Утром он, осунувшийся, небритый, появился у Труфанова. Швырнул на стол ему свой потертый портфельчик, упал в кресло и произнес:
— Ни-че-го.
— Будем думать. — Директор подтянул к себе портфельчик. Перебрал бумаги в нем, делая пометки на листах календаря. Вызвал главбуха, главного диспетчера. Отпустил их. Позвонил Григорию Ивановичу, потом Андрею Петровичу, затем Алексею Федоровичу, поговорил с Иваном Афанасьевичем, с Аванесом Александровичем, с Петром Олеговичем. Мягко положил трубку.
Задумался.
— Будем делать так, — сказал он.
Начальник отдела снабжения выслушал, облизнул пересохшие губы и хрипло вымолвил:
— Сам не решусь. Дайте письменное указание.
Труфанов с презрением отвернулся от трусишки.
— Напиши заявление на отгул. До первого. Нет, до второго. И найди мне Стригункова.
У Мишеля был нюх на срочные вызовы. Он уже околачивался около приемной, сдержанно-энергичный, как спортсмен перед стартом.
— Моторчики нужны, Михаил.
— Нужны, Анатолий Васильевич. Я ж вам вчера выдал одну идейку…
— Исполнителя нет. Возьмешься?
Идейку самостоятельно разработал бы и сам Труфанов. Одно то, что под рукой находился Стригунков, настраивало на изыскание варианта смелого и верного до неправдоподобия. Другое дело — претворить идею в жизнь.
— Даю полномочия. Денег — только на представительство. Выворачивайся как умеешь. Об остальном не беспокойся, беру на себя.
— Есть! — Стригунков вскочил, оправляя рубашку с обезьянами и пальмами.
После обеда во двор вкатил грузовик, доверху набитый ящиками. Их стащили в пустующую комнату против макетной мастерской. Константин Христофорович Валиоди недоуменно взирал на странный груз с надписью «Уралец». Зачем институту столько пылесосов? Двадцать уборщиц на институт и завод по штату, каждой по пылесосу — это двадцать пылесосов, а здесь сотня, не меньше, и ожидается еще в несколько раз больше. Мишель Стригунков повис на телефоне в кабинете Валиоди, грозил, умасливал, рассказывал анекдоты своим таинственным абонентам, в критические минуты срывался со стула, мчался во двор, вскакивал в директорскую «Победу» и вихрем уносился куда-то.
Картонные ящики с бытовыми пылесосами типа «Уралец» все прибывали и прибывали. Последнюю партию выгрузили в шесть вечера. Валиоди ушел, как всегда, ровно в пять, сверх законного времени он на производстве людей не держал, себя тоже, в кармане постоянно носил выписку из решения Совета Министров о вреде поздних заседаний. Дома он полез под душ и вылетел оттуда, ошпаренный догадкой: моторчики «Уральцев» будут ставиться в «Эфиры»! Валиоди отхохотался и пошел в гости в соседний подъезд к Степану Сергеичу.
С первого июля Шелагин уходил в отпуск. Игумнов приплюсовал отгулы, сказал, что завтра, тридцатого июня, на работу можно не являться. Степан Сергеич блаженствовал. Строил планы на отпуск, радовался, что увезет Колю на юг. Отпускные уже получены, куплен новый письменный стол и масса всяких мелочей. Валиоди с почтением осмотрел покупку:
— На этом столе можно разложить восемнадцать первоисточников!
Степан Сергеич мысленно примерил, но ничего не ответил. Смуглый горбоносый Валиоди переглянулся с Катей. А потом рассказал диспетчеру, зачем привезены пылесосы, и, не удержавшись, залился смехом.
— Нет, ты представляешь, как повезло Труфанову! Если б требовались моторы от танков — где бы он купил танки?
Степан Сергеич обалдело смотрел, обалдело слушал.
— А куда ж сами пылесосы? Кому они нужны без моторчиков?
— На свалку! — не унимался Валиоди. — Под бульдозер! Станет тебе Труфанов хранить вещественные доказательства!
Диспетчер подсчитал:
— Моторчик стоит семьдесят пять рублей, пылесос — шестьсот семьдесят пять, шестьсот умножить на четыреста — двести сорок тысяч рублей. И они вылетят на ветер!
