Маски - Андрей Белый 3 стр.


И – слушают песню.

Бывало —

– смеркается: —

– тени запрыгают черными кошками; черною скромницей из-за угла обнажает «Леоночка» глаз папироски; блеснет золотая браслетка; лицо, как клопиная шкурка: сквозное окно; черноглазый сыченыш сидит на коленях.

И Охленький – с нечего делать:

– Мы сделались немцами. Он – обороновец.

Тителев, переблеснув тюбетеечкой, выставит верткие глазики из кабинета; и – выкрикнет: прочное, жуткое слово.

– Русь – Рюрика? Что?… Не неметчина?… Самая… Штюрмер, Распутин – двуглавье стервятника.

В ряби тетеричные коридорчика – с «нет, я не русский» – вон вылетит.

Элеонора Леоновна – Владе: а пальцем – в окно:

– Штюрмер съест!

Из окошка же – оранжевый косяк, расколупленный красною сыпью, в синь сумерок снится.

И снится —

– Россия, —

– застылая, синяя, —

– там грохотнула

губерниями, как рыдван, косогорами сброшенный. Ветер по жести пройдет: в коловерть!

____________________

Перед тителевским домочком являлось сомнение: есть ли еще все, что есть здесь: Москва – не мираж? Под ней вырыта яма; губерния держится на скорлупе; грузы зданий проломят ее; Никанор же Иванович с Элеонорой Леонов-ной, с Тителевым, с Василисой Сергеевной и с братом, Иваном, —

– провалится —

– в яму!

И креп грохоточек пролетки.

Но дворник, Икавшев, всем видом гласил, что он – то, чем он выглядит: стало быть, все, что есть – есть таки?

Ветер сигает оврагами

Ты о весне прощебечешь ли мне, синегузая пташечка?

Небо – сермяжина; середозимок – не осень, а сурики, листья – висят: в сини сиверкие; туч оплывы, – свечные, серявые, – в голубоватом нахмуре; туда – сукодрал, листо-чес, перевертнем уносится, из-за заборика взвеявши пыль.

Надломилась известка, а где – села наискось крыша; и ломаной жестью, и дребезгом скляшек осыпалось место, где строился дом; поднялись только грязи; и снизилось

прочее все.

Никанору Иванычу делалось жутко, когда он, бывало, бросался отсюда домой, лупя —

– свертами,

– свертами; —

– плещет полою

пальто разлетное; потеют очки; скачет борзо под выезд пролеток и под мимоезды трамвая; цепляет зонтом, так не кстати кусающим, за руку: чудаковато, не больно; обертывались, провожали глазами его: гоголек, лекаришка уездный!

Расклоченный лист бороденочки – в ветер! На лицах – тревога и белый испуг; и —

– шаги: —

– шапка польская: конфедератка; рот – стиснут (его не растиснешь до сроку); и с ним: —

– раздерганец —

– летит с реготаньем; пола с бахромой; лицо – желтое, точно имбирь; в кулачине излапана шапка; – и – серь; скрыла рот разодранством платка; – и

– под дом: почтальон:

– Тут у вас… А ему:

– Ты скажи-ка, – Россию на сруб? Почтальон:

– Тут у вас проживает Захарий Бодатум?

– Нет, ты нам скажи-ка, – на сруб?

– На обмен: расторгуемся!…

– Нечего даже продать…

Почтальон, – не стерпев, шваркнув сумкою:

– Души свои продавайте, шпионы ерманские: души еще покупают!

И шмыг под воротами…

____________________

Высверки вывесок; искорки первые; льет молоко, а не дым, дымовая труба; слышно: издали плачет трамвай каре-красными рельсами; в облаке у горизонта – расщепина; ясность, – предельная; даль – беспредельна.

Сверт: —

– уличный угол, где булочный козлоголосит хвостище:

– Нет булок: война.

– Не пора ли?

– А что?

