“Вы хотите сказать, - удивился я, - что он был полураздет или, как говорят французы, в дезабилье?”
“То было в опиумном притоне в Касбахе, Ватсон, - спокойно объяснил Холмс. - В таких местах не заботятся о тонкостях туалета. Он упомянул, что затылок и шея - более привычное место для подобных деклараций и заявлений у них в Каталонской республике, но предпочел грудь, чтобы приглядывать, как он выразился, за символом и напоминать себе его значение. В связи с объявлением о лондонском визите испанского монарха я спрашивал себя, нет ли тут поблизости каталонских террористов. Мне показалось вполне резонным поискать на теле убитого свидетельство его политических пристрастий”.
“Значит, - сказал я, - не исключено, что молодой испанец, преданный, как казалось, искусству, намеревался убить безвредного и невинного Альфонса Тринадцатого. Спецслужбы испанской монархии действовали, насколько я понимаю, решительно, хотя и незаконно. Сторонники европейской стабильности должны быть признательны тем, кто убил возможного убийцу”.
“А бедный старый служака, охранявший дверь? - возразил Холмс, при этом его проницательные глаза уставились на меня сквозь облако табачного дыма. - Бросьте, Ватсон, убийство всегда преступление”. И затем он стал напевать себе под нос отрывок мелодии, показавшейся мне знакомой. Эти бесконечные пассажи были прерваны известием о том, что прибыл инспектор Стенли Хопкинс. “Я поджидал его, Ватсон”, - сказал Холмс и, когда молодой инспектор вошел в гостиную, неожиданно продекламировал:
Стенли Хопкинс разинул от изумления рот, как разинул бы и я, не будь у меня привычки к эксцентричным выходкам Холмса. Прежде чем к Хопкинсу вернулся дар речи, Холмс сказал: “Да, инспектор, я понимаю, вас можно поздравить”. Но поздравлять Хопкинса было не с чем. Он протянул Холмсу листок бумаги, исписанный от руки фиолетовыми чернилами:
“Это, мистер Холмс, было найдено в кармане убитого. Здесь по-испански, я думаю. Язык, с которым ни я, ни мои коллеги совершенно не знакомы. Но вы, конечно, знаете и его. Буду вам премного обязан, если вы нам поможете с переводом”.
Холмс внимательно прочел листок с обеих сторон. “Ах, Ватсон, - сказал он наконец, - это либо упрощает, либо усложняет дело, одно из двух. Мне представляется, это письмо от отца молодого человека, в котором он умоляет сына порвать с республиканцами и анархистами и сосредоточиться на совершенствовании в своем искусстве. В избитых выражениях напоминает ему о своем завещании. Сын, чуждый идеи неделимой Испании на основе прочной монархии, не может рассчитывать на наследство. Отец, по-видимому, смертельно болен и угрожает проклятием своему несговорчивому отпрыску. Очень по-испански, я полагаю. Крайне драматично. Некоторые пассажи напоминают напевностью оперные арии. Не хватает француза Бизе, чтобы положить это на музыку”.
“Итак, - сказал я, - не исключено, что молодой человек объявил о своем отступничестве, обладая информацией, которую собирался предать гласности или по крайней мере передать в инстанции, питающие к ней специальный интерес, почему и был жестоко убит, не успев выступить со своими разоблачениями”.
“Неплохо, Ватсон”, - сказал Холмс, и я, как школьник, покраснел от удовольствия. Не так часто я слышал от него похвалу, не приправленную сарказмом. “От человека, дважды убившего так беспощадно, можно ждать, что он на этом не остановится. Какие меры предосторожности, инспектор, - спросил он молодого Хопкинса, - приняли власти в интересах безопасности высоких испанских гостей?”
“Они прибывают сегодня вечером, как вы, конечно, знаете, на последнем пароме из Булони. В Фолькстоне они без задержки пересядут на специальный поезд. В Лондоне будут жить в здании испанского посольства. Завтра посетят Виндзор. На следующий день назначен ланч у премьер-министра, затем в их честь дается представление “Гондольеры” господ Гилберта и Салливана”.
