Грачев не сомневался в моральной правоте собственного предприятия, хотя было в подтексте их разговора с Задориным нечто такое, о чем они оба не упоминали. Опытный хозяйственник, Задорин понимал, очевидно, что не зря ректор берет на себя такую обузу. Не просто — из шаблонных программ, которые составлены кем-то сверху, выбрать немногое, так сказать, выжать сок, чтобы отвыкшие от учебы люди услышали, поняли и могли бы освоить сложную инженерную науку. Такое дело требовало ответного участия треста в нелегкой жизни института, и именно это было подтекстом разговора, о чем даже не упоминал Грачев. Давно жила в нем лелеемая мечта о проблемной лаборатории с крупным штатом, с действующими полупромышленными установками и не бумажными отчетами, полными умных, но бесполезных в производстве уравнений. Институт должен выдавать не отписки, которые потом годами надо проверять и доводить до кондиции в цехе, а готовые образцы, технологию, максимально близкую к цеховой. Он завидовал таким гигантам, как институт электросварки в Киеве или завод вагоностроения в Центроуральске. Там ученые были в двух шагах от поточных линий, их заводы были первыми и опытными. План не давил на освоение уникальных образцов…
Именно поэтому Грачев желал ближе быть к строителям сейчас, когда его собственная научная работа вплотную подошла к выводу — металлургия крупных агрегатов должна внедрять новое лишь с максимальным доведением до готовности. Печи росли на глазах — вокруг, в Магнитогорске, Тагиле, Челябинске агрегаты достигали нескольких сотен тонн. Экспериментировать на них стало немыслимо, заводчане с упреком смотрели на ученых, бессильных направить ход плавок по заданной программе, и плавки одна за другой шли в брак. Машин, вычисливших бы все разбросы параметров шихты, флюсов, огнеупоров, пока не было. Нужны были микропечи, микропроцессы, на которые ни у кого не хватало смелости и средств…
Грачев смотрел даже дальше. Из собственных командировок за границу, из иностранной литературы он знал — качественные стали начали выплавлять в конверторах. Забытый когда-то в начале века бессемеровский процесс ожил, как Феникс, в свежей струе кислорода. Невиданные перспективы открывались перед редкосплавной металлургией, и нужно было в ближайшие пять-шесть лет получить в опытах требуемую сталь. Уже по данным Минчермета заключен договор с австрийцами на первый конверторный цех. Проблема стучалась в двери, а ни одного конвертора на Урале не было. Опережая производства и заводы, пусть с надрывом жил, пусть с риском выговоров, но он создаст плацдарм для ответа на вопросы о выплавке качественных сталей в конверторах. Школа Грачева может быть ничем не хуже столичных, если не лучше — ибо энергии и находчивости ученику Страбахина не занимать…
С этими мыслями Стальрев Никанорович провел субботний вечер и даже во сне ему мерещилось в полусумраке цеха огненные водопады раскаленной стали, гул гигантских вентиляторов дутья и медленный, скрипящий поворот кованых грушевидных сосудов. Он стоял в спецовке возле желоба и, опаляя лицо, радовался и малиновой губчатой пене шлака, и тяжелому ровному потоку стали, что, рассыпаясь искрами, падал в дымящееся чрево ковша. Ему было хорошо от томящего жара.
Однако привычная последовательность и четкость мышления заставили его утром обдумывать более реальные, будничные проблемы, встающие перед ним после достигнутого с Задориным уговора. Векселя нужно было оплачивать, и оплачивать не ему одному — нужны были специалисты, составившие бы курсы лекций для необычного, уникального потока студентов. За лекторов выпускных специальных курсов Грачев не волновался: их предметы вчерне соответствовали уровню знаний производственников. Для людей, не знакомых со спецификой преподавания, это могло бы показаться странным, но Грачев хорошо знал — многое из того, что читалось на лекциях по математике, химии, термеху, физике и даже сопротивлению материалов, никогда не встречалось практикующими инженерами в деле. Выпускные курсы просто игнорировали часть общего потока лекций, использовали упрощенный матаппарат, и их могли бы свободно воспринимать выпускники техникумов, из которых, по уговору с Задориным, должна бы состоять первая группа. В состав группы, естественно, вошел и сам Акинфий Кузьмич, выговоривший себе право пропускать часть лекций ввиду занятости. Группа должна была заниматься с осени с шестнадцати часов по максимально загруженной программе дневного отделения, для чего трест был обязан увязать сроки планерок, бухгалтерскую оплату и множество сложных вопросов.