– Знаешь сам! Поднималась безглазая смута —

– от очереди черным чертом растущих хвостов:

– Рот-от – не огород: не затворишь; сорока – вороне; та – курице; курица – улице; и ни запять, ни унять! Когда баба забрешит, тогда и ворота затявкают.

Бабы чрез улицу слухи ухватами передавали; как ржа ест железо, Россию ел слух:

– Нет России!

____________________

Трарр —

– рарр —

– барабан бил вразброд перегромами: прапорщик вел переулком отряд пехотинцев —

– раз, здрав, равв, рвв, ppp!

В пуп буржуя, дилимбей, —

Пулей, а не дулом бей!

Улица, точно ее очищали от пыли, замглев, просветилась; а пыль – в переулочный свертыш; и свивок, винтяся, бумажкой заигрывал; месяц, оранжевый шар, тяготеющий в небе, не падая с неба на землю, – висел.

Никанор вперебеги прохожих нырял, и выныривал: носом же – в шарф; шляпа – сплющена: срезала лоб; два стеклянных очка, как огни паровозика; под рукавами рука в руке – лед; сзади – кто-то несется очками

за ним

в перепыхе: затиснуты пальцами пальцы; и – запоминает.

Ему невдомек, что он память свою потерял!

Свертом: —

– первый заборик, второй, третий, пятый; и выкрупил первый снежишко; и нет ни души!

Гнилозубов второй, Табачихинский; дом номер шесть, с трехоконной надстройкою, с фризом, с крылечком, откуда Иван, брат, бывало, бросался на лекцию.

Грибиков, распространяя воняние рыбной гнилятины, там с головизною бледной прошел.

____________________

Еле помнили: бит был профессор Коробкин два года назад, – сумасшедшим, который музей поджигал; и тогда же обоих свезли на Канатчикову; а сама проходила под окнами: серое кружево на серо-перлевом; синяя шляпа, обвязанная серой шалью, зонт серо-сиреневый, сак.

И какой-то старик к ней таскался.

Все пялили глаз на проезды купца Правдобрадина, Павла Парфеныча; штука: под видом консервов заваливает астраханскими перцами он интендантство; а брюхо? Так дуется клещ.

Кони – бледно-железистые, с бледно-медным отливом; раздутые ноздри; и – ланьи глаза.

Интересом своим переулочек жил, став спиной к допотопному дому, к которому раз проявил интерес: хоронили профессора дочку, Надежду Ивановну: от скоротечной чахотки скончалась.

Во всяком семействе – свое.

А в окопах-то?

То-то: не плачь!

Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; плющит крыши: Плющихой, Пречистенкой, Пресней —

– сигает оврагами!

Те ж статуэтки

Те ж статуэтки.

И точно лепной истукан Задопятов, Никита Васильевич, наш академик известнейший, в сереньком, – с вечной улыбкой добра возвышался из кресла и ухо котенку чесал: не несут ли ему манной кашки? И с уса висела калашная крошка.

Он к дому привадился после кончины жены.

Те ж коричнево-желтые книги пылились; с поверхности старых убранств кто-то налицемерил жилье: не профессора; пепельницы содержали окурки; за шкафом – пятно буро-черное; видно, что терли, скоблили; и нет – не затерли.

Что?

Кровь.

То же кожаный, старый шлепок на углу подоконника: им бил по мухе профессор.

Мух – нет.

– Ну куда его брать? – мотивировала Василиса Сергеевна; во-первых: Никита Васильич ходил; и – так далее:

– Ему спокойнее там.

И скучающе забормотав голубыми губами, шла к зеркалу: ей не носить ли шиньон? И косицу увертывала (это – лысинка ширилась).

– Ну, а по-моему – брать: эдак, так! – мотивировал брат Никанор.

– Он же там с Серафимой своей: как за пазухой!

У Никанора Иваныча мысль, как морской конец, ерзала:

– Поговорите-ка с Тителевым! И пошел писать: диагоналями.

