Степан Сергеич - Анатолий Азольский 2 стр.


Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!

Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.

Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер — легкие попойки, через день — танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались.

Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: «Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!» Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам.

Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа.

Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона «Динамо» и остался на время в Москве.

Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один — сирота, у другого — сестер и братьев куча голодная… Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его "я"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам — что здесь, в армии, что там, в Москве.

За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть — звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки — еще лучше, можно пойти в ресторан.

Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима — для того чтобы везде исчезли армии.

Поэтому ее надо укреплять — армию страны, в которой ты родился, к которой принадлежит твой отец Хороша была бы армия, допускающая невыполнение приказа, эта армия не просуществовала бы и недели. Все, что вредит ей, подавлено необходимостью. Но где же предел этой необходимости? Сорока спрятал щетки и веники, заставил его крохотной тряпкой вылизывать ротную уборную. Старшину наказали, но не выгнали же из армии.

Но и со старшиной Сорокой Игумнов примирился. Очень хорошо учился, правильно вздергивал подбородок по команде «смирно». Лишь голод мучил его.

Мать тайком от отца отправляла ему посылки — каждую неделю. Посылки торжественно открывались во взводе. На долю Игумнова доставались крошки от печенья на дне ящика. Он боялся взять себе что-либо, боялся быть обвиненным в жмотничестве: никогда не был мелочным и жадным, всегда всего было вдоволь.

На шестом месяце службы организм приспособился и к этому, тело окрепло, мускулы затвердели, обрели гибкость и силу. Игумнов записался в гимнастическую секцию.

Но это — уже позднее. Зимой же, в разгар недоедания, случился занятный эпизод.

5

В середине января капитан Шелагин заступил на дежурство по училищу был выходной день. С обычным старанием осматривал он увольняющихся, обходил ротные помещения, выслушивал рапорты дневальных и дежурных в батареях и дивизионах, сгонял с коек приспнувших курсантов, брал пробы в столовой и записывал, что завтрак (обед) приготовлен плохо.

Походив по училищу, Шелагин понял твердо и непреложно: где-то что-то делается, не разрешенное им и другими офицерами. Быстро и осторожно начал он высматривать все вокруг. Оставшиеся в училище курсанты вели себя как-то странно. Казалось, имели какую-то тайну, перешептывались, довольно посмеивались и с еле уловимой насмешкой встречали дежурного. Сурово сжав губы, комбат возвратился в комнату дежурного офицера. Ускорил шаг и взбежал на вышку, откуда просматривалась территория части. Так вот оно что!

Шелагин увидел с вышки, что в снегу протоптана дорожка к заброшенной, назначенной к слому старой бане и по дорожке туда и обратно снуют курсанты.

Выходящие из баньки (над ней струился легкий дымок) шли медленно, довольно, успокоенно. Направлявшиеся в баньку, наоборот, торопливо пересекали снежную целину и скрывались в предбаннике, что-то неся под гимнастеркой. Было все непонятно, таинственно, странно… Дикие картины замелькали в голове Степана Сергеича. Пьянка в расположении воинской части! Вертеп — там же!

Стремглав бросившись вниз, Шелагин ворвался в дежурку и немедленно позвонил Набокову.

— Товарищ полковник! — приглушенно закричал он в трубку. — Странные вещи происходят в училище! Требуется ваше присутствие!

Набоков уточнил, что называет дежурный странным, и приказал собрать всех офицеров.

Дома офицерского состава — на территории училища, поэтому минут через пятнадцать собрались все. Шелагин с фронтовой краткостью доложил обстановку, разработал вчерне операцию: надо перейти в учебный корпус и оттуда рывком достичь глухой, без окон, стены бани. Набоков добавил: идти для скрытности не всем, а некоторым. Желающих набралось четыре человека, остальные отказались. Шелагин и Набоков — по долгу службы, лейтенант Суровцев, любопытный, как галчонок, и майор Шкасло, холостяк со стажем, большой любитель патрулировать в городском парке.

Штурмовая группа распылилась и сошлась в учебном корпусе. Шелагин переложил пистолет в карман и первым бросился к бане. У двери ее группа остановилась, офицеры собрались с духом и вкатились внутрь.

Около полувзвода курсантов, раздевшись в жаре до пояса, сидели на лавках и курили. У низкой печки стоял Виталий Игумнов и держал над огнем котелок на палке. Как только офицеры ворвались в баньку, сидевшие вскочили и вытянулись. Лишь один Игумнов, не решаясь бросить котелок в огонь, продолжал держать его на палке обеими руками и на появление начальства реагировал тем, что повернул в сторону офицеров голову и посмотрел весьма враждебно — как человек, которого оторвали от очень полезного дела.

— Что здесь в конце концов происходит? — взорвался после недолгого оцепенения Набоков.

— Как что? — удивился Игумнов. — Картошку варим.

Это была правда. Раздобыв картошки, курсанты носили ее в баньку и здесь варили. Поняв наконец, чем занимаются его воспитанники, полковник Набоков круто повернулся и вышел красный от возмущения и стыда, направился к своему домику.

