— А то что же? Так и должен вести себя мальчик! Не ожидать, пока ему кто-нибудь скажет: поди-ка!.. Не огрызаться! А то — посылочки, разговорчики, указочки…
Эти слова еще больше подзадорили Иоселе. Он ощутил в себе такую прыть, что, кажется, мог бы мир перевернуть, прямо богатырь какой-то, Самсон. Заметив, что мачехе нужна вода, он, не долго думая, подобрал полы починенного на скорую руку сюртучка, схватил ведро и через мгновенье принес его полным до краев. Попозже он уселся читать вслух раздел из торы*, назначенный на эту неделю, и «Песнь песней»; распевал он так прочувственно, что канторша сама поднесла ему лапши на дуршлаге, сдобрив ее жареной луковицей. В этот и следующий день сердце Иоселе было преисполнено любви и преданности к своим близким и раскаяния за грехи перед создателем. В субботу после обеда, когда все мальчишки разгуливали по Бердичевской улице, Иоселе стал усердно читать «Поучения отцов синагоги», а затем петь псалмы; но тут же решил, что это не к месту: благочестивые люди читают псалмы в синагоге, а не подле грязной лохани. Надо идти в синагогу!
И Иоселе надел субботний сюртучок, повязал шею белым платком и отправился в синагогу. На душе у него было так радостно, как никогда. Он чувствовал себя как человек, который с кем-то поссорился и только что помирился. Ему казалось, что между ним и великим, вечно живым Б-гом установилась какая-то близость. Он, Иоселе, и этот большой мир, который открыт его взору, составляют нечто единое. Солнце, которое только что стало закатываться, быстро опускаясь все ниже; светлые небеса, окаймленные внизу ярко-красной полосой; птички, стайкой перепархивающие с места на место и реющие вверху, как кораблики на море, — все, все это было ему близко, казалось родным, имело к нему прямое отношение.
Погруженный в свои думы, Иоселе шел все дальше и дальше, не замечая, что давно уже оставил позади Холодную синагогу, переулок, где она стоит, Бердичевскую улицу, миновал шорников, кузнецов, новый мостик и забрел на Польскую улицу. Он пошел бы, наверно, и дальше, если бы его не остановило какое-то чудное пение, божественная игра, изумительные звуки, каких он никогда в жизни не слыхал. Он застыл на месте, слушал и никак не мог наслушаться.
Иоселе хорошо знал, что на Польской улице, на самой горе, стоит костел; знал, что там играют на органе, однако же никогда его не слыхал, потому что, во-первых, на Польской улице в каждом дворе есть собака, во-вторых, с той поры как разрушен храм Соломона, вообще запрещено слушать орган… Иоселе было очень обидно, что евреи прогневили Б-га и нет у них теперь своего храма, нет своего органа и нет левитов*, которые играли там на различных инструментах и пели божественные гимны.
А из костела тем временем плыли звуки органа, и Иоселе неудержимо влекло на гору. Оттуда лилась теперь неземная мелодия, слышался человеческий голос, нет, множество голосов, целый хор, и какой-то бас, как гром, грохотал ежеминутно и низвергался вниз, так что стены дрожали, земля сотрясалась под ногами у Иоселе. А затем вновь слышались нежные, ласковые голоса; песнопения потрясали душу, а прекрасный бархатистый голос человека наполнял сердце до краев, вызывал множество разных дум. Иоселе представлялось, что именно так должны были петь левиты, играя на органе и воздавая хвалу господу Б-гу, владыке всех владык, и сердце его трепетало безмерно и летело к облакам. Заслушавшись музыкой и пением, Иоселе уже себя не помнил; глаза его налились светом, на него нашло какое-то озарение, казалось, он вот-вот взмоет ввысь, вознесется к небесам…
И вдруг кончилась игра, оборвалось пение. Иоселе услышал знакомый голос, идущий совсем с противоположной стороны. Мальчик обернулся и увидел жирное, бритое лицо, кажется знакомого ему барина.