Тителев этот вынырнул в разговор неожиданно; но Василиса Сергеевна думала: «Тителев» выдуман им в знак протеста, как фразы, которыми больно кололся он:

– Лоб иметь – еще не значит: быть умным…

– Кирпич написать, или – сделать из глины, – нет разницы…

– Раз бы пришел этот Тителев к вам; а то – «Тителев, Тителев»; что-то не видно его…

– А зачем ему праздно таскаться?

Тут пальцем мотая пенсне, Задопятов восстал, захромавши из кресла: он ногу себе отсидел за листанием иллюстрированного приложения:

– Довольно, друзья, – и хромал от залистанной книги к еще недолистанной; но Василиса Сергеевна его увела; вслух читала ему его собственное сочиненье: «Бальзак».

И Никита Васильевич забыл, что он – автор: не вынес себя; встал: простерши ладони, как Лир над Корделией, он возопил:

– Что за дрянь вы читаете?

А вечерами они благодушно садились за карты; и резались в мельники: сам академик семидесятилетний с ташкентским, заштатным учителем: но из-за карт вспоминали жильца этих комнат:

– Я Смайльса ему приносил!

– Незадачником был брат, Иван!

____________________

Получивши в Ташкенте письмо с извещеньем о «случае» с братом за подписью «Тителев», брат Никанор с этим Тителевым переписку завел; из нее вырастал его долг, бросив службу, явиться в Москву; и сюрприз за сюрпризом открылся; заботы-де и обстоятельная информация принадлежали не Тителеву, а весьма состоятельным читателям брата, профессора, не пожелавшим открыться; он, Тителев, есть подставное лицо для сношений: в Ташкент были высланы средства; мотивы же вызова – тайна открытия брата и связанные с ней заботы, которые и поручались; Терентию Титычу и Никанору, ему.

Телеграммою вызванный, он появился: полгода назад но узнав кое-что об ужасных подробностях случая с братом блеснувши очком, резанул:

– Так…

– Чч-то…

Перевернулся, подставил лопатки; и – трясся, стараясь скрыть слезы: но тут же, собой овладев, неожиданно:

– Дифференцировать, еще не значит…

Очками блеснул он; себя оборвал; и ходил гогольком будто случай его не касается; он объяснял всем домашним – профессорше, Ксане Босуле, курсистке, поэтке-заум-нице, Застрой-Копыто, что-де собирается в банке служить ждеть вакансии и пока что – околачивается.

Босуля, Копыто, – жилички профессорши.

Тителев взвинчивал:

– Вы уж до сроку держите язык за зубами: коли посягательство на мировое открытие, – что тут…

Сразил Никанора!

Последний, аршин проглотив, был готов заговаривать зубы себе самому; но заметим же: он, выбирая моменты, обшаривал пыльные полки, расхлопывал толстые томы и листики, в них находимые, тайно к Терентию Титычу стаскивал, но не вводил Василису Сергеевну в занятия эти; он ждал, когда следствию собранная им коллекция листиков будет дана; это будет тогда, когда брат, – брат, Иван, – с восстановленной силою явится первым свидетелем.

Он – выздоравливал; и Никанор приставал к Василисе Сергеевне:

– В лечебнице брат, – брат, Иван, – как бумага на складе: сгорит.

Раз придрался:

– Бумаги – сгорели ж!

Свалили бумаги наверх; они – вспыхнули: сами собою; пожар потушили.

– Поджог!

– А кому есть охота палить – антр ну суа ди – эту пыль!

Неприятною дамою стала профессорша. Скажем: «поджог» относился к подробностям, – тем, о которых:

– Держите язык за зубами: до сроку. А он не сдержал языка.

И поэтому за Никанором Ивановичем в этом пункте последует автор.

