— Делать не стыдно, а говорить боишься?
— Так говорить — не делать… Нужно… переспать с монахом.
Сказала — и страх охватил ее.
В трактире стало тихо. И в этой тишине слышно было, как под столом храпит кто-то из солдат, упившись насмерть.
Рыжий капитан внимательно поглядел на женщину, медленно растянул губы в нехорошей улыбке.
— Хорошо, Хильдегунда. Я отдам тебе кошелек, тут шестьдесят гульденов, все мои сбережения… — Он снял с пояса увесистую мошну, вытряхнул на стол. Несколько монет упало на пол, и рыжий пренебрежительно толкнул их ногой. — Все будет твоим, забирай хоть сейчас.
Темные глаза женщины вспыхнули, в них загорелся золотистый свет. Она встала. Глубоко вздохнула. От ее дыхания колыхнулся огонек свечи. Обошла стол, наклонилась над деньгами, провела по ним кончиками пальцев.
Капитан накрыл ее руку своей широкой ладонью.
— Но сначала верни себе невинность, — сказал он.
— Ты обещаешь? — И вскинула глаза.
— Да. Если ты действительно переспишь со служителем божьим.
Капитан повернулся к Иеронимусу, которого все это время демонстративно не замечал, и впервые за вечер посмотрел ему в глаза.
— Наш капеллан тебе подойдет?
Женщина наконец решилась взглянуть на монаха.
— Да… если у него есть все, что у других мужчин.
— Вы ведь не откажете бедной девушке, святой отец? — чрезвычайно вежливо спросил капитан у монаха. И надвинувшись всем своим внушительным телом, прибавил угрожающе: — Тебе ведь еще не оторвали яйца, святоша?
— Не оторвали, — сказал Иеронимус, еле заметно улыбнувшись.
— Ну так сделай любезность Хильдегунде. Посмотри, какая она славная да хорошенькая. И безотказная, можешь поверить.
Капитан взял женщину за плечо и сильно дернул за ворот платья, открывая маленькие острые груди. Иеронимус протянул руку и коснулся их ладонью — осторожно, как будто боялся уколоться.
Агильберт следил за ним, едва не облизываясь.
— Сколько на тебя гляжу, святой отец, столько удивляюсь, — заметил он. — Впервые встречаю такого монаха.
— Мне нравится твоя подружка, — сказал монах. — Она благочестива и набожна. Почему бы не помочь ей ступить на путь добродетели?
Все присутствующие снова захохотали, но Агильберт заметил, что Иеронимус говорит вполне серьезно, и потому даже не улыбнулся.
Монах неторопливо снял рясу и остался в чем мать родила. Оказался он крепкого тяжеловесного сложения, с намечающимся брюшком.
Капитан смерил его взглядом с ног до головы, одобрительно хмыкнул и сдернул с девицы юбку одним быстрым движением.
Женщина тихо ахнула, прикрылась рукой.
— Что… прямо здесь? — спросила она в ужасе.
— Почему бы нет? Я должен видеть, что святой отец выебал тебя по всем правилам. Нет ничего проще, чем поболтать наедине, а потом сказать, что дело сделано. За что я отдаю денежки? За то, чтобы ты почитала «отче наш» в компании отца Иеронимуса? Нет, пусть уж все по-честному.
Остальные одобрительно загудели.
— Но… увидят, — пролепетала Хильдегунда.
Капитан рассмеялся.
— Когда ты валишься на солому со мной или с кем-нибудь из моих молодцов, бог все равно видит тебя, куда бы ты ни скрылась, — сказал он назидательно, точно цитируя проповедь. — Так какая разница, увидят ли тебя при этом люди?
С этими словами он подхватил Хильдегунду на руки и уложил на стол, голой спиной в пенные пивные лужи.
Женщина уставилась в низкий потолок, неподвижная, как доска. Живот ввалился так, точно приклеился к спине, подбородок и груди выставились наверх.