Пригляделся и узнал… Ксендз! Ксендза он видел не раз в лавке у Златы, куда тот заходил купить что-нибудь. Его круглое, скобленое лицо с красным толстым носом, вроде шишки, казалось ему странным и всегда смешило. Иоселе спохватился: «Да где же это я?» — и опрометью кинулся вниз.
Внизу, под горой, посреди улицы стояли кучкой евреи, молодые и старые. Они разглядывали вновь строящийся мост и, как это водится в таких случаях, оценивали работу, подсчитывали затраты и высказывали всякие соображения на сей счет. Увидев бегущего с горы Иоселе, они остановили его и принялись расспрашивать:
— Откуда это? Из костела? Чей будешь, мальчик?
— Что значит чей? — заметил один. — Не знаешь, что ли? Ведь это Шмуликов сын, кантора мальчик.
— Вот так мальчик! Значит, в костел ходишь?
— Глянь-ка на этого бедняжку! Стоит, хоть дои его! Да, хорош парень!
— Нынешние дети! Дожили! Отведи-ка его домой, Довид-Герш, он ведь с твоей улицы! Хороша сказочка, да коротка…
Весь ад со всеми его страхами, которые описаны в наших священных книгах, с преисподней, где грешников швыряют из одного конца мира в другой, со всеми его злыми духами-разрушителями, — ничто в сравнении с тем, что измыслил себе Иоселе после страшного грехопадения, которое совершил, сам не ведая как, где и когда он к этому пришел. Он считал себя погибшим, потерявшим и этот и потусторонний мир. Он готов был претерпеть всяческие кары, какие только человек может придумать, готов был распроститься с жизнью, но не проронить ни слова: «Режьте! Бейте! Ешьте мое тело, пейте мою кровь, но я ничего не скажу!»
Понятно, спервоначала Шмулик подступил к нему с нравоучениями, донимал словами и требовал лишь одного:
— Скажи только, как ты туда попал?
Но Иоселе был нем как рыба. Этого канторша не стерпела и накинулась на Иоселе с кулаками; она пинала его, щипала и ревела при этом диким зверем. Если бы не Злата, которая услышала из-за перегородки, как бухают кулаки и звенят пощечины, Иоселе, наверное, живым не вырвался бы из рук мачехи. Злата буквально оторвала канторшу от мальчишки и отправила его поскорей к себе, а сама как следует отчитала Шмулика за то, что он допускает, чтобы чужие руки истязали его родное дитя, собственную плоть и кровь. Конечно, канторша в долгу не осталась, но Иоселе был все же вызволен из ее безжалостных рук.
VIII Эстер делает все, что в ее силах, и Иоселе уезжает в Тетеревец
Одно теплое слово Эстер, один ее ласковый взгляд были для Иоселе лучшим лекарством от всех горестей — от укоров отца и побоев мачехи. Возвратившись довольно поздно домой с гулянья и увидев приткнувшегося в уголке Иоселе, прибитого и жалкого, похожего на ощипанную курицу, — шапчонка его была примята, щеки горели и вспухли, как пампушки, — она подошла к нему, взяла за руку и, глядя с состраданием, мягко спросила:
— Что с тобой, Иоселе? Опять она?
Только теперь Иоселе расплакался, как малое дитя. Он рассказал Эстер все, что с ним стряслось, ничего не утаив, покаялся, как перед господом Б-гом. У Эстер сердце сжалось от боли. Пока мальчик говорил, она все время расплетала и заплетала свою чудную длинную косу, глядя в лицо ему прекрасными синими глазами. Потом она закинула косу назад и, подойдя к нему еще ближе, промолвила:
— Знаешь, что я тебе, Иоселе, скажу? Тебе нечего здесь делать. Твое место в большом городе, у какого-нибудь прославленного кантора. Если ты останешься здесь, толку из тебя не будет. Помяни мое слово!