В трусах, волоча полотенце по грязному полу пустой квартиры — домашние были на даче, — Грачев обдумывал, кого бы можно было поставить во главе общих лекций, и тут он снова вспомнил о доценте Кирпотине — лично не приятном для него своеобразном педанте, который, однако, упорно противостоял всем давлениям и модным изменениям в программе высшей школы. Ходили слухи, что он читал лекции по довоенным конспектам, а студентов величал «граждане учащиеся», но это были детали. Главное, он методично изгонял из института лентяев, маменькиных сынков и увальней, из-за чего к дипломам подходили достаточно подготовленные и даже просто мыслящие пятикурсники. Грачев знал, что марка выпускников его вуза за последние годы выросла в глазах министерства именно из-за приличной общей подготовки инженеров, способных освоить весьма далекие от их прямого узкого выпуска новые специальности.
Все это заставляло его, хотя и холодно, но лояльно относиться к чудаковатому Кирпотину. Нынче же такой человек мог просто выручить его в начатом деле и, если таковое устроит его лично, даже возглавить его. Грачев, скрупулезно отбиравший и изучавший личные дела всех преподавателей своего вуза, стал припоминать мелкие факты и детали, характеризующие Кирпотина.
Да, старик определенно чувствовал себя обойденным, обиженным. Начав деятельность в Пермском университете еще до войны, он добрался до доцента без ученой степени только в его, Грачева, институте, да и то по решению Ученого совета прежнего, до Грачевского, формирования. Тогда тот не мог еще определенно влиять на решения и проморгал неостепененного механика, что, как выяснилось, было весьма кстати. Конечно, диссертации ему при всем желании не защитить, но побыть лет пять заведующим кафедрой, видимо, он не прочь, раз взялся за строительную механику и суетится вокруг создания нового факультета…
Все складывалось, как обдумывал Грачев, оптимистично: Кирпотин был способен тянуть, у него были струны, на которых можно играть, было самолюбие, которое способно разгореться, если на него подуть чистым кислородом… «Опять кислород», — уже весело произнес Грачев и, не колеблясь, набрал справочное…
XВ девятом часу Терентий Разбойников возвращался домой из сада. Несмотря на то, что он встал в шесть и более двух часов таскал воду для полива, он не чувствовал себя утомленным. Он не был субтильного городского телосложения, а скорее наоборот — ширококостный, с сильными, развитыми мышцами, легкой походкой и мозолистыми от турника ладонями. Лицо его — продолговатое, асимметричное, с чистой и светлой кожей, вызывало ощущение открытости, приветливости, несмотря на некоторую природную стеснительность. Как и все быстро мужающие в этом возрасте юноши, он уже брился, с удовольствием сознавая в себе мужчину, безотчетно и страстно тянулся к женщинам, угрюмясь и замыкаясь в кругу своих сверстниц, среди которых не умел и не мог видеть достойных своего внимания. Былая классная среда с ее регламентом отношений, рангами отличников и отстающих, активистов и равнодушных вызывала в нем отчуждение, закрепощая здоровые инстинкты молодости, и в те школьные годы он не смотрел на мир, как сейчас: жадно и ожидающе, с трепетным волнением от постоянного присутствия в себе какого-то другого, незнакомого и, может быть, нехорошего человека. Этого человека он обнаружил в себе недавно, вовлеченный Артемом в среду городской молодежи, увлекающейся искусством, легким воскресным туризмом и дружеской болтовней на ранее не знакомые Терентию темы: о свободе воли по Герцену и Добролюбову, о разумном эгоизме по Писареву, о забытых поэтах. В этой среде были и девушки, конечно, более старшие по возрасту и курсам с других институтов, музыкальных училищ и даже из театров. Терентий жадно постигал не известные для него стихи Цветаевой и Пастернака, наперебой цитировал Кирсанова, в котором, впрочем, сам весьма слабо разбирался. Больше того — он пробовал так же сумбурно, затемненно и певуче писать, но все это было лишь для того, чтобы стать вровень с компанией, среди которой безотчетно тянула к себе его одна девушка — Соня Кривченко — невысокая темноглазая украинка с маленьким скуластым лицом, гладко причесанными и забранными в хвост волосами, пухлым капризным ртом, открывавшим при смехе ровные белые зубы. Соня была независимой, решительной девушкой, носила суконные, ладно скроенные брючки, свободную шелковую блузу шафранного цвета или глухой свитер крупной ручной вязки. Мода вязать появилась недавно, шерсть доставали невесть откуда, и было вполне в духе компании, собиравшейся по квартирам родителей, во время ленивого трепа неотрывно вязать длинные шарфы или свитера, посверкивая бабушкиными старинными спицами. Кое-кто вязал костяными крючками из пожелтевшей слоновой кости, вызывая молчаливую зависть окружающих.