“В котором высмеивается испанская знать? - спросил Холмс. - Впрочем, не важно. Вы снабдили меня программой визита, но ничего не сказали о мерах безопасности”.
“Я как раз подходил к этому. Весь Скотланд-Ярд будет стоять на ушах, и вооруженные сотрудники в штатском займут посты на ключевых позициях. Не думаю, что здесь уместны опасения”.
“Будем считать, что вы правы, инспектор”.
“Спустя три дня на четвертый августейшая семья покинет страну на пароходе Дувр - Кале в час двадцать пять пополудни. Опять-таки силы безопасности будут начеку как в порту, так и на самом пароходе. Министр внутренних дел понимает крайнюю важность безопасности гостящего монарха, особенно после того досадного инцидента с русским царем, которому злодейски подставили подножку в Хрустальном дворце”.
“Я придерживаюсь мнения, - сказал Холмс, раскуривая потухшую трубку, - что царь Всея Руси был навеселе. Но это а propos”. Вошел полисмен. Он отдал честь Холмсу, а затем своему начальнику. “Дом открыт для лондонской полиции, - заметил Холмс с благодушным сарказмом. - Где один, там и все. Мы вам сердечно рады, сержант. Насколько я понимаю, у вас новости”.
“Прышу прыстить, сэр, - сказал сержант. И дальше Хопкинсу: - Мы нышли смутьяна, сэр, кыроче гывыря”.
“Не тяните, сержант, выкладывайте”, - потребовал Хопкинс.
“Тык вот, сэр, есть некыя испанская гыстиница, ты есть гыстиница, куда испанцы ходят, кыгда хотят побыть среди своих, в квырталах Элефант-энд-Касл”.
“Прелестно, - вставил Холмс. - В Элефант-энд-Касл есть, право, что-то от инфанты кастильской. Но прошу прощения. Продолжайте, сержант”.
“Мы вырвылись туда, и он понял, чем это грызит, пыскольку зыбрался на крышу сквозь слыховое окно и то ли пыскользнулся, то ли сам сиганул вниз и свырнул себе… шею, сэр. - Пуританские условности нашего королевства требуют использования многоточия для обозначения заборного словца, которое употребил сержант. - Прышу меня извинить, сэр”.
“Вы уверены, что это убийца, сержант?” - спросил Холмс.
“Тык вот, сэр. У него нашли ыспанские деньги и кынжал, кыторый они называют стилетом, и рывольвер с двымя израсходованными пытронами, сэр”.
“Остается, инспектор, сличить пули, извлеченные из обоих тел, с теми, что находятся в револьвере. Думаю, что вы не промахнулись, сержант. Примите мои поздравления. Судя по всему, государственный визит его несовершеннолетнего величества пройдет не слишком обременительно для Скотланд-Ярда. Вам, инспектор, следует лишь изложить это все в рапорте, на бумаге”. То был любезный способ отделаться от обоих посетителей. “Вы, наверное, устали, Ватсон, - обратился он ко мне. - Может быть, сержант будет так добр, что высвистит вам кеб. Разумеется, на улице. Мы встретимся, я полагаю, в театре “Савой” десятого числа. Перед началом спектакля. У мистера Дойли-Карта всегда найдутся для меня два лишних билетика. Любопытно будет увидеть, как наши иберийские гости воспримут британский музыкальный фарс”. Он сказал это без игривости, напротив, с некоторой мрачностью. Итак, от меня тоже отделались.