— Послушай! — вскрикнул Иоселе, и глаза его сверкнули в темноте. — Слушай! Ведь я об этом только и прошу. Я хочу попасть к Мици в Тетеревец. Там, я знаю, чему-нибудь научусь, перестану баклуши бить да прислуживать мачехе. Тетеревец — это совсем иной мир. Туда, когда приедешь…
— Постой-ка! — прервала его Эстер. — Тебе хочется в Тетеревец? Я знаю одного человека из Тетеревца. На будущей неделе он приедет к нам на ярмарку. Я с ним переговорю, может, что-нибудь и выйдет.
— Ты не о том ли мануфактурщике говоришь, который всегда становится рядом с вами?
— Да, да! Молодой, очень симпатичный, душевный человек. Попробую поговорить о тебе… Тише, мама идет.
— Доброй недели! — сказала, входя в комнату, Злата. — Почитай, Эстер, молитву и зажги огонь. А ты можешь уже идти домой, — обратилась она к Иоселе. — Уж и поругалась я из-за тебя… Но ты тоже хорош! У людей дети как дети, сидят в субботу в синагоге, а ты по костелам шляешься. Слыхано ли дело!
— Да нет же, мама! — заступилась за него Эстер. — Дело было совсем не так. Он вовсе не был в костеле, а стоял возле костела…
— Новый защитник нашелся, — оборвала ее Злата. — Поди, Иоселе, домой, тебя больше не тронут. Только смотри веди себя прилично! Если б твоя мама воскресла, радости у нее было бы мало.
Иоселе ушел домой, а Эстер тотчас принялась обдумывать, как отправить мальчика в Тетеревец. «С таким голосом он мог бы петь у лучшего кантора. Жаль беднягу, очень уж он здесь мучается».
Если бы три вышеупомянутые ярмарки существовали только для мазеповских лавочников, то-то было бы им хорошо. Беда в том, что сюда на эти ярмарки съезжаются чуть ли не со всего света: из Макаровки, из Кашперова, из Бердичева, из Ермолинца, из Тетеревца и еще из многих мест. Как съедутся в Мазеповку, поставят свои балаганы на ярмарке — глаза разбегаются глядючи. К тому же приезжие — большие мастаки по части торговли; местным лавочникам приходится крепко подпоясаться, чтобы выдержать беспримерную конкуренцию. Вот почему между мазеповцами и приезжими часто возникают ссоры. Мужчины тогда обмениваются ругательствами, а женщины суют друг другу дули под нос. Нередко дело доходит и до драки.
Если бы три вышеупомянутые ярмарки существовали только для мазеповских лавочников, то-то было бы им хорошо. Беда в том, что сюда на эти ярмарки съезжаются чуть ли не со всего света: из Макаровки, из Кашперова, из Бердичева, из Ермолинца, из Тетеревца и еще из многих мест. Как съедутся в Мазеповку, поставят свои балаганы на ярмарке — глаза разбегаются глядючи. К тому же приезжие — большие мастаки по части торговли; местным лавочникам приходится крепко подпоясаться, чтобы выдержать беспримерную конкуренцию. Вот почему между мазеповцами и приезжими часто возникают ссоры. Мужчины тогда обмениваются ругательствами, а женщины суют друг другу дули под нос. Нередко дело доходит и до драки.
Зато, когда придет святая суббота и ярмарка утихнет, снова наступают мир и благоволение. Забыты оплеухи и дули, и все вместе дружно идут в синагоги слушать мазеповских канторов. Там приезжих принимают как самых дорогих гостей, уступают им лучшие места и приглашают к чтению торы. Конечно, это делается не столько ради самих гостей, сколько ради их пожертвований, из которых потом складывается кругленькая сумма. К такой субботе Шмулик готовится особенно тщательно. Он старается изо всех сил ради приезжих, и Иоселе тоже показывает свое уменье, так что все пальчики облизывают. Гости, бывая в других городах, рассказывают потом:
— Послушали бы вы мазеповского кантора! Голос на удивление! А помогает ему сынишка, мальчик лет двенадцати; голос тонюсенький, поет как дудочка. Ну, прямо умереть можно от удовольствия. И ведь где? В Мазеповке!