— В эфир! — скисал от смеха Валиоди.
— Не вижу причин для радости! — прикрикнул на него Степан Сергеич. — Государство терпит убытки, а вы посмеиваетесь! Где ваша партийная совесть?
— А я беспартийный…
(Степан Сергеич многих нравящихся ему людей считал членами партии.)
— Давайте поплачем вместе, — продолжал Валиоди, — авось поможет.
Катя подавала ему знаки. Валиоди понял, что дальнейший разговор обещает одни неприятности. Он схватился за голову:
— Опаздываю в кино! — И убежал.
Степан Сергеич мрачно проговорил, что никуда он не поедет, завтра он начнет выводить на чистую воду расхитителей государственной собственности.
Хватит! Довольно нянчиться с презренными людишками, позорящими звание советского человека и советского офицера. Хватит! Этот Стригунков — подлец, его быстро раскусил офицерский корпус Краснознаменного Балтийского флота, осудил и выгнал. А по Виталию Игумнову давно плачет тюрьма! Тоже проходимец.
Неспроста вспомнил об отгулах, решил удалить из цеха человека, который пресек бы — и пресечет! — это безобразие.
— Тебе-то какое дело? — будто не понимала Катя. — Директор, я уверена, все согласовал с главком, неофициально, конечно. Это их игры, Степан, тебе лучше не вмешиваться, лишним будешь, уж я-то знаю…
— Откуда ты знаешь? — поразился Степан Сергеич, и Катя спохватилась, защитилась тем, что «это все знают», и прикусила язык.
Она знала точно. Она делала свою женскую карьеру. От голоса Кати, от фигуры ее, от походки исходила некая теплота, размягчавшая мужчин, и первым поплыл начальник лаборатории Петрищев, обнаруживший внезапно, что хорошо ему только в часы, когда рядом позвякивает колбами лаборантка Шелагина. Он привез ее однажды к себе домой, чтоб и там она побренчала посудой, похозяйничала, и ничуть не напуганная Катя внимательнейшим образом осмотрела холостяцкую квартиру начальника, оценила ковровую дорожку, на которую рухнул сломленный любовью Петрищев; начальник на коленях умолял Катю быть к нему милостивой до конца. Дорожка так понравилась Кате, что она решила купить такую же для прихожей, а резиновый коврик, о который вытирал ноги сын, не пропускавший ни одной лужи, вынести за дверь. Кое-какие милости она Петрищеву отпустила — из тех, что в кино показывают детям до шестнадцати лет, и отпущенное много раз вспоминалось и обдумывалось Катей, ее удивляла узкая направленность мужских желаний: почему Петрищев именно от нее добивается того, что может получить от других женщин отдела и всех лабораторий без хлопот и стояний на коленях? Какая-то обольстительная тайна скрывалась в мужских пристрастиях, Катя с грустью призналась себе, что женщина она необразованная и наука, которой она не обучена, должна постигаться с помощью мужчин, во многом отличных от ее мужа. Таких мужчин она начинала встречать все чаще, скучный техникум еще не выдал ей диплома, а Петрищев сделал Катю инженером-аналитиком и потом, назначенный главным инженером НИИ, посадил ее за секретарский столик, научил варить кофе и правильно втыкать в бутерброды пластмассовые вилочки. Катя уже без стеснения расписывалась в каких-то денежных ведомостях и начинала подходить к выводу, что природа несовершенна, что слепая судьба особой прелестью одаряет тех женщин, у которых есть мужья, этой прелести не замечающие, приоритетом своим в обладании прелестями пользуются они бессовестно нагло, лишая других мужчин права пользования, из-за чего, казалось Кате, обделенные мужчины принимают ошибочные управленческие решения. Ее смышленая головка быстро ухватила все стежки и узелочки ведомства, которому подчинялась контора Петрищева, она знала, кому позвонить по такому-то вопросу, а кого вообще не замечать, даже если кто и норовил попасться на глаза. Петрищев по-прежнему падал на колени, каждый раз вымаливая все большие и большие милости, и якобы с лекций прибегавшая домой Катя всякий раз видела одно и то же: сын, под надзором отца сделавший уроки, спит, ужин на столе ждет ее, а в квартире чистота, наведенная руками владыки — Степана. Она раздраженно теперь воспринимала власть мужа, потому что она простиралась вширь, она захватывала и квартиру Петрищева, не позволяя Катиной руке дотронуться до последней застежки, и, пошатнись эта власть — крайняя милость была бы ею отпущена как Петрищеву, так и некоторым из тех, кто предлагал ей свою щедрую душу, свою готовность преподать ей уроки мужчиноведения.