Холмс и я во фраках, при медалях пришли, как было условлено, на оперетту “Гондольеры”. Мои награды были вполне традиционными побрякушками старого вояки, между тем как грудь Холмса украшали крайне необычные ордена: среди наименее экзотических я узнал тройную звезду Сиама и косой Боливийский крест. Нас провели на превосходные места вблизи сцены. Сэр Артур Салливан дирижировал своим сочинением. Маленький король, казалось, больше интересовался театральными софитами, нежели пением и сценическим действием, но его мать с должным вниманием реагировала на шутки, когда их переводил ей испанский посол. Это музыкальное представление больше пришлось мне по душе, чем концерт Сарасате. Я безудержно смеялся, подталкивал Холмса локтем в бок в наиболее пикантных местах и подпевал мелодиям из арий и хоров так энергично, что сидевшая сзади леди Эстер Роскоммон - между прочим, одна из моих пациенток - потрепала меня по плечу и грациозно пожаловалась, что я пою не только слишком громко, но и невпопад. Но, как я сказал ей в антракте, я никогда не претендовал на тонкий слух. Что до Холмса, то он, вооружившись театральным биноклем, смотрел больше на публику, чем на сцену.
Королевская семья в перерыве очень демократично прошла в общий буфет, и юный монарх выпил бокал английского лимонада, на манер простого ребенка причмокивая языком. Я был удивлен, увидев великого Сарасате, в безупречном вечернем туалете, с орденами разных иностранных государств, пьющим шампанское не с кем иным, как с сэром Артуром Салливаном. Я обратил на них внимание Холмса, раскланявшегося издали с ними обоими, и выразил удивление, что такой рафинированный музыкант способен якшаться с опереточной звездой, впрочем, удостоенной высокого титула по милости нашей королевы. “Музыка всегда остается музыкой, - объяснил Холмс, зажигая то, что показалось мне танжерской сигарой. - В доме музыки много обителей. Сэр Артур опустился, Ватсон, до уровня, который представляется ему выгодным, и не только в смысле прибыли: он известен также сочинениями унылой набожности. Они говорят по-итальянски. - Слух Холмса был острее моего. - Насколько ярче звучит этот обмен впечатлениями о монаршей благосклонности на чужом языке, нежели на нашем. Но вот второй звонок. Такой драгоценный табак - и напрасно выброшен!” Последнее относилось к его сигаре, которую он с сожалением потушил в одной из медных урн, стоявших в фойе. Во время второго действия Холмс сладко спал. Я решил про себя, что нечего мне так уж стесняться своей неотесанности, когда я поддался дремоте на том возвышенном музыкальном радении. Как изволил, несколько кощунственно, сказать Холмс, в доме музыки много обителей.
На следующее утро срочная телеграмма от сэра Эдвина Этериджа, доставленная во время завтрака, приглашала меня на еще одну консультацию в спальне его пациента на Сейнт-Джон-вуд-роуд. Молодой человек не проявлял больше симптомов latah; теперь он, казалось, страдал от редкого китайского недуга, с которым я сталкивался в Сингапуре и Гонконге, известного как shook jong. Это прискорбное заболевание неловко описывать вне страниц медицинского журнала, поскольку деликатная его особенность - панический страх пациента за свои детородные способности, которым угрожают злые силы, порожденные перевозбужденным воображением. Чтобы побороть эти силы, которые он считает ответственными за прогрессирующее сокращение его осязаемой детородной плоти, он пытается предотвратить съеживание оной посредством ее рассечения самым острым ножом, какой только может оказаться под рукой. Единственно возможное лечение - глубокий сон, а в периоды прояснения сознания - строгая диета.
После консультации я не преминул свернуть на Бейкер-стрит, залитую как будто средиземноморским ярким блеском. Лондонский муравейник, казалось, пребывал в безмятежном покое. Холмс в халате и восточном тюрбане натирал канифолью смычок, когда я вошел в гостиную. Он был весел, в отличие от меня. Я был несколько удручен лицезрением болезни, которая, как я полагал до сих пор, не выходит за пределы Китая, так же как неделей ранее был обескуражен менее злокачественной latah- привилегией истерических малайцев, - увы, оба несчастия настигли молодого человека несомненно англосаксонского происхождения. Поделившись своими печалями с Холмсом, я сказал рассудительно: “Возможно, так завоеванные народы расплачиваются с нами за наши имперские амбиции”.