На мгновение Иеронимусу показалось, что сейчас пирующие солдаты начнут откусывать от нее по кусочку, но тут Агильберт подтолкнул его к девушке.
— В пизде зубы не растут, — сказал он, — не бойся, отец Иеронимус.
Монах встал ногами на скамью, перебрался на стол. Постоял на коленях над распростертой женщиной, вздохнул и осторожно лег на нее. Она была холодной и очень костлявой.
В трактире загремели пивные кружки. В такт орали солдаты:
Eins, zwei — Plunderei
Когда они в пятый раз дошли до:
Sieben, acht — gute Nacht… — женщина глубоко вздохнула и обняла монаха за шею. Иеронимус поцеловал ее в лоб, как ни в чем не бывало встал. Обтерся. От пива отказался. Невозмутимо нагнулся за своей одеждой.
— Доброй ночи, — сказал он собутыльникам и вышел за дверь под рев поздравлений.
Женщина села на столе, подгребла под голое бедро деньги, плюнула в сторону Агильберта.
— Ты порвал мое платье, — сказала она.
— Другое купишь, — отозвался рыжий. — Ты теперь богата, сучка.
— Порвал платье, — повторила она. — Как я теперь уйду отсюда?
— Как пришла, — сказал капитан. — Забыла, в какой канаве я тебя нашел?
— Не забыла, — сказала Хильдегунда с ненавистью.
Кое-как натянула на себя юбку, приладила на груди порванный лиф.
— Я ничего не забываю, — добавила она и аккуратно сложила монеты в кошель, не оставив и те, что валялись на полу.
— Потише, а то выебу, — пригрозил капитан. — Еще слово, и пустим тебя по кругу. Пропадет тогда твоя невинность. Где еще найдешь такого сговорчивого монаха?
Женщина повернулась и вышла в ночную темноту. Постояла, пока привыкнут глаза, прижала юбку к бедрам, чтобы не хлопала на ветру. Разглядев поблизости темную фигуру, испугалась.
— Это я, — проговорил мужской голос, и она узнала Иеронимуса. — Не бойся. Он много денег дал тебе?
— Не твое дело.
Монах пожал плечами.
— Смотри, чтобы Агильберт наутро не передумал.
— Я умею постоять за себя, — заявила Хильдегунда.
— Не сомневаюсь. Но тебе лучше уйти прямо сейчас.
Женщина помедлила, потом спросила:
— Как ты думаешь, я действительно возвратила себе невинность?
— Я думаю, что ты раздобыла себе неплохое приданое, Хильдегунда.
Она еще немного помолчала прежде чем сказать:
— Ты погубил свою душу.
Иеронимус хмыкнул — его позабавила убежденность, прозвучавшая в голосе женщины.
— Не думаю.
— Да, погубил. И все ради падшей женщины.
— Многое зависит от того, как ты распорядишься своими деньгами, Хильдегунда.
— Лучше бы мне оставаться бедной.
— Бедность и добродетель редко ходят рука об руку.
— Разве не в бедности возвышается душа?
— Душа возвышается в достатке, — сказал Иеронимус. — Бедность — слишком тяжелое испытание, и слабым оно не под силу.
Женщина стояла неподвижно. Ветер шевелил ее распущенные волосы. Вдруг она подхватила юбки и бросилась бежать.
Иеронимус смотрел ей вслед и улыбался.
БАЛЬТАЗАР ФИХТЕЛЕ
Шел себе и шел человек по лесной дороге, нес лютню за спиной, и еще был у него при себе нож. Одет был в дрянную мешковину, рожу имел круглую, веселую, сложение богатырское. Из Хайдельберга шел он и с гордостью сообщал о себе — «literatus sum». Вот и взяли его в Свору Пропащих, как подбирали по дороге все, что плохо лежало.
