Юрий Герман Повесть о докторе Николае Евгеньевиче
От автора об этой книжке и о себе Предисловие к сборнику
Четырех лет от роду я попал на войну. Отец был офицером, мать пошла за ним сестрой милосердия. В артиллерийском дивизионе — среди солдат, пушек, коней — прошло мое детство. И в полевом госпитале — у матери. В знаменитой переправе через реку Сбруч мы двое — я и отцов жеребец «Голубок» — чудом остались живы. Впоследствии отца выбрали командиром этого же дивизиона, и стал он красным военспецом, его пушки били по петлюровцам и галичанам, по белополякам и бандитам небезызвестной «Маруськи», которую так точно описал А. Н. Толстой.
После окончания гражданской войны отец стал фининспектором, работал в Обояни, во Льгове, в Дмитриеве, в Курске. Я учился, ставил спектакли, за недостатком репертуара сам сочинял пьесы. От смущения выдавал я эти пьесы за «переписанные» и выдумывал фамилии авторов.
В семнадцать лет написал я бойко и плохо толстый роман под названием «Рафаэль из парикмахерской». Речь в нем шла о том, что я хорошо знал, — о маленьком городке в период нэпа, о комсомольцах той поры, о горячих и чистых сердцах. Роман этот, к сожалению, напечатали. О второй моей книге, «Вступление», написанной в Ленинграде, с похвалой отозвался А. М. Горький. Этот роман дал мне возможность узнать Горького, который впоследствии посоветовал написать книжку о Ф. Э. Дзержинском.
В эти же годы попытался я работать в кино, вместе с С. А. Герасимовым написали мы сценарий фильма «Семеро смелых». Потом изданы были «Бедный Генрих» (книгу эту сжег Гитлер, а мне обещал повешение), «Наши знакомые», «Лапшин и Жмакин», «Рассказы о Пирогове».
В войну с белофиннами был я военным корреспондентом ТАСС, в Великую Отечественную служил в Совинформбюро и на Северном флоте. Годы войны свели меня со многими замечательными людьми, которые впоследствии стали героями исторического романа «Россия молодая» (я перенес характеры своих современников — знаменитых ледовых капитанов-поморов — таких, как Воронин и Котцов, в далекую эпоху) и современных моих книг — «Подполковник медицинской службы», «Дело, которому ты служишь», «Дорогой мой человек», «Я отвечаю за все». Именно эти годы свели меня с Владимиром Афанасьевичем Устименко, образ которого мне бесконечно дорог, как образ «делателя и созидателя», как «центральный характер» моего современника.
Огромная тема, связанная с именем Дзержинского, дала мне возможность при помощи А. М. Горького познакомиться со многими соратниками Феликса Эдмундовича, погибшими впоследствии в период культа личности Сталина. Долгом своим перед светлой памятью этих чистых и бесстрашных выучеников рыцаря революции Дзержинского я представляю книгу о таких людях. В заключительной части моей трилогии, в книге «Я отвечаю за все», есть и такой герой — Штуб.
Кроме кинематографа, в котором как сценарист я имел отношение к фильмам — «Доктор Калюжный», «Пирогов», «Дело Румянцева», «Дорогой мой человек», «День счастья», занимает меня и жанр документальной прозы, рассказы о живых моих современниках, о воинах самых разных профессий — от чекиста Пяткина и «сыщика» Бодунова до врачей Долецкого, Баирова, Сочинского и людей многих других профессий, но непременно бойцов.
Закончив трилогию, предполагаю написать повесть о скорой помощи. Называться она будет цифрами телефонного вызова: «03».
* * *Больше всего на свете неприятны моему современнику характеры вялые, пассивные, те люди, по глазам которых видно, что их «хата с краю». Никогда такие человеки не были интересны моим современникам, никогда их судьбы нас не занимали, никогда не казалось нам, что тот организм, который не без удовольствия рекомендует себя в нашу эпоху «маленьким человеком», достоин пристального внимания. Нет и не может быть в нашей стране «маленьких людей» — так считает мой современник. Делом, творимым на земле, определяем мы качество человека, а не должностью его. И министр и доярка в равной степени достойны уважения за то, как они работают на благо общества. А тот, кто этого не понимает… Ну что же… Прекрасно обо всех таких сказал замечательный поэт Н. А. Заболоцкий:
Эту книгу я написал о людях, о моих современниках, служивших своему делу неизмеримо больше, чем себе самим, чем своему достатку, своему личному удобству, своим радостям. Здесь рассказано о самых разных людях — от чекиста Пяткина и «сыщика» Бодунова до замечательного театрального режиссера Вс. Мейерхольда и великого писателя А. М. Горького, от сельского врача H. E. Слупского до лейтенанта Саши Лазарева. Это разные люди, знаменитые и неизвестные, великие и просто «безыменные», но все они люди, борцы, воины, все они люди «переднего края», жившие и ныне живущие во имя самой высокой и прекрасной из всех человеческих идей — во имя идеи коммунизма.
