Олимпия - Федор Кнорре 2 стр.


- Я ее видела. Такая тихая. Она приносила в театр ваши вещи, да?

- Да, да, да, вещи приносила и с виду такая, а на самом деле грубая и недобросовестная. Булахович видеть ее не может. Словом, Валерия Александровна, никто во всем свете спасти меня не может. Вы моя спасительница.

- Диночка, я что-то не... ведь Лиза у вас была... Она домработница?

- Так это Лиза, а вы будете совсем другое! Вы будете у нас полноправной... полномочной... ну, полновластной хозяйкой дома!

- Я?.. - спросила Валерия. - У вас? - отводя в сторону взгляд, чувствуя, что все лицо у нее сейчас начнет неудержимо заливаться краской стыда - не за себя даже, не за Дину, а за невыносимо неудобное, какое-то постыдное положение, которое вдруг изменило все в комнате, переставило значение произнесенных слов, наполнило чем-то тягостным воздух, от чего хотелось скорей убежать и спрятаться.

- Я давно мечтаю о таком человеке, как вы. Я говорила о вас Булаховичу. Показывала вас издали, и он сказал, что вы подходите, а он очень опытный и недоверчивый. Вы подумайте. У вас жалованье совсем маленькое в театре, и на пенсию вы можете хоть завтра, я у администратора узнавала - он говорит: "Пожалуйста!" У нас вы будете получать больше, хоть ненамного, но ведь на всем готовом, и летом будете на даче, а когда мы будем уезжать на Кавказ, вы можете там жить с мужем. Продукты таскать не нужно, у Булаховича машина, вам понравится, вы увидите... Подумайте, посоветуйтесь с мужем... Я объелась вашими чудесными крендельками!

- Крендельками? Да... крендельки... - суетливо проговорила, глядя в сторону, Валерия. - Я сию минуту... Сейчас!

Она выскочила в коридор, и Иван Сергеевич, услышав, как стукнула дверь, обернулся и сделал заранее приготовленное выражение лица: вежливо-обрадованное, но без чрезмерного восторга - и двинулся ей навстречу.

- Посиди на кухне, - тихо сказала Валерия Александровна. - Она сейчас уйдет. Иди на кухню, пожалуйста.

Иван Сергеевич, очень удивленный, но, как всегда, сдержанно-молчаливый, с самым корректным видом постоял около кухонной раковины, глядя на чешуйки от селедки, которую тут недавно чистили, до тех пор, пока не услышал, что гостья ушла и Валерия, проводив ее до двери, быстро прошла по коридору в свою комнату.

Только после этого он, сохраняя ради соседей невозмутимо-благодушную улыбку, тоже пошел к себе.

Валерия стояла спиной к двери и смотрела в окно, где видеть было с пятого этажа решительно нечего.

- Она куда-нибудь торопилась? - небрежно спросил Иван Сергеевич, стараясь как можно дольше ничего не замечать. - Быстро что-то ушла, правда?

Валерия обернулась, и он увидел ее лицо.

Он мгновенно узнал это ее выражение, вспомнил, когда его видел: шла ранняя городская весна голых деревьев, грязных сугробов и тусклых в тумане фонарей, подтаявших луж. Ветреный вечерний перекресток, мимо которого со звоном, дребезжа, несутся переполненные трамваи с желтыми окнами, и около чугунного фонарного столба, на этом насквозь продуваемом перекрестке, где они в те дни встречались украдкой, - ее лицо, совсем еще молоденькое, худенькое лицо, покрытое неровными красными пятнами с вот точно так улыбавшимися дрожащими губами: ее только что ударил по лицу и выгнал из дому отец. Не совсем выгнал, потому что было уже не старое время, когда можно было по-настоящему проклинать и выгонять, но смертельно обидеть, унизить и ударить по лицу все-таки еще было вполне можно, и отец так и поступил... Она стояла, отвернувшись от окна, как тогда под фонарем, и улыбалась жалкой, отчаянной улыбкой, храбро повторяя:

- Ну что ты смотришь, ничего, ничего не случилось!.. Просто-напросто артистка Дина Лузовая сделала мне предложение: пойти к ней в домработницы! - И она, улыбаясь все той же беспокойной улыбкой, смотрела ему в глаза.