Вечером хорошо послушать, как врет Фихтеле. Только не нужно чрезмерно наливать ему из фляги, а то петь возьмется. Ничего более ужасного и косноязычного, чем пение студента, невозможно себе представить. А глотку ему заткнуть чрезвычайно трудно.
Dir, mein lieber schatz, Geb ich hanttruvebratz, Damit du dich erinne An minne…[2]
В лесу сыро, темно августовскими ночами. И так тихо, что слышно, как собаки лают в деревне, до которой еще полдня ходу. Раскладывали костер побольше. Докуда хватает свету, там и стены, а за стенами — ночь, волки и кое-что похуже, лучше и не думать.
— Расскажи еще про Хайдельберг, — просит Эркенбальда.
Она теперь большая дама, спит с капитаном, о Хильдегунде ни слова.
— Чудно, — говорит простодушный Ремедий Гааз. — Ведь мы были в Хайдельберге прошлой весной. А Фихтеле послушать — совсем другой город. И где были мои глаза, коли я всех этих чудес не разглядел?
Все хохочут.
Будучи в Хайдельберге студентом, наведывался Фихтеле к одной замужней даме. Жила она в богатом доме при небольшом садике. Садик располагался с западной стороны, и Фихтеле никогда там не бывал. Слишком открытое место, неровен час увидят соседи. Потому с наступлением ночи прокрадывался в дом к любезной своей конкубине, сиречь возлюбленной, и она принимала его в темной комнате окнами на восток. И вместе любовались восходом луны…
— Только любовались? — спрашивает Гевард.
Рослый детина Гевард, весь в шрамах. Казалось, весь мир ополчился извести солдата, но никак не добьет — живуч ландскнехт.
— Да нет, не только, — не смущается Фихтеле.
Тут же со всех сторон шиканье: не мешай рассказывать!
— И вот однажды, когда я развязал завязки на корсаже у моей дамы, и две прелестных пленницы выскочили на волю из своей узкой темницы…
— О чем это он? — шепотом спрашивает Ремедий у Геварда. — Уже две бабы? Была же одна.
— За сиськи ее ухватил, — поясняет Гевард.
— За сиськи ее ухватил, — поясняет Гевард.
— …как заскрежетал замок, и в дом вошел господин законный супруг моей дорогой подруги.
Эркенбальда тихо вздохнула, откусила от хлеба, который держала в руке.
— Увидев нас вместе в объятиях друг друга, сильно разгневался он и повелел неверной жене своей идти наверх, в супружескую спальню, а ко мне обратился с такими словами: «Признаешь ли ты, что как вор проник в мой дом и попытался опозорить имя мое и жены моей?» Ну, я признался немедленно и со слезами предался в руки господина мужа подруги моей. «Ибо я грешен перед вами, и теперь вы можете вершить надо мною суд, как вам будет угодно». Он взял меня за руку и вывел в сад. Тот самый, что размещался с западной стороны дома. Там поставил у стены и велел пройти вперед, отсчитавши десять шагов. «И ближе, чем на это расстояние, не приближайся к моему дому», — добавил. Я повиновался, а затем, как заяц, метнулся в сторону и бросился бежать, не веря спасению своему. Такого страха он на меня нагнал.
Фихтеле замолчал, пошевелил в костре ветку.
— Не понимаю я, — сказал Гевард. — Что такого страшного было в том наказании?
Фихтеле повернулся к нему, хмыкнул.
— В том-то и дело, что ничего. Этого и испугался.
— И что, больше не ходил к той женщине? — спросил Ремедий.
