— Смотри, Борисыч, — пожаловался парень, кивая на сгорбленную фигуру у стены. — Расселся тут, будто у него место купленное. А оно мое, я за него сам знаешь сколько отстегиваю… Забери его, Борисыч, от греха подальше, а то ребята на него уже зуб точат. Противный он больно, грязный, заразный, наверное…
— Да, — вздохнул усатый старшина. — Я это чучело уже видел. Ну, давай, урод, подымайся. Не убрался с Тверской по своей воле, выгоним силой. Насидишься теперь у меня в «обезьяннике», пожалеешь, что добром не ушел…
В отделении было тесно и шумно. Запах сигаретного дыма, мужского пота, немытого тела, казалось, намертво въелся в стены; душное помещение заполоняли сочная брань и истерическое, опасливое настроение несвободы. За решеткой копошились и вяло огрызались друг на друга люди, почти такие же грязные и оборванные, как он. Но не товарищи по несчастью сейчас интересовали его. Как ни странно, самая напряженная, нервная волна шла здесь не от запертых на замок бродяг и преступников, а от высокого, подтянутого, хорошо выбритого милиционера в ловко сидящей форме, то и дело возобновлявшего какие-то долгие переговоры по телефону за стеклом дежурной части.
«Подполковник…» — мельком бросив взгляд на его погоны, определил бомж. Он хорошо разбирался в звездочках: там, в его лаборатории, было много военных. Все они были такими же стройными и подтянутыми, как этот милицейский чин; от них всегда пахло хорошим одеколоном, веяло уверенностью в себе и страстью к своей работе… Но сейчас бомж почти явственно ощущал, как улетучивалась, испарялась всегдашняя уверенность, обычно свойственная людям, подобным этому подполковнику; как нервничал он, закуривая сигарету за сигаретой, и так же последовательно, не докурив, тушил их в темной стеклянной пепельнице; как все более раздраженно барабанил по столу пальцами, убеждая в чем-то своего невидимого собеседника.
И тогда с бомжем вновь случилось это. Он не любил этого чувства, но оно часто накатывало на него помимо воли, когда его сопереживание кому-нибудь, желание помочь, его вчувствование в чужую боль были слишком сильными, они захлестывали его бурным потоком и переставали подчиняться трезвому рассудку. Бомж знал, что ему достаточно одного только небольшого усилия воображения — и он увидит и услышит то, чего на самом деле ни увидеть, ни услышать физически невозможно… И, беззвучно обозвав себя дураком за то, что не может оставить этот враждебный мир в покое, он мысленно поднялся с места и шагнул сначала сквозь решетку, а потом и сквозь толстое стекло с надписью «Дежурная часть».
В пепельнице, стоявшей перед подполковником, скопилось уже полтора десятка окурков, а голос его почти охрип, пропитавшись безнадежностью. Он говорил с женой — об этом можно было догадаться по чуть интимным, чуть раздраженным интонациям — и, похоже, в сотый раз повторял ей одни и те же слова:
— Позвони еще раз Вере Федоровне… Нет, но она могла с ней связаться. Морги? Не говори глупостей! Ну хорошо, хорошо, не плачь. Честно говоря, я и сам уже… я все обзвонил — больницы, морги, бюро несчастных случаев. Нет, я думаю, все будет в порядке. Она у нас взрослая, разумная девочка. Держись.
Телефонная трубка была брошена на рычаг так, словно она только что укусила державшую ее руку. А подполковник, снова и снова повторяя «Черт!.. Вот черт!», принялся рыться в ящиках стола, извлекая на свет божий фотографии единственной, любимой, не вернувшейся в этот день из института домой дочери. На нее это было совсем не похоже — не позвонить, не предупредить… И, снова растерянно повторив «Вот черт!», подполковник застыл на месте, сосредоточив взгляд на одном из снимков.
Сознанию бомжа, тело которого до сих пор, неудобно скорчившись, сидело в «обезьяннике», достаточно было один раз взглянуть на все эти цветные снимки, чтобы картина, уже смутно маячившая в мозгу, приобрела четкие и яркие очертания. Девушка стояла сейчас у открытого окна, гневно и судорожно размахивая руками; темный вечер почти уже перешел в ночь, но в небе не было ни одной звездочки — какие там звезды в Москве? Промозглый мартовский ветер трепал один конец длинного шарфа, накинутого ей на шею, а другой небрежно мял и растягивал в своих руках юнец с неприятной усмешкой, смотревший на нее слишком уж пристально. Из окна едва виднелся в темноте огромный, подавляющий своими размерами памятник какому-то царю на фоне корабля с парусами, а внизу еще копошился народ, торопясь домой и вовсе не замечая опасности, которой так и веяло от распахнутых оконных створок на высоком этаже.