Соня была учительница музыки. Она когда-то окончила пять или шесть классов единственного тогда в городе музучилища, потом бросила и теперь учила по домам ребятишек за наличную плату, свободно располагала собственным временем и средствами, впрочем, весьма скромными. Говорили, что она безумно талантлива, что у ней блестящее фортепианное будущее, но ее строптивый характер и дрязги в семье не дали ей пока добиться того, чего она заслуживала. Впрочем, Соня никогда на вечеринках не играла, все ее таланты раскрывались в легком, чуточку показном опьянении, когда она, возбуждаясь, начинала сомнабулически, с расширенными зрачками, глядя на сиреневый огонек пунша, читать стихи символистов, от которых у Терентия кружилась голова, возникали в воображении странные, будоражащие образы и непроизвольно хотелось целовать эти крохотные, словно фарфоровые пальчики, обхватившие кофейную чашечку с дымящимся напитком. Он чувствовал неодолимую тягу оставаться с Соней наедине, шептать ей такие же возвышенные и хрупкие слова, от которых забываешь о времени, о пыльной пустой комнате с щелястыми полами, мутными стеклами и старыми платяными шкафами с фанерными, облупившимися створками. Комната Сони выглядела именно так, в ней не было ничего, кроме широкой крытой протертым ковром тахты и двух древних шкафов, набитых книгами, деревянной рухлядью треснутых статуэток, расколотых прялок, каких-то допотопных резных мисок и ложек. Отец Сони, которого Терентий видел лишь раз, — обрюзглый, всегда угрюмый мужчина средних лет — работал кем-то в оперном театре, не то старшим кассиром, не то заведующим рекламным бюро. И Соня всегда по вечерам пропадала если не в компаниях знакомых, то в театре — на балете, который она безумно любила, заставляя и Терентия выучивать бесконечные названия — па, фуэте… контрданс.
Все это было так непохоже на то, что окружало Разбойникова в школьные годы, так вызывающе богемно и волнующе, что он порой забывал, где он учится, кем готовится стать, ибо переход от класса к аудитории был для него, привычного к лямке учебы, незаметным и естественным. Казалось, вечно будет продолжаться эта игра в одни ворота: ему сообщали, он записывал, потом, чуть напрягаясь, отвечал, получал отметки в полном неведении, что и когда пригодится ему в жизни.
Правда, сегодня, омытый холодной колодезной водой, опьяненный ароматами раннего, не частого для него утра с запахами терпкой помидорной ботвы, наливающихся плодов яблонь и малины, он был способен более критически посмотреть на свой образ существования, и не мог в душе не укорять себя за бездеятельность. Учебный год кончился не блестяще, собственной программы чтения, где стояли серьезные труды по философии, он так и не выполнил: «Логика» Гегеля и «Пролегомены» Канта остались с закладками где-то посредине, широкие планы на сотрудничество в телевидении, куда его упорно приглашали, даже не начали осуществляться. А ведь, поступив на стройфак, он мечтал держать себя в железной узде, памятуя, что журналистом можно стать, лишь имея определенную вторую профессию. Строитель — это поездки, это перемена места, это новые люди и грандиозные события. Надо уметь описать это, выработать собственный почерк, стиль. Кто знает, не получится ли из него нового Кольцова или Нариньяни — кумиров Терентия по остроте наблюдательности и мастерству слова… Ведь они тоже вышли совсем не из газетной среды!
Итак, Терентий ехал на подножке старенького пригородного поезда, раздираемый самоупреками и противоречиями. Бойкие колеса вагончиков выстукивали нехитрую мелодию, буферные тарелки звякали на ходу, и раскаленный диск солнца слепил глаза бесчисленными зайчиками на зеленой краске вагона, на поручнях и металлических переплетах окон, из которых торчали поющие взъерошенные головы… «Десятиклассники», — подумал Терентий, вспомнив как ровно год назад уехали они всем классом за город, жгли костры, откровенничали глупо и неинтересно, обижая друг дружку и хмелея от непривычной прохладной ночи и выпитого красного вина.
Именно там он впервые больно и остро почувствовал, что не так живет, не то говорит, несясь на волнах общепринятого, легковесного и будничного. Прошел год, он повзрослел, но упреки не исчезли, как и та постоянная глухая тяга высказаться, раскрыться кому-то, кто бы его понял…
Внезапно дверь в тамбур раскрылась, из нее выскочила растрепанная невыспавшаяся девушка в мятом цветастом платье с прилипшими соломинками на шее и в волосах. Кому-то в глубь вагона плаксиво прокричав, она ринулась в сторону Терентия, оттолкнув его, оторопевшего от неожиданности, секунду помедлила, прижимая к коленкам одной рукой вздувшееся платье, потом отпустила вторую руку и ухнула вниз, на коричневую, ржавую насыпь, ходко бегущую назад. Увидев, как она сразу беспомощно упала лицом вниз, Терентий, не раздумывая, отпустил сразу обе руки и ловко прыгнул, пробежав на спринтерской скорости по пологому откосу. Сумка с завтраком и двумя бутылками осталась чуть сзади, в лопухах, пыльных от заводских выбросов и буйно растущих вплоть до самой щебенки.