— Отчего же… Через три или четыре дня явился, больно уж хотелось мне обнять ее, мою красавицу. И снова началась наша любовь. Таясь, приходил к ней вечерами. И как-то раз снова застал нас вместе ее муж. У меня душа ушла в пятки, когда показался он на пороге. Лицо бледное под черной шляпой, на груди золотая цепь в три ряда, левая рука в перчатке, правую, без перчатки, в кольцах, ко мне тянет. У меня со страху слезы полились из глаз. Он говорит: «Подойди ко мне». Подошел. «В прошлый раз не говорил ли тебе, чтобы не приближался к этому дому ближе, чем на десять шагов?» — «Говорил, господин». — «Ну так идем со мной». Повернулся, за собой поманил. Я за ним, а у самого ноги от страха подгибаются. Вправе он убить меня в саду, никто с него не спросит, куда, мол, делся студент Бальтазар Фихтеле?
— Дальше-то что? Не тяни, — жадно сказал Радульф, еще один старый товарищ капитана. Агильберт с усмешкой покосился на него: до седых волос дожил солдат, а все так же любит сказки.
— Дальше? Привел он меня в сад и велел отойти от дома на двадцать шагов. Я воспрял духом. Больно уж легко удается отделаться от обманутого мужа. Он только расстояние увеличивает между мною и женой своею… Пробежал я эти двадцать шагов с поющим сердцем… и на последнем свалился в глубочайшую яму, локтей тридцать пролетел. Все кости себе переломал…
— Как же ты жив остался? — спросил Ремедий, видя, что рассказ окончен, а самое главное так и не прояснилось.
— Да разве это жизнь? — вопросом на вопрос ответил Фихтеле под всеобщий хохот и полез в кошель за игральными картами.
Через несколько дней Фихтеле натер ноги и теперь плелся, сняв сапоги. От холода весь посинел и чаще, чем следовало бы, наведывался к Эркенбальде с просьбой о фляжке дешевого рейнвейна. Женщина не отказывала, скупо улыбалась тонкими губами, цедила жидкое винцо. Фихтеле задолжал ей жалованье уже за полмесяца, но не слишком печалился — кто знает, настанет ли завтра утро.
— Хотите подкрепиться, святой отец? — привязался он к Иеронимусу, протягивая ангстер, фляжку формой и размером похожую на луковицу.
Иеронимус отказываться не стал, глотнул.
— А разводит винцо Эркенбальда-то, — сказал он, обтирая губы. — Экая ведьма.
Фихтеле забрал ангстер, завинтил пробку.
— И пес с ней, — беззаботно сказал он. — У вас нет мази от мозолей, отец Иеронимус?
— К сожалению, нет.
— А, бренное тело, значит, не врачуем? Только падший дух поднимаем на должную высоту?
— Когда есть возможность, врачую и тело, — сказал Иеронимус, не поддаваясь на полупьяную провокацию студента. — Как же случилось, что ты натер себе ноги?
— Так сапоги ворованные, — просто ответил Фихтеле. — Маловаты оказались.
— Тебе нужен совет?
— А что еще взять с вашего брата?
— В таком случае, либо не воруй что попало, либо заранее готовься к последствиям.
Фихтеле захохотал.
— Хороший же у ландскнехтов духовный пастырь. Не понимаю, за что они вас так ненавидят.
Иеронимус пристально поглядел своему собеседнику в глаза.
— Ненавидят? Ты уверен?
— Любили бы — не вешали бы напраслину.
— Что ты называешь напраслиной?
— Ну, например… Да нет, глупости. — Фихтеле хохотнул, поддел босой ногой камешек. — Шальк вчера врал. Будто у вас были какие-то интимные отношения с обозной шлюхой. Будто оттрахали ее, прости господи, у всех на глазах, а потом выгнали в холодную ночь.
Фихтеле подождал ответа, но Иеронимус молчал. Тогда студент сказал:
— Так это что… правда?
— Да, — сказал Иеронимус. — Это правда. Так что не наговаривай на Шалька.
Фихтеле дернул бровями, хмыкнул.
— Странный вы пастырь… Знаете, отец Иеронимус, я ведь много читал там, в Хайдельберге. Мы с моим другом наведывались к одному планетарию, и он пересказывал нам немало сочинений ученых мужей по науке чтения звезд. Говорил, что те или иные изменения констелляций созвездий производят строго определенные изменения в нраве человека…
— В таком случае, почему бы не молиться прямо на звезды? — спросил Иеронимус.