Тревога сдавила сердце обожженного человека, и какое-то седьмое чувство подсказало ему так же точно, как это не раз бывало и прежде, что медлить нельзя. А потому бомж, словно очнувшись от недолгого сна, принялся сквозь решетку делать странные знаки подполковнику из дежурной части, с непостижимой уверенностью подзывая его к себе и как будто даже не сомневаясь в том, что высокий милицейский чин захочет снизойти до разговора с таким получеловеком. Подполковник непостижимым образом внял этому зову, подчинился нелепому призыву и минуту спустя отрывисто и беспокойно спрашивал человека за решеткой:
— Ну? Чего надо?…
— Мне — ничего, — спокойно и очень внятно ответил бомж. — Но ваша дочь в опасности. С ней рядом человек, который не должен быть там. А из окна виден памятник… большой и, кажется, под парусами. Я не помню, как он называется.
Лицо усатого подполковника посерело, задергалось, и, не говоря ни слова, он быстро отошел в сторону, выхватывая из кармана записную книжку. Один звонок — и подруга дочери, заливаясь слезами, что-то бормочет о приятеле, которого пару недель назад увела у нее Ленка. Ну и пусть, пусть забирает на здоровье: все равно он давно уже на игле, говорила она ей, дуре стоеросовой… Еще один звонок — и адрес этого приятеля накрепко, на всю жизнь впечатался в мозг отца. Это рядом с Октябрьской, и, действительно, из окна виден грозный, огромный, безумный памятник Петру… Следующий звонок — и машина с мигалкой ждет подполковника, потому что медлить нельзя. Он успеет и вовремя ворвется в квартиру как раз тогда, когда длинный шарф слишком туго обмотается вокруг шеи его дочери и до мгновения, которое могло бы стать последним в ее жизни, останется всего ничего…
А когда через несколько часов подполковник вернется в отделение, он уже не увидит за решеткой длинную, нелепую фигуру обезображенного человека. И тогда он спросит подчиненных очень тихо, но так, что тем и в голову не придет долго соображать, о ком именно он спрашивает:
— Где?… Где, я вас спрашиваю?
— Страшный такой? Да не беспокойтесь, товарищ подполковник, никуда он не делся. Мы его в общую перевели.
— Ко мне. Немедленно.
Часть 1 НАТАША Глава 1
Этим летом погода как будто сошла с ума. Уже в июне под Москвой горели торфяники, в классах было душно и маетно, воздух слоился от несвойственной нашим местам почти южной жары, а люди страдали от перегрева и получали тепловые удары… Вот и сейчас Наташа вздохнула, невольно прижав руку к пылающему лбу, словно старалась унять головную боль, и тут же улыбнулась, подметив точно такой же неосознанный жест у Марии Ильиничны.
Классная руководительница говорила сегодня с ними по-особому — тихо, позабыв о привычных чеканно-педагогических нотках, уже никуда не торопясь и даже не пытаясь скрыть набегавшие время от времени слезы. Да и день был особенный: в последний раз они в классе, последний раз слушают свою Марьяшу. Экзамены кончились, оценки выставлены, будущее почти определено. Вечером — выпускной… И, вспомнив о бале, при мысли о котором начинает сладко биться любое девчачье сердце, Наташа опять вздохнула, загадав: «Вот если Володька пригласит меня сегодня — все будет в жизни точно так, как я хочу!»
Володька Некрасов не пригласит ее этим вечером. И в жизни, конечно же, все сложится совсем иначе, чем планирует она сейчас, в последний раз присев за школьную парту. У кого из нас хоть что-нибудь получается так, как мы мечтаем в семнадцать лет?… Но девушка пока еще ничего не знает об этом. Она молчит и рассеянно щурится из-за солнечных зайчиков, мерцающих в большом школьном окне. Она наблюдает за пылинками, пляшущими в столбе света перед ее глазами. Она слушает свою учительницу.
А Мария Ильинична тем временем произносила слова, которые говорила каждому своему выпуску — не замечая, впрочем, что в очередной раз безбожно повторяется. Она повторялась оттого, что каждый из классов заставлял ее не то чтобы забыть о предыдущем, но делался для нее дорогим, по-настоящему единственным. И она говорила и говорила, меняя только имена и обращая их к другим лицам, и никто из замерших перед нею ребят даже и не догадывался, что слова эти уже звучали в стенах школы неоднократно.
— Ты можешь по-прежнему присылать мне свои стихи, Катя. Я уверена, что тебе стоит попробовать опубликоваться, — я ведь уже не раз беседовала с тобой об этом. Твои рисунки, Алеша, я храню и буду хранить всегда. Ты ведь знаешь мою большую синюю папку, да? Там собрано лучшее из того, что вы отдавали на конкурсы, дарили мне к праздникам, готовили для стенгазеты… А ты, Наташа, пожалуйста, не вздумай забросить химию. Вера Семеновна говорила мне, что у тебя настоящий талант, да и неудивительно при таком-то отце!.. Тебе прямая дорога в химико-технологический.
— Ты можешь по-прежнему присылать мне свои стихи, Катя. Я уверена, что тебе стоит попробовать опубликоваться, — я ведь уже не раз беседовала с тобой об этом. Твои рисунки, Алеша, я храню и буду хранить всегда. Ты ведь знаешь мою большую синюю папку, да? Там собрано лучшее из того, что вы отдавали на конкурсы, дарили мне к праздникам, готовили для стенгазеты… А ты, Наташа, пожалуйста, не вздумай забросить химию. Вера Семеновна говорила мне, что у тебя настоящий талант, да и неудивительно при таком-то отце!.. Тебе прямая дорога в химико-технологический.
Девушка вздрогнула, услышав эту фразу, но не потому, что классная руководительница произнесла ее имя, а потому, что та заподозрила, будто Наташа может забросить химию. Отказаться от своей мечты? С какой стати?! Она будет ученым, большим ученым. Таким же, как ее отец, Николай Иванович Нестеров. И вот когда она защитит докторскую и во всеуслышание объявит, как он учил ее, как помогал ей во всем, как много сделал для науки, — вот тогда все поймут свою вину перед ее отцом и вернут ему то, что было у него отнято.
Домой Наташа летела как на крыльях. Директор, встретившись с ней в коридоре, поздравил ее с отличными результатами и сказал, что она среди лучших учеников. Конечно, не золотая медаль, но все же… И еще он сказал, что о ее ответе на экзамене по химии уже ходят легенды и что он советует девушке серьезно подумать об этой профессии, ведь сейчас, в начале семидесятых, это одно из самых перспективных направлений науки. Чудак! Разве Наташа сама не знает об этом? Разве у нее есть сомнения? И разве Николай Нестеров позволил бы дочери даже думать в жизни о чем-то еще, кроме химии?
— Мам, я пришла! — звонко крикнула она, хлопнув дверью, и влетела в тесную кухню. По неискоренимой детской привычке схватила прямо со сковородки горячую котлету, потянулась за куском хлеба и… мигом была остановлена укоризненным взглядом матери, появившейся на пороге.
— Положи хлеб, Наташа, — очень ровно проговорила та. — Вымой руки и садись за стол. Никак не научу тебя порядку. А ведь не маленькая уже!
— Ну ты чего, мам? — с набитым ртом заныла девушка, предусмотрительно отодвигаясь подальше в сторону с надкусанной котлетой в руке. — Знаешь, как есть хочется! Я ведь столько экзаменов сдала, отощала, ослабела…
— Ну-ну, — засмеялась мать. — Ладно уж, доедай, отощавшая. Только, чур, уговор: следующая котлета — не сразу, а только после того, как умоешься, переоденешься и все мне расскажешь.
Глаза у нее из холодновато-отстраненных сделались теплыми, и Наташа в который уж раз поразилась их немыслимой ясности, прозрачности, почти озерной глубине. Какая все же мама красивая! Ей, Наташе, никогда такой не стать. А руки!.. Она перехватила на полдороге мамину руку, потянувшуюся было, чтобы поправить дочери растрепавшуюся прядь волос, и прижала ее к щеке. Длинные, тонкие пальцы, нервные и чувственные, такой чудесной формы, такие искусные… Как жаль, что теперь они загрубели, потрескались, покрылись цыпками. Мама работала на фабрике эмалированной посуды, имела дело с химическими растворами (опять эта химия!) и, конечно же, не смогла сохранить руки бывшей пианистки такими ухоженными, как прежде. И все равно они были красивы, в них чувствовалась порода, в них было природное изящество, которое невозможно вытравить никакой тяжелой работой.
— Ты давно дома? — тихо спросила Наташа, чтобы прервать затянувшуюся паузу, во время которой они обе, кажется, думали об одном и том же.
— Давно, — спокойно ответила мать, аккуратно высвобождая руку из ладоней дочери. — У меня сегодня была утренняя смена. Посмотри, сколько я успела сделать к твоему приходу. По-моему, вышло чудесно…
И девушка, забыв об еще не утоленном до конца голоде, рванулась в комнату, где на большом столе в живописном беспорядке были развалены лоскуты светлой ткани, тесьма, кружева, над которыми гордо возвышалась старенькая швейная машинка. Мама уже несколько недель колдовала над своим свадебным платьем, пытаясь превратить его в выпускной наряд для дочери, и, кажется, преуспела в этом: получилось действительно неплохо…
Наташа знала, что вряд ли произведет фурор среди одноклассников, появившись на балу в перешитом из старья платье. Это не было, разумеется, ни модно, ни престижно. Ее подругам выпускные наряды шились на заказ, в дорогих ателье, кому-то родители сумели купить их по чекам в «Березке», а самой обеспеченной девочке в классе платье, по слухам, даже привезли из-за границы. И все равно: то, что лежало сейчас перед ней на столе, было очень красиво! А потому она не собиралась горевать из-за того, что в семье нет денег и ей придется из-за этого выглядеть на балу скромнее и незаметнее собственных одноклассниц. «Пусть, пусть! — упрямо думала Наташа, прикидывая на себя готовое платье перед большим зеркалом их платяного шкафа. — Я не настолько глупа, чтобы переживать из-за всякой ерунды. Это платье сшила мама, и оно замечательное!»