Когда Терентий подошел к девушке, он увидел, что она плачет.
XIГрачев предпочитал отдыхать в обществе равных ему по положению людей. На лесном кордоне он года три назад построил удобную кирпичную дачу с большой остекленной верандой, где стоял биллиард и где можно было отдохнуть в низких плетеных креслах. Гостям подавался терпкий кумыс в пиалах из толстой глазированной глины, можно было развлечься рыбалкой или просто побродить в поисках ягод под покровом густой листвы и хвои — словом, все здесь располагало к отдыху и забвению от суеты города.
Сегодня, кроме Кирпотина, на дачу приехали по-свойски декан факультета Кукша — сутулый, тщедушный математик и преферансист с кустистыми бровями, лысым черепом и суетливыми движениями, рослый генерал в отставке, начальник кафедры Горюнов — громкогласный, с орлиным носом и неуклюжим полнеющим телом, любитель спиннинга и рыбацкой ухи. Был еще на правах местного жителя и хозяина здешних мест лесник Власьяныч — испитой, хлопотливый мужчина неопределенных лет, дочерна загорелый на солнце, в линялом пиджаке и холщовых брюках, заправленных в яловые добротные сапоги. Сапоги эти только что привез ему Грачев, точно угадав по размеру и добродушно не спросив платы, и Власьяныч, умиленный приобретением нужной и ноской вещи, суетился вдвойне, стараясь угодить важным ученым мужам, предчувствуя вечернюю выпивку.
Пока Кукша с Кирпотиным пропадали в лесу, утомляя свое зрение розыском мелких душистых ягод и время от времени жадно попивая кумыс из захваченной деканом фляжки, Власьяныч показывал генералу, которого особенно зауважал с прошлых удачных рыбалок, места, где в стоялых лесных бочагах водились щуки. Для настоящего заброса блесны из шикарного хитроумного спиннинга не хватало места, и лесник, ловко прицелясь, бросал грузило вручную, а генерал — в майке и подвернутых галифе — подваживал леску, не давая крючку зацепиться за мелкие водоросли и щучью траву. В садке уже плескались две приличные хищницы, разевая узкие рты в предсмертной истоме и временами лихорадочно ударяя хвостами по плетеной сетке. Лесник предлагал переломить им спинной лен, но генерал жаждал показать жене рыбу живьем, дабы подчеркнуть свое искусство, с какой он мгновенно подсекал и подхватывал из воды живность.
— Товарищ генерал, не натягивайте, не натягивайте, она тут аккурат стоит, — шептал хриплым голосом Власьяныч, напряженно следя, как леска, пузыря воду, шла из глубины. Потом она резко дернулась в сторону, рванула, и Горюнов, от удара уронив фуражку, начал быстро разматывать катушку: «Есть! — командирским голосом выкрикнул он, — готовь тару, сержант!» Рыба ушла в глубину, и леска остановилась. «Травите полегоньку», — снова зашептал лесник, округляя белесые с выгоревшими ресницами глаза, — это она, злодейка, моих утят на прошлой неделе слопала. Должно, агромадная, стерва…»
Генерал, толстыми пальцами в рыжих волосах осторожно перебирая леску, добродушно цедил: «Ну, ну, давай, милая, вылазь. Нажировалась, пора и честь знать». Леса не поддавалась, и Власьяныч, оценив ситуацию, уже стянул сапоги, шевеля белыми рыхлыми пальцами ног. «Идтить?» — спросил он у командира. «Погодь, я сам», — генерал ловко скинул галифе, держа одной рукой натянутую струну, не охнув, сошел в воду и погрузился до плеч, сверкая медным, загорелым загривком. Подплыв, он нырнул, шумно выпустив воздух под водой, долго возился в глубине и, как тюлень, резко, с водоворотами, выгреб, отплевываясь: «Тащи!» — закричал он. Лесник быстро начал травить, увидев темное бревнообразное тело рыбы, нехотя идущее к свету: «Сом! Сом, товарищ генерал. Откуда он здеся?» Потом он с леской и сачком зашел до колен, нагнулся и через секунду перевалил в сетку тяжелое, с мутно-зелеными боками и белым животом туловище усатой могутной рыбы. «Славно порыбалили, — басил, одеваясь, генерал. — Ты, сержант, на каком фронте так подсекать наловчился?..»