У Зинки, уфимки…

Где сверт перед площадью, сеном соримый, шарами горит Гурчиксона аптека; и рядом грек Каки года продавал деревянное масло и губки, лет двадцать гласит: —

– «ЕЛЕОНСТВО» —

– почтенная вывеска с места того: «Мыло, свечи, лампадное масло, крахмал»; и само Елеонство сидит за прилавком, пьет чай с постным сахаром, мажет сапог русским маслом и дочь выдает за купца Камилавкина (сын тысяч семьдесят за Христомучиной взял); Елеонство недавно еще подписался с купцами соседнего ряда (Дрео-линым, Брисовым, Катенькиным, Желтоквасовым) под монархическим адресом.

Далее, свертом, – заборик; и – двор, где жил форточник и видел фортку из дома, стоящего задом к забору; к ней крыша вела; от нее – ход к забору на свалени дров; дряни форточник тибрил; но тибрить в районе прописки нельзя, потому что здесь тибрит захожий.

Но мучили зубы; ходить – далеко; фортка – рядом; от дров – по забору, по крыше, к окну; кладовая для всякого хлама – лафа (многоценные вещи – грабителю); вылез, пролез, перелез, заглянул; и увидел, что – дряни.

Как вдруг отворяется дверь; и – в исподней сорочке какая-то: в комнату; он же – под фортку; едва прищепяся, выглядывает: что же? Барышня, соры полив, спичкой – чирк!

Человек, на такие дела не способный, он чуть было не:

– Караул, – поджигательница!

С крыши – в садик чужой; и – под куст; дым из фортки, света, голоса; а назад – не улезешь: народ; по чужому двору, в Табачихинский; дом тот заметил: дом шесть; прямо за угол; так в Палестины родные вернулся; весьма не мешало в участок сходить, где он числился добропорядочным, с правом прохода сквозь фортки, – в районе от Крымского моста.

Коли донести, пристав скажет:

– Такой-сякой: значит, под форткой в районе моем ты сидел; так и быть уже: у Нафталинника лазай, в кондитерской; чтоб у меня!…

Все же справился: что и какие… Сама (сам сидит в желтом доме), да шурин, да барышни (комнату сняли, мудреный народ).

– Поджигательницы!

Коли встать на дрова, виден садик, террасочка, форточка и мостовая с напротив домочком, откуда два года назад к Селисвицыну в угол вселился известнейший всем карлик Яша, рехнувшийся.

Все-то с рукою стоит на Сенной.

Вечерами же песни немецкие жарит; за песни такие народ убивал, а с блажного не спрашивали; передразниватель, Фрол Муршилов, на свой, иной лад, переигрывал песни.

Муршилов – сейчас же:

– Жарь, Муршилов!

____________________

С карлишкою форточник в дружбе; ему и открыл этот случай; карлишка же:

– Готт!

Да и Жонничке, горничной Фразы, «мадамы» сенатора Бакена (наискось от Гурчиксона жила); Фраза ж…

Словом, забрали, допрашивали, собирались упечь, отпустили:

– Помалкивай: не твоего ума дела.

Карлишка исчез. Слух пошел, что он служит в раз ведке.

Неясно; как Тителев это узнал и какие такие сношения с жуликом?

Выход единственный

Тителев смачно замазывал окна: стаканчики с ядом, замазка и вата.

– С чем скачете?

Выложил: брать, а – куда? На квартиру? Никите Васильевичу на колени? В отдельную комнату?

Тителев с перетираньем ладош плеском пяток затейливое винтовое движение вычертил, а Никанор сапожищами диагонали выскрипывал.

Снять, – так два случая: неподходящая комната; и – подходящая комната; коли не снять, тоже – два; значит – шесть вероятных возможностей.

– Неподходящая комната, – пяткою вышлепывал Тителев, – и – подходящая комната.

Твердо на локти упал, подчеркнув невозможность найти помещенье; и – светлым пятном, точно солнечный зайчик по стенке, он вылетел; с папкой обратно влетел, бросил папку, – чертил, херил, бил и хлестал по ней пальцами; вдруг оборвал; и жилетом малиновым бросился:

– Ну, а по-моему, коли снимать – у меня: флигель пуст.

И повел прямоходом чрез копань: под флигель, к охлопочкам пакли; и видели: лаком флецуют, фанерочками обивают; и есть электричество.