- Что она? Взбесилась?! - нервно поправляя очки, и едва не смахнув их на пол, сдавленным голосом еле выговорил Иван Сергеевич, чувствуя, как в нем просыпается то самое чувство, что и тогда, когда он хотел бежать драться с ее отцом. - Взбесилась она, эта дрянь? Ты сказала ей, что она дрянь? Выскочка несчастная! Ты сказала?

- Нет, я ей не сказала, я ничего не сказала, мне стало так невыносимо неловко... Как мы готовились! Я ей совала в руки наш альбом, а она сказала: "У нас еще будет время!" Ты понимаешь, когда я буду на кухне, она зайдет, и мы поговорим!.. Я ничего не хотела, только бы она ушла поскорей.

- Ну так я ей скажу! Я с ней поговорю!

Иван Сергеевич долго свирепо шагает по комнате, изобретая самые язвительные ответы Лузовой, он то кричит на нее, то цедит ледяным тоном:

- Вы еще девчонка перед моей супругой! Вы сумели увести вашего Булаховича от жены и детей, так сумейте сами его нежить и баловать! И ставить ему компрессы, не знаю уж там куда!

- Это неблагородно, - тихо говорит Валерия Александровна.

- Хорошо! - рычит, налетая на стол и потирая ушибленную ногу, Иван Сергеевич. - Я подойду к ней и изысканно вежливо скажу: "Гражданка Лузовая, вы предложили моей жене, артистке оперы, пойти к вам в кухарки? А знаете ли вы, что в те годы, когда на сцене замерзала вода, она вместе с другими, бледная от голода, выходила в легком платье и весело пела ради того, чтобы..."

- Она это знает, - упавшим голосом сказала Валерия. - Она это все знает, и ей это совершенно неинтересно. Я очень устала, давай помолчим.

Немного погодя она неожиданно спокойно спросила:

- Что сегодня по телевизору? - и сама повернула ручку выключателя.

Экран ожил и зашумел.

- Что это они делают? - спросила Валерия.

- Ты не станешь смотреть какие-то соревнования по поднятию тяжестей...

- Нет, нет, пускай поднимают... Давай посмотрим.

Они смотрели поднятие тяжестей, последние известия, виды речки в Сибири, каких-то плясунов до тех пор, пока не кончились передачи и им не пожелали спокойной ночи.

На другой день, вернувшись с работы, Иван Сергеевич узнал, что они идут в театр. Удивился и обрадовался, наспех поел не тронутой со вчерашнего дня кулебяки и салата, побрился, надел лучший костюм, и через час они уже прохаживались по кругу по знакомому фойе среди публики.

Каждый раз, как они проходили мимо большого зеркала, Валерия чуть задерживалась, и Иван Сергеевич это заметил. Он вопросительно кашлянул, но она ответила, не дожидаясь вопроса:

- Странно, правда, тут полное фойе народу, и все видят всех. И каждый не видит только одного: самого себя...

- Ну и что же? - сухо проговорил Иван Сергеевич. Со вчерашнего дня он был все время настороже и очень побаивался всяких размышлений.

- Ничего... Как мы с тобой выглядим для других? Какие мы в их глазах?

- А мне и знать совершенно неинтересно. Ну, вот звонок. Пойдем!

Они посидели немного молча на своих местах в зале, постепенно наполнявшемся публикой, и только когда появился дирижер, приготовляясь дать знак начинать увертюру, Валерия шепнула мужу:

- Я поняла кое-что и решила... Ничего, я тебе после скажу. После спектакля...

И тут на них хлынул поток музыки, все смывая, затопляя, и повернул зал и сцену, сегодняшний день, и прошлое, и то, что их ожидало еще в жизни, своей волшебной стороной. Они без памяти любили эту музыку, и музыка любила их. Они это чувствовали и знали, что в эти минуты они почти равны тому, кто ее создал. Иначе, вероятно, и не стоило бы ее создавать.

Опера шла акт за актом, и в том месте, где звучали первые ноты вступления партии Олимпии, которую когда-то Валерия Александровна должна была петь, но так и не спела, он тихонько прижал к ручке кресла ее руку своей ладонью, и она, не отрывая глаз от сцены, благодарно улыбнулась.

Олимпию пела Дина Лузовая, и, слушая ее, Валерия старалась подметить что-нибудь очень плохое, но очень плохого ничего не было.