Я счастлив, что знал и знаю очень многих людей, подобных тем, о которых рассказано в этой книге. Многие из этой категории людей отличаются необыкновенной скромностью. Георгий Иванович Пяткин, которому, например, посвящена повесть «Операция „С Новым годом!“», больше всего опасался выглядеть героем, когда читал страницы о себе. «Я же как все!» — любит говорить он и по нынешний день.
Иван Васильевич Бодунов, прочитав про себя, сказал: «А ты мою личность не преувеличил? По памяти, был я нормальный сыщик и даже ошибался не раз!»
Покойный ныне замечательный доктор H. E. Слупский, ознакомившись с повествованием, посвященным его жизни, лишь вздохнул: «Получилось — недаром живу, но не того… не слишком, а?»
А Всеволод Эмильевич Мейерхольд, когда я в давние времена посулил, что напишу про него, сказал сердито: «Что напишешь? Что всю жизнь искал, потом отменял, потом казалось ему, что находил, потом опять оставался погорельцем? Так?»
Очень много замечательнейших людей живут и работают бок о бок с нами. Не видеть этих делателей жизни невозможно. Описывать хорошо знакомых и даже друзей очень трудно. Пусть простит автора друг читатель за несовершенную эту попытку написать не просто портреты живых и живших, но портреты в действии, вернее, попытку написать людей в ДЕЙСТВИИ. И за все те неудачи, которые несомненно сопутствуют такой работе.
Юрий Герман
«Неуемный и неукротимый»
Фамилию Слупский я в первый раз услышал в приемной тогдашнего заведующего Ленгорздравом Киселева, человека энергичного, наделенного острым умом, настоящего медицинского организатора из тех, на отсутствие которых жаловался великий Н. И. Пирогов.
В кабинете Киселева шло заседание по поводу наступающего на Ленинград «импортного» гриппа. А я и две немолодые докторши ждали приема. Докторши говорили о сестрорецком докторе Николае Евгеньевиче Слупском. Говорили так увлеченно, хорошо и даже восторженно, что я невольно прислушался. Речь шла о какой-то недавно сделанной операции, о какой именно, я не понял, да дело было и не в этом, дело было в ином — в характере человека, о котором шла речь, в характере доктора, по словам собеседниц, «совершенно неуемном и неукротимом».
— Чем же он такой «неуемный и неукротимый»? — поинтересовался я.
— Да всем, — с некоторым неудовольствием на мое вмешательство сказала докторша постарше. — В основном с медицинской статистикой у него трудные отношения.
— Это как же? — спросил я.
— А так, что он не боится высокой смертности в своей больнице.
Другая докторша, помоложе, сказала довольно раздраженно:
— Общую медицинскую статистику вечно портит, чем и вызывает недовольство некоторых начальников. А вы, что, не врач?
— Нет, не врач. Как это вы сразу угадали?
— Довольно просто. Здешние врачи большей частью Слупского знают и недолюбливают.
— Почему же?
— А вот все за то же. Берет к себе тех, от которых иные отказываются.
— И с каким же успехом?
— С переменным, — ответила докторша постарше. — Повторяю, иногда статистику портит, но борется до последнего. До самой последней возможности.
— Он, что же, профессор? — поинтересовался я.
— Нет, просто врач, — ответила докторша. — Заслуженный, кажется.
— В годах?
— Возраст рабочий, но, конечно, ему уже дают понять, что пора бы и на отдых, — совсем зло сказала докторша постарше. — Это часто случается, если шея у человека непоклончива. Разумеется, бывает и правильно, если человек с фокусами стареет, а если он лишь реализует накопления своей жизни, тогда зачем же на отдых? Есть люди разные, некоторые любят в полном здоровье удить пескарей, а для некоторых уход на пенсию смерти подобен. Так вот. Слупский не работать не может.