Тителев что-то рабочим твердил, по фанерам ладонью ведя; Никанор же Иванович думал:

– Три!… Но – сыроваты, без мебели; всякие – ну там – харчи-марчи выйдут; да и крышка гроба, – не рама при двери.

Как хины лизнул!

Видно, Тителев это весьма деликатное дело простряпал давно в голове, потому что обмолвился им, как решенным:

– Мне – что: даровые; не я оплачу: поручители; я получаю работки: статистику всякую, – ну-те!…

Какие работки, коль сиднем живет!

– Поручители – препоручили: эге! Мне и некогда. Вдруг:

– Церемонии – в сторону; выход единственный – дан: шах и мат!

Никанор же Иванович двинулся армией доводов: пенсии явно не хватит; квартира, прожитие: при Василисе Сергеевне; да – здесь; да – сиделка. Все духом единым, чуть-чуть обоняемым, луковым, выпалил: сесть на шеях у вполне благородных, допустим-таки, псевдонимов…; всучившись в карманы и ногу отставив, его доконал независимым видом.

Но Тителев крепкие зубы показывал:

– Гили-то, пыли – на сколько пудов разбросаете мне, Никанор?

И как плетью огрел:

– Коли выписал вас из Ташкента и высказал ряд оснований несчастие с братом считать угрожающим – есть основания мне поступать – так, как я поступаю, а вам поступать – так, как я предлагаю… Пошли?

Разрываяся трубочным дымом, как пушечным, – в копань шагал; Никанор же – в протесты.

И липа у дома оплакала: каплями.

Когда вернулися, Тителев о переезде – ни звука; он чистил бензином свои рукава: переерзаны.

Тупо в гостиной забили тюками; а – нет никого.

– Вы – не слушайте: дом с резонансами… – Тителев морщился. – Сядемте в шахматы?

Вдруг, отзываясь себе: в рукава:

– Основательная перегранка нужна: переверстка масштабов… Так, – брат, Харахор?

«Харахор», вставши взаверть и вынюхав кончик бородки, пихаемой в носик, – восьмерку ногами легчайшую вывинтил, пятя всю левую сторону груди и правой рукою заехавши за спину; бросился из дому —

– свертами!

Бросив курсисточку, кинулся он под трамвай: сам едва не погиб, пролетевшись по свертам, кидался сквозь уличный ряд; и кидался за ним через уличный ряд —

– кто-то —

– свертами, свертами!

Митенька

Горничная, Анна Бабова, дверь отворила корнету, его пропустив в локтевой коридор, дрябеневший заплатою:

– А?

– Ездуневич!

– Го!

– Ты – брат?

– Чорт!

– Я – брат!

– Гого!

– Брт… Чрт!

Так чертыхался в верблюжьего цвета исподних штанах, под подмышку подтянутых (видно, изделия из офицерского общества, что на Воздвиженке), – Митя, профессоров сын, здоровяк: рожа ражая; дернул рукой на верблюжьего цвета штаны свои:

– Так вот на фронте мы! И – за сапог.

На побывку вернулся с корнетом, с приятелем: «йгого-го, Ездуневич» да «игогого, Ездуневич»; и пахнул весьма: сапогом, табаком; неуверенно громким баском еготал о проливах, о чести военной; совсем трубадур! Из корнет-а-пистона, который с собою возил, вечерами выстреливал – режущим скрежетом; а Ездуневич пощелкивал шпорой, – пришпоривал шутками; он же стихи писал (но потихонечку) вроде подобных:

Здесь поселившись, пришпорил за Ксаной Босулей, курсисткой, подругою Нади, которая после кончины последней сняла ее комнату вместе с подругой, поэткой-заумницей, Застрой-Копыто; и можно сказать, что профессорша с Анною Бабовой, толстой прислугой, укупорились – кое-как; Митя с другом – сам-друг; с Никанором Ивановичем заночевывал дряхлый Никита Васильич порою.

Назад Дальше