Только в одном месте, когда Лузовая, напряженно форсируя звук, понизила на полтона в том самом критическом месте, которое они ждали, Валерия сжала губы и нахмурилась, а Иван Сергеевич мстительно усмехнулся, но тут же забылся, слушая музыку.

Когда в последнем акте по венецианскому каналу поплыла гондола с цветным фонариком, в оркестре зазвучала баркарола, а в кулисах появились трое гитаристов, Валерия прикоснулась к его руке, и он поспешно ответил благодарным пожатием. Тогда, во время летней поездки в Крым, Иван Сергеевич выходил в этом месте третьим гитаристом. Правда, его самого почти не было видно из публики, только гриф гитары с лентами и локоть в расшитом рукаве высовывались из-за кулисы, но играл он очень правильно, и все говорили, что, если бы он не был экономистом, из него вышел бы хороший гитарист. Они в первый раз в жизни были в Крыму, в первый раз в жизни видели море... Им, городским жителям, не видавшим ничего, кроме домов, улиц, дворов, скверов и трамваев, все казалось чем-то вроде сна, который они старались получше запомнить, пока снится, и больше всего боялись позабыть, проснувшись. В эти дни она готовилась петь Олимпию, и Олимпия, сливаясь для них со всей их жизнью, была таким же сбывающимся сном, как тропинки, убегающие в горы, морской простор и тоненькое персиковое деревце во дворе около кухни.

...Но вот спектакль кончился, и они в общей толпе вышли из освещенного подъезда.

- Ты что-то хотела сказать? Что-то придумала, а? - спросил Иван Сергеевич.

- Да, Ваня. Давно надо было догадаться... Надо кончать, нужно мне уходить.

Он возмущенно фыркнул, презрительно засмеялся:

- Ну, уж такого малодушия, такого... настроения я от тебя не ожидал!.. О, я знаю, из-за чего это! Все из-за дрянной бабы...

- Да, да, я знаю все, что ты скажешь. Но это не то. С этого только началось. Я точно посмотрела в зеркало. Постой, не перебивай. Тяжело вдруг узнать, как ты выглядишь, даже в глазах такой Дины. Я посмотрела на себя такими же чужими глазами. Ну что ж, Дина, по-своему, в общем, права. Разве нет? Я почти ничего не добилась в жизни. То есть только очень малого, это же правда, я должна в этом убеждаться каждые две недели, когда расписываюсь в самом конце ведомости на получение зарплаты. Я не ленилась, не теряла зря времени, я работала и сделала, вероятно, все, что могла. И все-таки не добилась. Вот и хватит, больше я петь не буду. Меня отпустят с облегчением и подарят мне почетную грамоту и фарфоровую вазу. Не буду, не буду, ни в хоре, ни "Она прелестней всех!", - ни в клубе домоуправления. Баста. Сегодня мы были с тобой в последний раз на этой опере. Потому я тебя туда повела, что в последний раз. Ну, что ты хочешь сказать? Утешить меня?

- Напротив! Нет!.. Я ничего этого не принимаю! Отбрасываю! - горячился Иван Сергеевич, понимая, что ему сейчас нужно быть сухим, насмешливым, мужественным, рассеять, высмеять свысока все эти настроения и рассуждения, как он их называет. Но ни мужества, ни насмешки в нем нет ни капельки, а только страх, рвущая сердце жалость и беспомощное отчаяние перед надвигающейся переменой всей жизни.

- Нервы и... настроения! Чепуха какая-то! Надо это... встряхнуться. У тебя сейчас... ты сейчас просто в отчаянии, вот и все. И... пройдет! бодрится Иван Сергеевич, чувствуя, что сказал вовсе не то, что надо.

Но она уже ухватила это слово. Она остановилась посреди протоптанной в снегу по бульвару дорожки, обняла его и прижалась лбом к его плечу.

- Ваня, я в отчаянии, в покорном отчаянии, Ваня... Зачем себя обманывать?

Неожиданно она быстро выпрямляется, виновато отворачивая лицо.

- Прости, пожалуйста. Пойдем.

И они идут дальше.

Глухо похрустывают вокруг шаги прохожих, пушистый медленный снег садится на черные веточки зимних деревьев, освещенных фонарями, покрывает белым ковром скамейки, сглаживает следы.

- Ты что? - робко спрашивает Иван Сергеевич. Ему кажется, что она улыбается, и это его пугает.