— Возраст рабочий, но, конечно, ему уже дают понять, что пора бы и на отдых, — совсем зло сказала докторша постарше. — Это часто случается, если шея у человека непоклончива. Разумеется, бывает и правильно, если человек с фокусами стареет, а если он лишь реализует накопления своей жизни, тогда зачем же на отдых? Есть люди разные, некоторые любят в полном здоровье удить пескарей, а для некоторых уход на пенсию смерти подобен. Так вот. Слупский не работать не может.
Заседание, подобное заседаниям военного совета в дни, предшествующие наступлению, в кабинете Киселева заканчивалось, когда я туда вошел. Насколько я понял, ленинградское здравоохранение обороняться не собиралось, оно готовилось к наступлению на грипп. Этот «импорт» должен был быть сброшен в Маркизову Лужу, откуда он пытался к нам высадиться. Еще до того, как удастся ему закрепиться. Киселев это подчеркивал в своей короткой итоговой речи и был похож на командующего перед сражением.
Когда я спросил его о Слупском, он призадумался ненадолго.
— Товарищ, конечно, формы не обтекаемой, — сказал Киселев, — но несомненно интересный. Впрочем, упреждать не стану. Смотрите сами. Учтите, однако же, что некоторые на него со стародавних времен злы, и если станете о нем писать, то обретете и опровергателей весьма энергичных, ретивых и на многое способных.
Я поехал в Сестрорецк, немало времени просидел со Слупским, написал о нем в газеты и на радио и тотчас же убедился в даре предвидения умного Киселева, который в эту пору уже уехал в Москву, в Институт переливания крови.
«Расплата» последовала сразу же после выступления ленинградского радио. Туда прибыла некая дама, отказавшаяся назвать свое имя, но давшая понять, что она «в курсе всего». В заявлении, сделанном ею в изустной форме, говорилось, что литератор такой-то женат на сестре жены Слупского и, проживая бесплатно на даче у H. E. Слупского, «за это» его рекламирует. Последовало еще несколько анонимок, но на эти пакости ответил наш советский народ тысячами писем. Отозвались вдруг сотни людей, которых Николай Евгеньевич оперировал в тяжкие дни начала Отечественной войны, отозвались довоенные «грыжи, аппендициты и переломы», отозвались колхозники, рабочий класс, офицеры, солдаты, генералы, пошла почта, из которой, в сущности, и сложился этот очерк. К нынешнему времени у Николая Евгеньевича и у меня собралось около пяти тысяч писем с воспоминаниями, и эти письма любимого народом и близкого к нуждам народным «просто доктора» не то что прозой, но даже и стихами, хоть и несовершенными по форме, день за днем бесхитростно, искренне и просто повествуют жизнь Николая Евгеньевича, жизнь замечательную, хоть и многотрудную, жизнь, в которой ни единый шаг не был сделан по устланной цветами дороге. Но разве не поется в прекрасной песне, что «вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!».
И когда нынче, к сожалению случается это и нынче, вдруг выдастся черный день с обидной глупостью какого-нибудь чиновного бюрократа или в очередной раз намекнут Слупскому на то, что «старикам везде у нас почет» и почему же, вместо того чтобы оперировать и ночами выхаживать больного, не воспользоваться Николаю Евгеньевичу этим правом на «почет», он только коротко вздыхает и ворчит:
— Черт не выдаст, свинья не съест! Впрочем, иногда желательно, чтобы оставили в покое.
Очень, конечно, желательно. И возможно, оставили бы. Но Николай Евгеньевич, бывает, и сам «начнет». Начнет гнать врача-лодыря, «немогузнайку», перестраховщика, самоуверенного болтуна. А тот за дедку, а дедка за бабку… И вновь все с истоков, с начала начал, вновь приезжают комиссии, вновь подымают истории болезни и вновь говорят задушевно, почти ласково, трогательными голосами:
— Покойному было семьдесят четыре. Зачем же вы его оперировали? Преставился бы дома, а тут вот…
— Что вот? — спрашивает Слупский, сдерживая бешенство.
— Сами же видите.
— Убежден: за человеческую жизнь нужно биться до последнего. Так жил, так иных медиков учу, с тем помирать стану…
Комиссия помалкивает, переглядывается.
Впрочем, расскажем про Николая Евгеньевича последовательно.
Нелегко молодому
Пять бывших краскомов, красных командиров, в порыжелых сапогах, в протертых галифе, в пропотевших френчах и гимнастерках, стояли перед задумавшимся профессором. Среди них был и Николай Евгеньевич Слупский. Отвоевав гражданскую, с превеликими трудностями молодой человек прорвался к страстно любимой им медицине…
Профессор В. курил черную, длинную, ароматнейшую сигару из старых запасов. Итальянские вина, французские коньяки и сигары знаменитый профессор имел обыкновение закупать сразу на несколько лет вперед. В этот сентябрьский день 1920 года запас сигар у профессора В. пришел к концу. По этой причине у него было чрезвычайно плохое настроение.