Оставшиеся в баньке офицеры не знали, что делать им дальше и что хотел выразить Набоков своим уходом — суровое осуждение или, наоборот, нежелание заниматься пустяками. Первым опомнился Шелагин. Он вытащил блокнот и переписал всех курсантов, не преминув заметить, что они нарушают форму одежды. Затем приказал загасить печку и вообще прекратить безобразия.

На следующий день Набоков собрал в училищном зале весь первый курс.

Неслужебным, мягким голосом заговорил о том, что страна не оправилась еще от военной разрухи, что он, начальник училища, понимает, как непривычно после гражданки попасть на паек, что он сам лично не раз проверял раскладку продуктов в столовой, выгнал двух интендантов, отдал под суд повара, что сейчас курсанты получают грамм в грамм свою норму. Пройдет несколько месяцев — и они привыкнут к рациону. Ведь не жалуются же старшие курсы, хотя питаются тем же! А пока не следует ли пойти на такой вариант: изменить часы приема пищи (обеда и ужина) так, чтобы они падали на самое «голодное» время дня?

Полковник оглядел притихшие ряды курсантов — они сидели, как на лекции.

— Вот я вас спрашиваю, друзья, в какое время дня вы больше всего хотите есть?

Никто не успел еще поразмыслить над вопросом, как Игумнов громко выпалил:

— После обеда, товарищ полковник!

Только Шелагин не рассмеялся, наполненный подозрениями и догадками.

— Сорока, плохо воспитываем, — подытожил он. — Крути гайку.

Старшина, получив указание, гайку крутил до срыва резьбы. Курсанту Игумнову запретили после зимней сессии ехать в Москву — чтоб не отъедался и не пропитывался пережитками. В первое же увольнение Виталий напился, пришел в училище и заорал:

— Где Шелагин? Где эта брянская дубина? Подать его сюда!

Пьяных слушают только в милиции, в армии с пьяными не говорят, их укладывают на койку, а утром уже разбираются: с кем пил, сколько, где, когда и на какие деньги. Шелагин брезгливо оглядел Виталия и приказал окатить его холодной водой. Появился приказ: «Курсант Игумнов, сознательно приведя себя в бессознательное состояние путем распития 0,5 л водки…» Короче — десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Стращая первокурсника, Мефодий Сорока напутствовал:

— Ты у меня побалуешься на гауптической вахте!

6

Гимнастерка обрезана почти до ремня, воротник свободолюбиво расстегнут, сапоги (офицерские) начищены до неправдоподобного блеска — таков курсант на танцах. Виталий не отличал мазурку от гавота, офицерских сапог не имел, но лихо отплясывал фокстрот и танго. Очень скоро он познакомился с сестрами Малиниными, ходил к ним по воскресеньям, слушал, как старшая, консерваторка, выстукивает на рояле что-то из Глазунова. Младшая обучалась в пединституте и красиво рассуждала о воспитании. Мамаша, дама из профсоюзного актива, помогала дочкам, оттеняя их интеллигентность не очень искренней простотой домашнего обихода. В этой семейке Виталий встретил майские праздники, даже целовался с кем-то. Потом все разлетелось вдребезги.

В начале мая объявили о подписке на новый заем. Виталия назначили агитатором и послали на ткацкую фабрику. С заполненными ведомостями зашел он в партком и увидел сестер. Тоже агитаторы, они упрашивали какую-то женщину подписаться на две зарплаты. Женщина скучно и рассудительно доказывала, что никак не может подписаться, потому что ее сынишка идет в первый класс и много ему надо — и портфель, и форма, и учебники, и обувь, и пальтишко.

Сестры, увидев Игумнова, улыбнулись ему и ужимками дали понять, что вот оформим эту женщину и будем свободны. Виталий сидел, ждал, слушал… Сестры не понимали женщину, не верили ей и настойчиво советовали меньше тратить на еду, на развлечения, тогда и останутся деньги на пальто и книжки.

— Сыну, что ли, меньше кушать?

— Ну да. И вам. Надо же помогать родине.

Двадцатилетняя Аня, более сообразительная, воскликнула вдруг:

— Что мы все говорим о вашей зарплате? Муж ваш тоже ведь зарабатывает!

— У меня нет мужа.

— Как так нет? Погиб? Пенсию, значит, получаете!

— У меня нет мужа, — с прежним упрямством повторила женщина, но рука, защищаясь, поднялась к горлу. — И не было.

Нина, младшая, обидчиво округлила рот:

— Сами тогда виноваты…

Женщина встала, не то крякнула, не то прохрипела что-то и ушла, не отрывая рук от горла… У Виталия противно дрожали колени, чем-то закупорились уши, сестры разевали рот, что-то спрашивали, он не слышал их.

— Какие вы дряни…

Они не поняли, не поверили. Уходя, он сказал еще раз:

— Вы, вы — дряни.

7

Газеты известили о появлении «плесени». Причисленные к «плесени» молодые люди круглыми сутками сидели в ресторанах, пропивали родительские денежки, а если и покидали ресторан, то для того лишь, чтоб, сев за руль подаренного папашей автомобиля, задавить прохожего с умеренной зарплатой.

