмом. Приводить цитаты из христианских писателей ни древних, ни современных я не буду много. Пусть кто хочет заглянет сам. Я приведу только два примера: один древний, другой, так сказать, вчерашний. Древняя цитата моя будет точная, а новейшая, прошу простить мне, немного «по памяти».
Первый пример мой будет из книги Блаженного Августина «О граде Божием» (De civitate Dei). Готфы взяли Рим, разграбили его и произвели в нем множество всякого рода злодейств и насилий. Блаженный Августин в своей книге утешает пострадавших христиан и возражает по этому поводу язычникам (их было еще в его время много). Учитель Церкви находит, что все эти страдания и оскорбления были христианам нравственно полезны. В одном месте у него мы находим следующее:
«Но многие христиане, говорят они (т. е. язычники), были уведены в плен»... «Это действительно было бы величайшим несчастьем, если бы они могли быть уведены в какое-нибудь такое место, где не нашли бы своего Бога». И только. Сам по себе плен не есть еще самое великое несчастье.
И еще, убеждая не сокрушаться о том, что многие тела не были погребены после избиений, Бл. Августин говорит так:
«...И если отсутствие и таких необходимых для поддержания жизни людей живых вещей, какова пища и одежда, хотя и причиняет страдание, не уничтожает в добрых силы терпеть и переносить лишения и не вырывает из души благочестия, а, напротив, делает его более плодовитым: то не тем ли более...» и т. д. (следует о непогребенных телах и утешения родным и друзьям, которые при опустошении города не могли этого сделать).
Далее:
– Много христиан было убито... И это не важно. Не важно, каким родом смерти умрет человек, а куда он пойдет после смерти? Хороша ли была его жизнь или худа?.. И т. д.
– Многие были ограблены? Потеряли богатства и т. д.?..
– Потеряли они веру? – спрашивает Бл. Августин. – Потеряли благочестие? Если они их не потеряли, то что значит потеря богатства?.. Тот, кто будучи богатым, не привязывался к нему, тот спокоен; а те, которые были послабее, которые, хотя и не предпочитали этих земных благ Христу, были, однако же, хотя с некоторою страстностью привязаны к ним, те, теряя их, почувствовали, насколько, любя их, грешили. Вот главная польза – сознание своей греховности... Остальное – не важно. Утешения в этом роде Бл. Августином предлагаются даже тем из молодых христианок, изнасилованных готфами, которые сокрушались об утрате девственности и чистоты. Оправдывая пострадавших тем, что воля их в чужом грехе не участвовала, он прибавляет, что некоторым это насильственное осквернение тела было полезно для уничтожения той нравственной гордости, которая могла быть им свойственна прежде, при строгом соблюдении целомудрия.
Так как грабеж и опустошение Рима варварами причинили жителям почти все главные роды человеческих страданий и несчастий: насильственную, болезненную, преждевременную смерть, страх, мучения при виде страданий близких, удаление из отчизны в тяжкий плен и рабство, вероятно, множество физических страданий от ран, ушибов и т. п., потеря имущества и вообще обеднение, преследование и, наконец, гражданскую, конечно, скорбь о взятии великого города, которого никто так долго взять не мог, – то я и привел именно этот пример для доказательства, насколько христианству присущ тот оптимистический пессимизм, о котором я говорю и который во всяком страдании и зле видит прямую или косвенную пользу для человека, верующего во Христа.
Вот древний пример.
Что касается до нового примера, который я решаюсь привести немного «наобум» (потому что, к сожалению, потерял номер той газеты, где я его очень недавно нашел), то это не что иное, как наставление одного из наших епископов приходскому духовенству – как обращаться с паствой. Там, между прочим, сказано нечто подобное:
– Надо помнить, что все люди восприимчивее ко влияниям духовным в случае поразивших их несчастий, в случае потери близких и любимых лиц, болезней, денежных потерь и т. п. ... Надо пользоваться особенно этими случаями, чтобы делать им пользу (духовную)...