“Такова оборотная сторона прогресса, - сказал Холмс, а затем сменил тему: - Королевский визит, Ватсон, завершается, по-видимому, без неприятностей. Иберийский сепаратизм не посмел еще раз поднять голову на нашей земле. И все-таки мой разум несколько встревожен. Возможно, я должен приписать это иррациональному воздействию музыки. Никак не могу забыть ужасное зрелище: несчастный молодой человек, сраженный насмерть за роялем, на котором он играл с таким блеском, а затем в смертельной агонии исполнивший короткую рапсодию прощания, имевшую так мало мелодического смысла. - Он провел смычком по струнам. - Вот эти ноты, Ватсон, я записал их. Записать что-нибудь - значит овладеть вещью и иногда отделаться от нее”. Он играл по записи на клочке бумаги, лежавшем у него на правом колене. Внезапным порывом июльского ветра, проникшим в открытое окно, сдуло клочок на ковер. Я подобрал его и рассмотрел. Размашистый почерк Холмса был узнаваем в пяти линиях и нотах, которые мне ничего не говорили. Меня гораздо больше занимала мысль о shook jong. Я опять видел невыносимые страдания старика китайца, замученного ею в Гонконге. Я вылечил его с помощью гипноза, и в благодарность за это он подарил мне все, что у него было: бамбуковую флейту и маленький свиток китайских песен.
“Когда-то у меня был небольшой свиток китайских песен, - задумчиво сказал я Холмсу, - простых, но очаровательных. Так вот, их нотная запись показалась мне и впрямь бесхитростной. Вместо гроздьев черных клякс, которые, признаюсь, обладают для меня меньшим смыслом, чем магазинные вывески в Цзюлуне, китайцы используют цифровую систему. Первая нота на шкале - единица, вторая - двойка, и так, если не ошибаюсь, до восьми”.
Это необязательное наблюдение возымело поразительное действие на Холмса. “Нужно спешить, - закричал он, сбрасывая тюрбан и халат. - Возможно, мы уже опоздали”. Он стал рыться в справочниках, стоявших на полке за креслом. Захлопнув один из них, сказал: “Правильно… в одиннадцать пятнадцать. Специальный вагон прицепляют к дуврскому экспрессу. Скорее, Ватсон, на улицу, пока я одеваюсь. Ловите кеб, как если бы ваша жизнь зависела от этого. Во всяком случае, другие жизни - точно”.
Большие вокзальные часы уже показывали десять минут двенадцатого, когда наш кеб с грохотом остановился. Кучер медленно отсчитывал сдачу с моего соверена. “Оставьте, оставьте ее себе”, - закричал я, догоняя Холмса, который все еще не объяснил мне сути дела. На перроне было столпотворение. Нам повезло: мы сразу же наткнулись на инспектора Стенли Хопкинса, уже радовавшегося благополучному окончанию своего дежурства, стоя у начала двенадцатой платформы, откуда экспресс вот-вот собирался отойти по расписанию. Локомотив уже распустил над собой дымный султан. Королевское семейство находилось в поезде. Холмс закричал громко и требовательно: “Моментально покинуть вагон! Причина - потом!”
“Невозможно, - сказал Хопкинс в полном изумлении. - Я не могу отдать такой приказ”.
“Тогда его придется отдать мне. Ватсон, оставайтесь здесь, рядом с инспектором. Не пропускайте никого”. И он ринулся на платформу, зычно возвещая по-испански посольским чиновникам и самому послу чрезвычайную необходимость для юного короля немедленно вместе с матерью и свитой покинуть свое купе. Альфонс XIII с мальчишеской живостью отреагировал на единственно увлекательное событие, случившееся за все время визита, и охотно соскочил с подножки, предвкушая приключение, а не смертельную угрозу. В тот момент, когда вся королевская семья находилась уже благодаря решительным действиям Холмса на достаточном расстоянии от вагона, опасность, угрожавшая им, обнаружила себя в полной мере. Прогремел мощный взрыв, вызвавший град древесных щепок и разбитого стекла, затем - дым и гулкое эхо под сводами большого вокзала. Холмс бросился ко мне, послушно стоявшему с Хопкинсом у выхода на платформу.
“Ватсон, инспектор, вы никого не выпускали?”