Отсюда — от родительских денежек — и преступность в стране, и все беды.

Генерал Игумнов бывал в Москве редко: служба протекала в заграничных командировках. Начитавшись газетных фельетонов, генерал прислал капитану Шелагину письмо. Генерал писал, что приветствует стремление капитана привить сыну истинно офицерские навыки и впредь будет поддерживать Шелагина во всем.

К письму прилагался документ, дающий комбату право получать курсантскую стипендию Виталия Игумнова. Деньги ему выдавать на руки только на самое необходимое.

Комбат оповестил офицеров о предоставленной ему свободе и с жаром продолжил воспитание.

В летний отпуск Игумнов не попал: отсиживался на гауптвахте. Узнав об очередном ударе, он решил, что не попросит у комбата ни копеечки. Не стал записываться в увольнения. Но Шелагин по собственному курсантскому опыту знал, как губительно долгое сидение в казарме. Он заставил Игумнова одеться, вручил ему увольнительную, дал деньги — на кино и трамвай. Виталий швырнул их на улице в канаву и до полуночи ходил вокруг училища.

Остряки советовали ему утешиться тем, что к выпуску он станет миллионером. Утешение слабое.

В пяти километрах от города — пристань, сюда и приехал в воскресное утро Виталий. Снял погоны с шинели, выдрал звезду из шапки, сошел за демобилизованного солдата, до вечера таскал мешки под тяжелым ноябрьским небом. Спина не гнется, суставы побаливают, зато в кармане сразу две стипендии. Три таких воскресника — и денежная проблема решена. Теперь можно насладиться мщением, напиться и поскандалить в батарее.

На этот раз он не попадает на гауптвахту, его выручает плеврит.

Температура подскочила до сорока, Виталий очнулся в госпитале, открыл глаза — в изножье койки сидела жена врага, Катя, женщина ничем не примечательная, серенькая особа, без претензий. Многие, правда, находили Катю Шелагину симпатичной. А что в ней такого? — возражали знатоки из курсантов. Курноса, ноги тонкие, как спички, в фигуре ничего женского, худа, длиннорука.

Виталий поспешил закрыть глаза… Но Катя не вставала и, странно, действовала как-то успокаивающе: спать хотелось под этот голос и неприятно было не слышать его.

Как все медсестры, Катя преклонялась перед искусством врачей и, как все медсестры, полагала, что не хуже их разбирается в медицине. Так это или не так, но Виталий поправлялся быстро. Попросил Катю ускорить выписку, с улыбкой слушал ее милую дребедень по утрам, когда обход закончен и все микстуры выпиты.

Подполковник-танкист, редко открывавший рот, произнес однажды с лирическим надрывом:

— Бывают же такие женщины… Ничего не надо, пусть только сидит рядом и говорит о погоде… Век бы слушал.

Навещали курсанты, приносили новости. Перед самой выпиской предупредили: комбат ищет повод, чтоб не пустить его, Игумнова, в зимний отпуск, грозится вновь посадить на гауптвахту.

— Я его сам посажу! — Виталий отбросил одеяло и долго ругался.

8

Все училище следило за этой парой — Шелагин и Игумнов. Комбат хранил письмо генерала рядом с партийным билетом и размахивал им, когда его начинали урезонивать. Сорока и тот чувствовал что-то неладное. Письмо он тоже прочел и выразился туманно: «С етим делом надо бы помягче».

В схватках с Шелагиным затачивался характер Игумнова. Он стал осторожен, стремителен и нападал без предупреждения. В мелких стычках себя не истощал, сохранял силы для крупных операций.

Однажды Шелагин обходил строй увольняющихся, дошел до Виталия, подергал пуговицы на его шинели. Все как будто в норме, но нерадивому воспитаннику надо напоминать и напоминать. Вдруг Игумнов прервал его:

— Но и вы тоже одеты не по форме.

— Как? Где? — Степан Сергеич отступил на шаг и оглядел себя. Не нашел ничего подозрительного и уставился на курсанта.

— У вас на кальсонах, — процедил Игумнов, — пуговицы неформенного образца.

Строй дрогнул. Дневальный убежал в уборную — отсмеиваться.

Рассерженный комбат тут же отправил Виталия на гауптвахту.

Офицеры уже в полный голос говорили о том, что Шелагина надо умерить, а тот упрямо доказывал Набокову, что его, Шелагина, требовательность основана на статьях устава, а уклонение от устава — гибель для армии.

— Верно, — кивал Набоков. — Правильно. Но устав не может охватить все случаи жизни, типовые обстоятельства — это да. Он дух, а не буква.

Устав говорит, что к военнослужащим, не выполняющим приказа, применяются все меры воздействия. Насколько я знаю, вы же не занимаетесь рукоприкладством.

— Это оговорено уставом, — возражал комбат. И цитировал: — Своими действиями командир не должен унижать человеческое достоинство.

— Вот-вот… А что такое человеческое достоинство? Не только требование не тыкать подчиненного. Здесь тонкость, здесь индивидуальный подход…

— Мои действия в отношении курсанта Игумнова одобрены его отцом.

Назад Дальше