– Надо помнить, что все люди восприимчивее ко влияниям духовным в случае поразивших их несчастий, в случае потери близких и любимых лиц, болезней, денежных потерь и т. п. ... Надо пользоваться особенно этими случаями, чтобы делать им пользу (духовную)...
Итак, с христианской точки зрения можно сказать, что воцарение на земле постоянного мира, благоденствия, согласия, общей обеспеченности и т. д., то есть именно того, чем задался так неудачно демократический прогресс, было бы величайшим бедствием в христианском смысле... С христианством можно мирить философскую идею сложного развития для неизвестных дальнейших целей (может быть, и для всеобщего разрушения), но эвдемонический (благоденственный) прогресс, ищущий счастия в равенстве и свободе, – совершенно непримирим с основной идеей христианства... Этого рода прогресс и настоящее христианство могут только кое-как жить рядом, но слиться в принципах никогда не могут.
Но оставим пессимизм христианский и вообще религиозный (мистический), на почве которого могут сходиться легко самый ученый муж и самая безграмотная баба; оставим христианство... Новейшая, именно самая передовая философия Запада проповедует этот самый пессимизм, это мужественное и честное неверие в благоденственную спасительность прогресса. Вот что говорит Гартман:
«Пессимистическое понимание мироздания, род понимания, в котором религиозная потребность ежедневно восстановляет свои силы, не может не расти и не крепнуть, ибо чем более человечество умножает средства для приятности своего существования, тем более убеждается оно в невозможности преодолеть мучение жизни и достичь не только до благоденствия, но и до некоторого довольствия. Восходящий (т. е. прогрессивный в обыкновенном понятии этого слова) период человеческих дел может придерживаться оптимизма (т. е. веры в постепенное улучшение жизни) до тех пор, пока человечество еще надеется найти счастье на конце пути и насладиться им, но только что та или другая цель достигнута, народ, стремившийся к ней, тотчас же начинает находить, что он не только не прогрессировал в довольстве, а, напротив того, лишь увеличил грызущие и терзающие его нужды».
«Поэтому оптимизм есть всегда лишь временное состояние наций, находящихся еще на полпути мирских стремлений; но пессимизм есть основное расположение самосознательного человечества, и это настроение прорывается всегда с удвоенной энергией при конце порывистых эпох. Будем же, поэтому, ожидать, что потребность человечества возвыситься (хотя бы только в идее) над тщетой этого света, выразится все с большей силой при исходе именно тех периодов, в которых «мир» праздновал, так сказать, свои триумфы и в течение которых земные интересы все поглощали! Будем ожидать, что религиозный вопрос сделается самым жгучим именно тогда, когда человечество, достигнув самой высшей степени возможной на земле цивилизации, окинет жизнь широким и ясным взглядом и поймет при этом всю сокрушительную нищету своего состояния!» («La religion de l’avenir», par Edouard de Hartmann. 1876. С. 137–139[1].)
Я привожу с истинным восхищением эти прекрасные слова главы пессимистического учения, несмотря на то, что я ни в чем почти остальном не могу согласиться с ним. Ни с тем, например, что это неверие в будущее всеобщее счастье должно быть сопряжено с простой моралью (т. е. независимой от «страха Божия» и вообще от какой-нибудь обрядно-мистической религии; такая сухая нынешняя мораль, сознаюсь, мне просто ненавистна по причинам, объяснения которых для людей простоватых должны быть очень пространными и потому здесь неуместны, а умные и так согласятся со мной). Я, конечно, не могу сочувствовать Эд. Гартману еще и в непочтительных отзывах его о христианстве. Он находит хорошим в нем только мужественное примирение с горестями и ужасами жизни (т. е. только тот самый пессимизм, о котором идет здесь речь). Не могу довольствоваться и тем слепым, безучастным, неумолимым Имманентным Богом, которого он предлагает людям взамен нашего Бога, Бога личного, «живого». Имманентный Бог Гартмана – это тот «ненужный» Бог, про которого еще Альфред де Мюссе сказал: «Un Dieu inutile, qui ne veut pas d’autels...»[2]
«Этот не „живой“ и не-сознательный Бог был бы ниже своего сознательного творения – человека!»