Фихтеле пожал плечами.
— Я не говорю, что разделяю его мнение. Он рассказывал, будто знался с почитателями Зороастра и от них получил многие знания…
— Зороастр родился смеющимся. Викентий из Бовэ в «Зерцале истории» полагает его сыном Хама и внуком Ноя, говорит, что свои знания он получил от дьявола.
— Вы верите этим сказкам, отец Иеронимус?
— Я верю в то, что предписывает мне моя религия и моя церковь, — сказал Иеронимус.
Фихтеле покачал головой.
— Да вы настоящий мракобес, как я погляжу…
Иеронимус ничуть не смутился.
— Возможно, — сказал он. — А что в этом плохого?
— Не знаю. Для вас, вероятно, ничего. А вы что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО верите в то, что благодаря дьяволу Зороастр смеялся при своем рождении?
— А ты веришь в те истории, которые рассказываешь у костра?
— И да, и нет…
Иеронимус улыбнулся.
— Вот видишь.
— Если вы не донесете на меня святой инквизиции, я расскажу еще про того планетария.
— Не донесу.
— Ладно. Вот о чем мы спорили. Под какими зодиакальными знаками следовало бы рассматривать Бога и дьявола? Является ли Бог Раком, а дьявол Козерогом? Тому немало подтверждений. Ибо дьявол может быть отождествлен с Сатурном, господином Козерога, планетой неблаготворной, отбирающей, запирающей. Бог же — с благодатным Юпитером, императором, раздающим добро и щедро изливающим свет, а известно, что Юпитер — господин Рака.
Иеронимус слушал, не перебивая. Студент увлекся, говорил, захлебываясь.
— Но с другой стороны, можно возразить на это: сын Божий родился, как известно, первого января, то есть под знаком Козерога. Следовательно, Бог может быть также связан с Козерогом, с устремлением вверх, в горние выси. В то время как потаенное, низменное отдано во власть Рака — дьявола, чудовища, копошащегося на дне колодца…
Он победоносно поглядел на Иеронимуса. Монах сказал:
— Бог бесконечен и потому включает в себя свойства Козерога, как и свойства Рака. Дьявол же по природе своей ограничен и потому может проявляться либо в одной, либо в другой из названных форм. Где противоречие?
— Почему вы принижаете дьявола и его роль? — горячо спросил Фихтеле.
— Разве могло бы существовать добро во всем его блеске, не будь на земле зла, чтобы его оттенять?
— Бог устроил так, что и зло служит во благо Ему, — сказал Иеронимус.
— Так как бы существовало бы это самое добро, если бы не было зла? Как бы мы увидели свет, не будь рядом тени?
— Если бы существовало одно только добро, не было бы нужды его показывать и оттенять, — отозвался Иеронимус. — Добро может существовать без зла, но зло никогда не может существовать без добра. Не впадай в ересь, Фихтеле. От твоих рассуждений всего один шаг до дьяволопоклонничества.
С тех пор бранное слово, слетевшее с уст разобиженного студента, осталось за Иеронимусом как прозвище. И скоро все ландскнехты между собой называли его не иначе, как «Мракобес».
АЛТАРЬ ДЬЕРЕКА
Небольшой монастырь открылся перед солдатами сразу за поворотом дороги. Несколько старых строений за стенами, сложенными в старину серым булыжником. Неприветлив, суров облик монастыря в долине Эльца в недельном переходе от Страсбурга, и монахи в нем под стать.
Когда ландскнехты остановились у кованых ворот, наглухо закрытых, немало времени прошло, прежде чем на стене, наполовину хоронясь за зубцом, показался монах. Приземистый, плотный, с квадратным лицом, стоял он, подбоченившись, и хмуро разглядывал солдат Агильберта.