- Когда я шла с первого спектакля, тут, на бульваре, вот так же шел снег. Вот и все... Снег все еще идет. Мы уже прошли, а снег все еще идет и будет идти...

- Ну и что он доказывает, этот снег? - возмущенно спрашивает Иван Сергеевич и слышит, как она тихонько усмехается:

- Ничего. Разве снег должен что-нибудь доказывать?

Ночью они лежат молча рядом в полутьме и смотрят на стену, освещенную косым углом света уличного фонаря, похожего на остановившееся солнце.

Иван Сергеевич несколько раз громко, демонстративно вздыхает, давая знать, что не спит и готов разговаривать, но Валерия о чем-то думает и все молчит. Наконец, чутко уловив ее дыхание, он издает страдальческий стон:

- Так я и знал, ты сейчас начнешь плакать. И из-за чего? Стыдно признаться, из-за чего!

- Наверное, заплачу... Вчера мы смотрели телевизор...

- Что-о? Поднятие тяжестей? Или?..

- Да-да... Мы смотрели, как эти толстяки поднимали свои штанги с чугунными тарелками, и они казались нам такими толстокожими и самодовольными. А я выбрала себе одного и стала за ним следить. Он так старался, так натуживался и чего-то все-таки не смог поднять и потом стоял в сторонке такой жалкий, как побитый, и мне стало так его жалко, ты представить не можешь... Ведь он поднял очень-очень много, а в публике все от него отвернулись и хлопали только тому, который на полтарелки больше поднял, а это несправедливо и неправильно.

- Ну что же делать? Это был чемпион! Рекордсмен!

- А ну их, этих чемпионов! Ведь все человечество состоит из нечемпионов... Что же, они все должны считать себя неудачниками?..

- Ты просто все переводишь на свое настроение... Ты пойми, это даже унизительно - плакать из-за какой-то... - Он нашарил на ночном столике очки, надел и сел в постели, опираясь спиной о подушки.

Она боролась со слезами, которые ей мешали говорить. Ей хотелось рассказать о своей великой любви к искусству, о своей мечте когда-нибудь суметь передать своим негибким голосом что-то, что она чувствовала и знала хорошего про жизнь и чем ей хотелось поделиться с людьми, что имело какое-то самое прямое отношение к ее жизни и всей жизни вокруг.

Но вслух она сказала:

- Ну что ж, Ваня, у нас была мечта... Олимпия... Она не осуществилась, но ведь она не умерла, она живет с нами.

- Да, да, да, конечно, вот ты ж сама видишь! - с восторгом подхватил Иван Сергеевич.

- Ведь есть же у человека своя главная мечта, которая светит тебе всю жизнь. Как звезда...

С невыразимым облегчением Иван Сергеевич хватает ее руку, несколько раз целует и, не отпуская, торопливо гладит.

- Мне ее просто жалко, - тихо говорит Валерия Александровна. - Я слушала ее сегодня. Она далеко не пойдет. При всей своей ловкости. Она скоро сойдет, только сейчас она еще этого не знает. Вдруг разом утихнет шум вокруг и погаснет свет. И тогда у нее не останется ничего. Олимпия? Это для нее ступенька лестницы. И кто ее тогда возьмет за руку? Булахович? Нет... там совсем другое дело, даже говорить не о чем... На нее не стоит сердиться. Мы не станем писать ей язвительных записок, просто вежливо объясним, чтобы она оставила нас в покое. А сердиться на нее не стоит - она просто еще не знает.

...Начинается новый день, звенят звонки в квартире, хлопает дверь, и начинает гудеть лифт. А вечером приходят двое из домового клуба и просят Валерию Александровну принять участие в вечере строителей, закончивших постройку дома в соседнем квартале.

Валерия бежит к зеркалу, со страхом гладит ладонями припухшее от ночных слез лицо, говорит мужу, что в таком виде петь она не может и вообще она же решила больше не петь, и Иван Сергеевич быстрыми шагами марширует несколько раз, как парламентер, по коридору туда и обратно и наконец объявляет, что Валерия Александровна не совсем здорова, но постарается прийти. Да, ровно к шести. Нет, она никогда не подводит. Она никогда не опаздывает.

А она, сидя перед зеркалом, начинает пробовать прическу к вечеру, чувствуя знакомую легкость в теле, и уже волнуется, слыша, как за ее спиной Иван Сергеевич потихоньку перебирает струны, сосредоточенно настраивая гитару.

1967

Назад