Гартман не верит и в бессмертие души, так что его религия будущего очень странна, убийственно скучна и потому невозможна. Без веры в награду, без страха наказания, без поэзии, даже без молитв и без «алтарей»!..
Конечно, по отношению к земной жизни или к «научной истине», так сказать, и такая мрачная решимость – ничего лучшего в смысле приятности не ожидать от человечества на земле – гораздо уважительнее и правильнее и прудоновской веры в какое-то гадкое однообразие и математическое равенство каких-то, все более и более мелких (от популяризации науки и средней обеспеченности) людишек будущего, и боклевской наивности, почему-то вообразившей, что дальнейшие успехи разума непременно будут усиливать личную свободу, и всех других эвдемонических (благоденственных) верований, столь распространенных в наше время и даже господствующих до сих пор по умственной косности прогрессистов, которые, вопреки очевидности, перебиваются двумя-тремя уже стареющими идеями...
Конечно, «пессимизм» Гартмана вернее, умнее, мужественнее, в научном смысле честнее и реальнее веры в прелести индустриально-бюргерского благодушия и в неприкосновенность всякой, самой гнусной европейской «личности», все ниже и ниже спускающейся в эстетическом и нравственном отношениях...
Разумеется, мировоззрение «пессимистическое» лучше обыкновенного прогрессивного, и наш Тютчев был не прав, «пугаясь» уж слишком его успехов в Германии. Тютчев, утратив веру в Запад, стал верить в оригинальное, сильное и новое славянство, в «единение славянской любви». Но этот розовый славизм, сколько бы в нем ни было искренности, «органических» бедствий и присущих жизни разочарований изменить не может, и потому какие бы мы союзы «любви» этой не составляли с южными и даже западными славянами, точно так же будут войны, междоусобия, дифтерит, холера вернется, будет трус и глад, будет скука и ревность, и лукавство, и жадность, и несправедливость; мосты на железных путях будут проваливаться, от свечек Яблочкова будут болеть глаза, электрическое освещение ваших внутренностей все-таки долговечности вашей не устроит. Ведь с точки зрения благоденствия, какое кому дело до того, что всему человечеству прибавится каких-нибудь отвлеченных пять-шесть лет средней продолжительности жизни? Людям нужны не эти отвлеченные и никому собственно не принадлежащие пять лет; людям нужны индивидуальных лет 50 лишних и здоровых! Так, чтобы им жизнь сама уже наскучила бы!
Этого и самый «любовный» союз панславизма, вероятно, не даст и ни от чего существенно-бедственного нас не избавит... И Тютчев был решительно не прав, называя учение Шопенгауэра и Гартмана – une doctrine décevante![3] (кажется, он так выражался?)
Напротив того, отрицательная сторона этого учения вовсе не разрушительна и не вредна.
Отвергая прямо всеспасительность эвдемонического прогресса, признавая зло и страдания неотразимой принадлежностью жизни, это учение должно вести и в области общих идей, и на практике к примирению со всеми теми неудобствами государственной и общественной жизни, против которых так упорно борются либеральные прогрессисты; оно, это учение, своими отрицательными сторонами мирит ум наш и с неравенством (хотя бы и сословным), и с войнами, и с недугами, и с семейным деспотизмом, и с личными распрями, и с тяглом наших государственных обязанностей...
На почве, глубоко расчищенной учением пессимизма, могла бы свободно произрастать и приносить свои прекрасные плоды какая угодно положительная религия; ибо на одном печальном отрицании всех благ – и земных, и загробных (как предлагает Гартман) – кто же станет долго жить?
Гартман прав, ожидая, что совершенное разочарование в приятных плодах земного прогресса вскоре доведет людей сызнова до полнейшего поворота к религиозному, мистическому одушевлению; но пойдут люди молиться, конечно, не к тому мертвому, слепому и безличному Богу, которого он предлагает нам...