Она выскользнула из дома, чтоб позвонить Виталию, предупредить его о завтрашнем приходе Степана Сергеича, попросить его уберечь мужа от гнева директора, — но не очень-то спешила звонить, обрадовалась даже, что мальчишки обрезали трубку в автомате. Побрела к другому, часто останавливаясь, замирая в нерешительности, обронила монету и все же услышала голос Виталия, сказала, что Степан назвал его проходимцем, завтра придет в цех, ждите грозы, принимайте меры. Виталий поблагодарил, спросил о сыне, пообещал выручить, хотя и признался, что Труфанов настроен решительно, план намерен выполнить.
Поговорив с Катей, Игумнов тут же связался с Черновым, и тот сказал, позевывая, что все в полном ажуре, сборщики оставлены на ночь, сейчас начнут снимать моторчики.
Рано утром в проходную влетел Степан Сергеич и сразу же бросился налево, в коридор макетной мастерской. Рванул дверь комнаты — пусто!
Слесари-сборщики славно потрудились за ночь, сняли с четырехсот пылесосов четыреста моторчиков, все прочее, стоимостью в двести сорок тысяч рублей, припрятали, куда-то прибрали.
— Это преступление… — выдохнул Степан Сергеич.
Четыреста «Эфиров» тремя рядами стояли в проходе, на границе сборочного и монтажного участков, слесари вделывали в них моторчики, монтажники шли следом, подпаивали.
— Прекратить! — крикнул Степан Сергеич. — Прекратить!
Он ввалился к Игумнову, заголосил, забуянил, заугрожал тюрьмой.
Насмешливо и ясно смотрел на него Виталий. Положил, как Сорин, ноги на стол, жевал яблоко, наслаждался жизнью. Проказник мальчишка залез в безопасное укрытие и глумится над беснующимся папашей. Степан Сергеич что было сил дернул Игумнова за ногу.
— Мне-то какое дело? — отбрыкнулся Игумнов. — Кто за пылесосы отвечать будет? Директор. С ним и говорите.
— И поговорю.
— Пошлет он вас к черту и будет прав… Он сам здесь руководит, в комнате Туровцева сейчас.
Труфанов приехал на завод в шесть утра. Собрал слесарей, показал на «Эфиры»: начинайте, ребята. Каждая минута директора на строжайшем учете.
Освящать своим присутствием расправу над сотнями пылесосов — занятие малопродуктивное. Можно попутно выяснить кое-что еще. Почему, например, именно в самом конце месяца попадают на столы регулировщиков самые «непроходимые» блоки, самые неработоспособные радиометры, самые похабные усилители? Казалось бы, наоборот: ведь в первом же экземпляре обнаруживаются все ошибки монтажной и принципиальной схем, возрастает навык регулировщиков и монтажников, приборы должны делаться все быстрее и правильнее.
Регулировщики спали под столами на листах гетинакса. Фомин прерывисто храпел, спрятав лицо в сгибе локтя. Сорин и Крамарев примостились рядочком, посвистывали. Сорин, чтоб не мялись брюки, повесил их на спинку стула, надел спортивные шаровары. Петров лежал трупом. Лицо умное, резкое, нос хищный.
Странный парень. Развинченный и собранный, решительный и мямля. Ему-то что надо в жизни? С такой биографией…
Труфанов не решился будить регулировщиков, он осторожно вышел, из комнаты Туровцева (тот заполнял паспорта на «Эфиры») позвонил дежурному врачу, попросил приготовить кофе регулировщикам. Потом вернулся и дотронулся до Петрова. Петров открыл глаза, вскочил. Солнце еще пряталось за домами, самодельный гамма-индикатор нечасто и равномерно отсчитывал импульсы, невидимые капли падали на звонкую поверхность.