Вместе с другими в Мазеповку наезжал один купец из Тетеревца. Был он, видать, знатоком по части канторов и вообще смыслил в пении, потому что, слушая Шмулика, он постоянно, склонив голову набок и прикрыв глаза, притопывал в такт ногой. После богослужения он задерживался в синагоге и затевал со Шмуликом разговоры насчет канторов. Приезжий этот любил похваляться тетеревецкими канторами, при этом выказывал знание и вкус по части пения: «Послушали бы вы, как у нас в Тетеревце поют!» К Иоселе приезжий относился весьма благосклонно. Ущипнув его за щеку, он как-то сказал, что, если мальчик будет дальше петь, у него выработается замечательный голос. Ему бы только изучить ноты. Если бы он со своим голосом попал к Мици, из него вышел бы настоящий человек.
Шмулик слушал этого приезжего с горькой усмешкой. «Да, — думал он, — но где взять наличные?» А Иоселе при этих разговорах даже облизывался, сердце чуть не выпрыгивало у него из груди от радости. В такие минуты он всей душой уносился в Тетеревец, к Мици.
Иоселе этот приезжий стал очень дорог и мил. Он видел в нем своего избавителя, посланца божьего. Сам он, его счастье, вся его жизнь были в руках у этого человека.
А ярмарка есть ярмарка, она шла своим чередом: приходилось трудиться, разговаривать с множеством людей, вести торговлю. Иоселе, как всегда, стоял у Златы в лавке, следил за всем, подавал что нужно, ходил куда пошлют, помогал складывать и разбирать товар, и делал все это с большим усердием. За все это время он ни словом не обмолвился с Эстер насчет Тетеревца и приезжего, боялся даже заговорить об этом. Когда он замечал, что Эстер беседует с приезжим, он поспешно отходил в сторону, а сердце у бедняги так и колотилось. «Господи, — молил Иоселе, — вложи в него благие намерения, пусть возьмет меня с собой!»
А Эстер тем временем старалась вовсю. Она уже переговорила с купцом, и тот согласился свезти Иоселе в Тетеревец за свой счет. Осталось еще нелегкое дело — уговорить Шмулика и Злату. Как ни угнетала Шмулика забота о сыне, он не мог решиться на разлуку с ним: «То есть, как это можно отпустить от себя ребенка!» А тут еще вмешалась мачеха: ей было непонятно, зачем вообще возиться с этим сорванцом? Да и Злате все это было не по душе: взять мальчонку, которому еще и тринадцати нет*, и забросить неведомо куда, на чужбину, оставить у незнакомых людей?! Однако Эстер все преодолела и добилась своего — ей удалось уговорить и собственную мать.
Как только закрылась ярмарка, Иоселе тут же прихватил узелок и в добрый час отправился в Тетеревец. В то утро сердце у мальчика трепетало от радости. Он был преисполнен глубокой признательности к Эстер и, если бы не стыд перед людьми, обнял бы ее и поцеловал.
Можно ли передать чувства, которые питал Иоселе к Эстер, к своему истинному, верному другу?! Словами этого не выразишь. Такие чувства выдают только слезы. Когда Эстер пожелала Иоселе доброго пути, он как-то странно заморгал глазами, спрятал лицо и, как бы поперхнувшись, чуть слышно ответил: «Будь здорова». Эстер заметила, что глаза его влажны от слез, от слез, которые, конечно, рождены были счастьем. И смотрели эти глаза в далекую даль, на тот большой и просторный путь, который предстояло проделать ему в жизни.
IX Кантор Мици слушает пение Иоселе и приходит в восторг
Пока они не миновали гребли, границы Мазеповки, Иоселе все еще не верилось, что он едет в Тетеревец. Он привставал, оборачивался назад, боясь, как бы его не вернули обратно домой. Мало ли что бывает! Вдруг мачехе взбредет в голову воротить его. Только у ветряков за лесом Иоселе понял, что он все-таки едет, и на сердце у него стало так радостно, как у человека, который вырвался из мрачного, тесного каземата на милые, вольные просторы. Глядя на приближающуюся рощу, Иоселе вспомнил о своем рае, из которого его с таким позором изгнали, и рассмеялся: «Тоже мне событие — лесок! Подумаешь! Вот в Тетеревце, там настоящая жизнь!» Одного Иоселе никак не мог понять: фургон полон людей, едут все в Тетеревец, и о чем же они говорят? О ярмарке, о выручке, о мазеповских покупателях! Есть же такие дикари на свете!
Тетеревец, как представлял себе Иоселе, это такое место, где все кругом поет и радуется. Люди разгуливают праздно, без всякого дела, ходят в обнимку; не ссорятся, не поедают друг друга живьем, как в Мазеповке; никого не занимают такие пустяки, как ярмарка, покупатели, выручка, заработки; все ходят нарядные, лица сияют, глаза блестят, живут, как в раю, совсем, как на том острове, который лежит по ту сторону моря-океана, где круглый год лето и люди никогда не умирают, как рассказывали Иоселе приятели в хедере. А кроме всего прочего, ведь там Мици! Шутка сказать, Мици!
В таких думах Иоселе провел всю дорогу, почти не замечая ни сел, ни местечек, которые они миновали во время путешествия. Иоселе тем и отличался от своих товарищей, что постоянно пребывал в каких-то грезах, уносился в заоблачные дали, и мир виделся ему совсем иным, чем его друзьям-мальчишкам. Он жил больше вымыслом. Стоило ему послушать какую-нибудь историю, как воображение сразу рисовало ему необычайные, странные картины; стоило углубиться в себя, как думы уносили его неведомо куда, в какой-то фантастический мир. Сидя в хедере рядом с другими мальчишками над талмудом или занимаясь дома каким-нибудь делом, он обычно ничего вокруг себя не видел и не слышал. Душа его была в это время неведомо где, в ушах звучали чудесные мелодии. Можно было три раза подряд повторить ему одно и то же, и он все равно ничего не понимал. За это ему частенько попадало. Даже Эстер, которая была ему как сестра, не раз замечала, что до него будто не доходят ее слова. Из всего этого легко понять, что так как вещи постоянно представлялись ему какими-то необычными, они позже делались заурядными, ничтожными, быстро надоедали.
На третий день поутру Иоселе почувствовал, что фургон затрясло и он грохочет так, будто они катят по камням. Глазам его открылась чудесная панорама — вокруг были высокие, белые дома под железными, крашеными крышами, просторные, красивые дворы, обсаженные деревьями. «Видимо, это и есть Тетеревец», — подумал Иоселе.
— Возьми свой узел! — сказал в это время мануфактурщик, передавая Иоселе платок, в который были увязаны его филактерии*, молитвенник, субботний сюртучок, две нижние рубашки да оставшийся с дороги кусок черствого хлеба. — Вот здесь живет Мици. Слезай и попроси его от моего имени, чтобы он тебя принял. А завтра приходи ко мне.
Фургон покатил дальше, а Иоселе с узелком в руках остался подле большого дома, не зная, куда ему податься.
— Кого тебе, мальчик? — спросила простоволосая женщина, высунувшись из окна нижнего этажа.
— Мне нужно к Мици, — ответил поспешно Иоселе. — К кантору Мици.
— Потрудись сойти по тем ступенькам, а там свернешь направо, — ответила с усмешкой женщина.
Иоселе никогда не видал такой большущей лестницы и сроду не спускался так глубоко вниз. Прежде всего он попал в темный коридор, а потом вошел в очень хорошую комнату с крашеными полами. Здесь были красивые стулья, висело большое зеркало. По тогдашним представлениям Иоселе все это было великолепно. Откуда-то доносились чудесные звуки. Иоселе различал низкие, совсем низкие голоса, среднего тембра, высокие и высокие до визга. И все это сливалось в цельную гармонию, совсем так, как Иоселе когда-то слышал в Мазеповке, когда Пици пел у них в сопровождении своего восемнадцатигласного хора. Потом все смолкло, и только один голос повел чистую, прозрачную мелодию. Постепенно голос затихал, слабел и наконец совсем замер. Иоселе как завороженный недвижно стоял посреди комнаты и слушал. Не заметил он перед собой и той самой женщины, которая указала ему квартиру Мици.