“Никто не проходил, мистер Холмс, - отвечал Хопкинс, - за исключением…”
“За исключением, - закончил я за него, - вашего почтенного маэстро, я имею в виду великого Сарасате”.
“Сарасате? - Холмс чуть не ахнул от изумления, а затем мрачно кивнул: - Сарасате, понимаю”.
“Он был вместе с испанским посольством, - объяснил Хопкинс. - Был вместе со всеми, но довольно быстро ушел, как он сказал, на репетицию”.
“Вы дурак, Ватсон! Вам следовало его задержать. - Строго говоря, это относилось к Хопкинсу, у которого он спросил: - Выходя, он нес скрипичный футляр?”
“Нет”.
Я сказал в сердцах: “Холмс, меня нельзя называть дураком. По крайней мере в присутствии других”.
“Вы дурак, Ватсон, говорю это снова и снова, вы дурак! Но, инспектор, насколько я понимаю, при нем был скрипичный футляр, когда он прибыл сюда вместе с отъезжающими?”
“Да, теперь, когда вы спрашиваете об этом, я припоминаю, что был”.
“Появился с ним и удалился без него?”
“Так и было”.
“Вы дурак, Ватсон! В скрипичном футляре была бомба с часовым механизмом, он пронес его в королевское купе и, я думаю, подложил под сиденье. А вы, вы позволили ему уйти ”.
“Ваш идол, Холмс, ваш пиликающий бог… И вдруг превратился в убийцу. Не смейте называть меня дураком”.
“Куда он направился?” - обратился Холмс к Хопкинсу, проигнорировав мое возмущение.
“Действительно, сэр, куда он направился? Вряд ли это имеет значение. Сарасате найти не трудно”.
“Для вас это будет трудно. У него нет больше репетиций. Его гастроли в Англии закончились. Даю голову на отсечение: он сел на поезд в Харвич, Ливерпуль или какой-нибудь другой портовый город, чтобы оказаться там, где ему ваш закон уже неписан. Вы можете, конечно, телеграфировать во все полицейские участки прибрежной зоны, но, судя по вашему выражению лица, вы едва ли намерены это сделать”.
“Совершенно верно, мистер Холмс. Будет трудно предъявить ему обвинение в попытке цареубийства. Из области лишь предположений”.
“Думаю, вы правы, инспектор, - сказал Холмс после длинной паузы, в продолжение которой он хмуро разглядывал плакат, рекламирующий туалетное мыло. - Послушайте, Ватсон, я жалею, что назвал вас дураком”.
Вернувшись на Бейкер-стрит, Холмс постарался задобрить меня, откупорив бутылку старого коньяка - прощальный дар еще одной царственной особы, а поскольку особа была магометанином, резонно предположить, что обладание этой роскошью шло вразрез с предписаниями его религии, и можно лишь подивиться тому, как он изловчился залучить для своего винного погреба часть наполеоновского сокровища - предмет законных притязаний британских властей после смерти их узника на острове Св. Елены. Ибо этот несравненный коньяк был, как свидетельствовала монограмма на этикетке, из той бочки, что, очевидно, давала некоторое утешение пленному императору.
“Должен сознаться, Ватсон, - сказал Холмс, любуясь золотой влагой в своем куполовидном бокале из набора, преподнесенного ему благодарным хедивом, - что я позволил себе слишком много гипотез, предполагая, что вы разделяете мои подозрения. Ничего не зная о них, все же именно вы, в своем неведении, дали мне ключ к разгадке тайны. Я имею в виду тайну предсмертной какофонии - лебединой песни застреленного бедняги. То было послание человека, захлебывающегося собственной кровью, Ватсон, и потому неспособного к членораздельной речи. Он заговорил как музыкант, и более того, как музыкант, которому ведома экзотическая нотная грамота. Отец, грозивший лишить его наследства, увы, как оказалось, напрасно, был некогда на дипломатической службе в Гонконге. В письме, как я припоминаю, говорилось что-то об образовании, давшем сыну некоторое представление о незыблемости монархического порядка в Китае, России и боготворимой ими Испании”.