Бывшие краскомы, нынешние студенты-медики, молчали. Влюбленные в великую науку — медицину, они робели перед лицом одного из ее титулованных сынов.
— Ну-с, так-с, — со вздохом произнес наконец профессор. — Позвольте-ка ваш матрикул, господин… э-э-э… прошу прощения, гражданин… э-э-э…
Бывший краском, известнейший впоследствии хирург Р., сунул руку за голенище потрескавшегося и залатанного сапога и вынул завернутый в газету матрикул.
— Вы носите свой матрикул в портянке? — осведомился профессор.
Не торопясь, он натянул на руки резиновые перчатки и пинцетом открыл матрикул. Все пятеро видавших виды краскомов побелели. На их глазах рухнуло и разбилось в пух и прах то, что представлялось им чем-то вроде божества в науке. Ничтожный человечишка, продавший дело свое и душу за роскошный образ жизни, обнаружился перед молодыми медиками во всей своей отвратительной наготе.
Но лекции его они все-таки слушали. И если он не договаривал или пускался в заведомо подготовленные туманности, то «кухаркины дети», как он их называл, твердо и жестко требовали разъяснений.
Профессор В. злился и «разъяснял» скрипучим от бешенства голосом.
Потом он удрал за границу и жаловался там, как из него «вытрясали» его знания. Жаловался на русских студентов, играл на скачках и пил.
А Николай Евгеньевич Слупский и по сей день посмеивается:
— Что правда, то правда: трясли, бедолагу, здорово. Даром он свой хлеб не ел. Мы учиться пришли, а не шутки шутить. И по собственному, как говорится, желанию. Я во сне видел: лечу, оперирую. Во сне пугался: надо оперировать, а как — не знаю…
Время было сложное, старые навыки, привычки, традиции умирать никак не хотели. Знаменитый сторож бывшей пироговской «черной анатомии» (анатомического театра) Роман — пьяница, но умелый помощник прозекторов, много лет не выходивший за пределы своего «заведения», — по-прежнему называл профессуру «ваше высокопревосходительство», а слушателей академии — «вашесковородие». Объяснять происшедшие перемены старику было бесполезно. Он только помаргивал и отмахивался.
На «вакации» бывший краском Слупский ездил к родителям, в дальнее село. Здесь, ежели кто забивал барана, Николай Евгеньевич его непременно препарировал, но с таким изяществом, что владелец туши не ругался. Сюда же приезжали дядья, врачи, один из Вольска, другой из Чернигова, врачи земские, опытные, умные, наблюдательные. «Вакации» превращались в занятия: оба дяди желали видеть своего племянника не «вольноопределяющимся» от медицины, а настоящим врачом. Был еще и двоюродный дед, тоже врач, — тот гонял всех троих нещадно, от него даже сбегали на речку.
В академии учителя у Слупского были чрезвычайно сильные: Шевкуненко, Тонков, Павлов, Москаленко, Оппель. Особенно строго относились к изучению анатомии. В запястье есть восемь косточек, студенты на ощупь должны были знать, какие правой руки, какие левой. А знаменитый Тонков укалывал на экзамене труп длинной иглой и спрашивал:
— Через что прошла игла?
Строг был неумолимо и никакие чрезвычайные и жалостные обстоятельства своих слушателей во внимание не принимал.
— В хирурги собрался? — спрашивал он. — Без знания анатомии? Забудь, голубчик, забудь мечту свою и ступай от меня вон. Ступай, мне и глядеть на тебя совестно!
Бывало, стены аудиторий содрогались от могучего хохота. Это старые профессора рассказывали будущим первым советским врачам о некоторых камуфлетах медицины времен Российской империи. Так, например, одной весьма сановитой даме понадобился медик, и непременно притом представительной наружности. Кого к ней не посылали, всех гнала вон.
— Голос противный — это про одного.
— Рыжих не выношу! — это про другого.
— Заика! — это про третьего.
Тогда послали капризной сановнице представительнейшего семинариста, конечно, проинструктировав его слегка. Семинарист был нанят дамой помесячно с окладом в семьдесят рублей только потому, что выписал ей самое дорогое из всех существующих лекарств. Пилюли тогда делались в золотой обкладке. Обкладка стоила десять рублей. Вот это даме и понравилось.