— Оно замечательное, мамочка, — повторила она уже вслух, потянувшись, чтобы чмокнуть ее в щеку. — Спасибо. Ты у меня молодец.
— Молодец, — устало кивнула мать, глядя сквозь дочь своими озерными глазами, вновь ставшими отстраненными и далекими. — Я и правда немало потрудилась над ним. Я хочу, чтобы ты была сегодня не хуже других. Пусть все знают, что у нас в семье все в порядке. Пусть знают, что Наташа Нестерова окончила школу среди первых учеников, что ты обязательно будешь учиться дальше и перед тобой самая ясная, самая чистая дорога, какую только можно себе представить… Пусть все знают, все!..
Мать залилась слезами так неожиданно, так неудержимо, что девушка, растерявшись, ничего не успела сказать и только молча обняла ее рано поседевшую, неумело покрашенную дешевой краской голову. В рыданиях матери не было ничего для нее нового, но никогда прежде мать не плакала так откровенно, не таясь от Наташи. И, застыв рядом друг с другом, ничего не говоря, потому что слова здесь были бесполезны, они едва расслышали, как тихо отворилась и еле слышно стукнула в прихожей дверь.
У Николая Нестерова — некогда известного химика, руководителя закрытого НИИ, а теперь рядового сотрудника малоизвестной академической лаборатории — характер был тяжелый и подозрительный. Ничего удивительного: попробуйте-ка дожить до сорока лет, будучи обласканным властью и облеченным многочисленными преимуществами высокого научного статуса, а потом в одночасье потерять все. Когда неожиданно выяснилось, что один из сотрудников института Нестерова втихомолку продавал их разработки на Запад (о, не самые закрытые, не военные, но все же, все же…), Наташиному отцу, разумеется, пришлось покинуть свой пост. И это было еще полбеды. Но после многомесячной тайной работы в институте сотрудников КГБ, громкого скандала, раздутого с помощью дозволенных органами публикаций, некогда известный ученый получил «желтый билет»: его больше не брали на работу ни в одно солидное учреждение, ему не доверяли, его чурались. Почти все друзья отвернулись, а родной брат заявил, что не хочет иметь ничего общего с человеком, запятнавшим себя пусть не прямым предательством, но легкомыслием и доверчивостью, которые этому предательству способствовали.
Конечно, жизнь семьи круто изменилась. Мама вынуждена была уйти из известного музыкального училища, где она преподавала много лет. Сменив старинные залы, пахнувшие тишиной, музыкой и лаком музыкальных инструментов, на шумные и грязные рабочие цеха, она невольно изменила и весь стиль своей жизни — круг знакомых, манеру одеваться, привычки, способы проводить досуг. Отец работал теперь рядовым исполнителем, был фактически выкинут из науки. Что же касается Наташи, то она, пожалуй, пострадала меньше всех: в ее школе к происшедшему отнеслись сдержанно — к счастью, времена уже были не те, когда из-за случившегося всех членов семьи могли объявить врагами народа. Да к тому же директор школы неплохо знал когда-то Николая Ивановича, отнесся к его несчастью сочувственно и оказался достаточно умен, чтобы не ставить ему в вину проступок другого человека.
И все-таки это была уже совсем другая судьба: не та, которая могла быть у Наташи, не та, которую пытался обеспечить ей отец, не та, которой они все заслуживали… И, понимая это как никто иной, Николай Нестеров нашел себе единственное утешение, которое могло быть. Это было исконно русское утешение, и оно принесло ему постоянно красные глаза, невнятную речь, подозрительных знакомых и несколько пневмоний, от которых он так по-настоящему уже никогда и не оправился. Пошатнувшееся здоровье сказалось на характере: он стал придирчивым, раздражительным, беспокойным — да и могло ли быть иначе, если близкие теперь почти никогда не видели Нестерова трезвым? И все-таки, может быть, хотя бы сегодня, думала Наташа, когда спешила домой после последнего классного собрания… Может быть, сегодня. В день ее выпускного бала. В день, когда он услышит, как его дочь назовут среди лучших выпускников школы.