Директор спрашивал тихо, Петров отвечал громко.
— Все просто, Анатолий Васильевич. Не идет радиометр — в сторону его, разберемся потом. Зачем зря ломать голову? Вы можете пустить слезу, и план урежут. Короче — спешка. Как говорили римляне: вдвое дает тот, кто дает скоро.
На лице Труфанова появилась полуулыбка, скорее воспоминание об улыбке.
— Ты грамотный парень.
— Ага. И как я есть грамотный, то жалаю знать, пошто меня тыкают, а не выкают?
— Извини. Привычка. Я двадцать пять лет назад пришел по путевке в институт и на ты звал профессоров.
— От сохи, значит?
— От нее, верно, фигурально выражаясь… В Вязьме родился, серенький городишко.
— Так ведь приноравливаться надо. Я не обижаюсь — другой может обидеться.
Туровцев уже начал принимать «Эфиры», включил первый. Чуть слышное гудение донеслось сквозь стекла.
— Как радиометры?
— К вечеру добьем.
Труфанов отправился на сборочный участок. Все текло нормально, без завихрений. Каждые полторы-две минуты с шелестящим подвывом включался очередной «Эфир». Шелагин удален, щепетильный начальник отдела снабжения ловит на зорьке подлещиков на манную кашу, главный инженер принимает экзамены в МЭИ. Столярный цех превзошел себя: ящики для «Эфиров» сделаны прочно и красиво. После обеда можно доложить о ста пятнадцати процентах.
Беда пришла с самой неожиданной стороны: Шелагин. Труфанов сел за непривычно низкий и маленький стол начальника БЦК и позвонил Молочкову, но его, к сожалению, не было. Это уже плохо. Пронюхал, побоялся. Именно сейчас он необходим, этот человек, нашпигованный фразами, применимыми ко всем случаям.
Вбежал Чернов.
— Шелагин приказал остановить сборку.
— Продолжать сборку!
Степан Сергеич вбежал в комнату красный от гнева, дрожащий от возбуждения. Первый натиск Труфанов отразил умело: вежливо встал, протянул руку, предложил сесть. Степан Сергеич не ждал такого обхождения от государственного преступника, от расхитителя общенародной собственности и несколько сбавил тон. Все же он достаточно пылко изложил свои требования: немедленно вставить моторчики в пылесосы, признать план невыполненным, признаться в этом, не страшась ответственности.
— Вы, бывший офицер, говорите мне такое? — изумился Труфанов. — План для нас — выполнение боевой задачи. План — это все! План должен быть выполнен любой ценой! .
— Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами.
Отступление — один из видов боевой операции!
Директор усмехнулся:
— Старо. Слышали. — Совсем по-молочковски Труфанов начал: — Ответственный период…
Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие «Эфиры». В дверях кабинета стоял Игумнов.
— Так что же он вам сказал? — лениво спросил он.
Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине.
— Чушь. Демагогия. — Игумнов по-мальчишески выплюнул окурок. — У него дружков в министерстве куча, мог бы оттянуть сдачу «Эфиров». Дело не в них, а в майском плане. У Труфанова свои расчеты. В конце года он никогда не лезет вперед — он вырывается во втором квартале.
Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для «Эфиров», сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы.
— Не верьте, — сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. — Сами посудите, какой магазин примет обратно «Уральцы»? На рынок повезет их Труфанов, что ли?
Степан Сергеич — опять к директору. Труфанов рассмеялся — впервые, пожалуй, при Шелагине.
— Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за «Эфиры» и за пылесосы.
— Не верьте, — тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. — Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять — пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к «Эфиру», а… в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору.
Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода… Из комнаты Туровцева к Игумнову, от начальника цеха — к директору завода и НИИ… Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех.
Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали «Эфиры» свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики.
Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь:
— Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года… Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу… Правдами и неправдами — вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий… Они неизбежны — это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности — польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности — что бы тогда получилось? Анархия — вот что тогда получилось бы… План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству… Так, мелочи — выговор, постановка на вид… И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, — этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя…