Он ни за что не мог вспомнить, когда сын начал отдаляться от него. Кажется, только что, буквально только что он сажал его себе на ногу и делал вид, что собирается подбросить его в воздух. Джордан округлял глаза от страха и начинал забавно верещать. Он знал, что отец не подбросит его, и все равно страшно было. Точь-в-точь, как ему сейчас. И знал, что совет судьи мудр, что все правильно, что Коломбо с радостью принял приглашение и завтра будет у него, знал, что проиграть невозможно, а все равно страшно было. Боялся не сенатор Доул. Боялся Пол Доул, который нес заявление в школу полиции. Боялся каждой клеточкой тела, каждой молекулой боялся, потому что бояться было для него привычным состоянием. Боже, для чего воспевают храбрость, когда для выживания нужна вовсе не разорванная на груди рубашка и поднятая голова, а постоянная дрожь, вечная готовность спрятаться, вжаться в стену или бежать при малейшей опасности, при малейшем незнакомом шорохе.
Его взяли в школу, но он продолжал бояться. И хорошо делал, потому что, чем выше поднимался он по жизненной лестнице, тем опаснее становилась каждая перекладина. И не потому, что высоко и кружится голова, а потому, что, чем выше, тем больше желающих уцепиться за нее. А лестница узка и сужается кверху. И тут надо быть начеку. Держать наготове весь арсенал оружия. Связь с Коломбо — тоже оружие. И мощное оружие. И если это оружие выходит из строя, его нужно срочно заменить. Оружием такого же, по крайней мере, калибра. Иначе твоя перекладинка на лестнице окажется в опасности.
Всю жизнь он лез по этой проклятой лестнице. Не столько, может быть, для себя, сколько для этого верещавшего на его ноге кусочка мяса. Для сына. А он предал. Предал и ушел. Когда же сын начал отдаляться от него? Когда первый раз пришел постриженный по последней моде — наголо? И с вызовом посмотрел на длинные волосы отца? Конечно, это было неприятно. Неприятно смотреть на любого, кто отличается от тебя, но он же не был каким-нибудь бурбоном. Он понимал, что моды меняются, что молодые люди острее чувствуют их приливы и отливы, что нужно быть снисходительным и не отталкивать мальчишку вечными нравоучительными сентенциями. Нет, дело было не в круглой стриженой голове. Дело, наверное, было в вызове, с которым он посмотрел на длинные волосы отца. Отец делал для него все, жил для него, а он, видите ли, смеется над гривой отца. Отстал отец, безнадежно отстал. Конечно, куда ему, комиссару полиции Скарборо, с десятью тысячами полицейских под его началом, куда ему до пятнадцатилетнего парня с модной прической? Где уж понять?
В другой раз сын вдруг спросил вечером за обедом:
— Отец, это ты приказал стрелять по толпе у Центра по выдаче пособий? — Спросил тихо, робко, не поднимая глаз.
— Я, — ответил Доул.
— Почему?
— Потому что безработные ворвались в Центр, начали взламывать кассы, крушить и поджигать мебель.
— Но ведь можно, наверное, было и не стрелять?
— Нет, нельзя… Толпу уговаривали, к ней через динамики обращались работники Центра. Трижды стреляли в воздух, но ты не знаешь, что такое толпа, вышедшая из повиновения. Она слепа и глуха. Она опьяняется сама собой. Она взрывается сама собой, как кусок урана, с критической массой.
— И все-таки ты приказал стрелять по живым людям?
— Да. Это были уже не люди. Это были животные. Это были враги порядка. Это был десант хаоса. Дай им волю, они бы разрушили все, на что ушла жизнь десятков поколений людей.
— Но все-таки полицейские по твоему приказу стреляли в живых людей только за то, что они хотели, чтобы их пособия по безработице были больше?
Тяжелая ярость начала медленно клубиться в нем, И этот тоже! Чистенькие мальчики из ОП, не знавшие чувства голода. Привыкшие к ультразвуковым душам. Смелые мальчики, не знавшие чувства страха, потому что жизнь их защищена банковскими счетами отцов и тремя рядами колючей проволоки под напряжением, которой обнесены ОП. Ни разу не битые поборники справедливости. Их отцы вкалывали всю жизнь, стиснув зубы. Наживали язвы, геморрои и инфаркты. Отдавали все. Молчали, когда хотелось выть и орать. А их мальчики, видите ли, лучше понимали жизнь. Жизнь ведь прекрасна, люди благородны. Долой колючую проволоку и да здравствует всеобщее благоволение в человецах. Прекрасно. Но что вы запоете, когда этот благородный народ вцепится в вас зубами и вытащит из ваших чистеньких, уютных домиков за колючей проволокой? Что вы скажете тогда, уважаемые либералы? Или вы надеетесь, что чистеньких, уютных домиков хватит для всех? Что их давно хватило бы для всех, если не такие вот старомодные, глупые, жадные и эгоистичные динозавры, как ваш отец, Джордан Доул? Так ведь?
— Да, эти люди, что были у Центра, нарушили порядок, но ведь это не их вина, отец, что они безработные, что они годами на пособии.
— Допустим. А чья?
— Тех, кто построил, кто создал это общество. Тех, кто управляет им. В частности, твоя, отец.
Доул поднялся и дал сыну пощечину. Голова Джордана мотнулась, и на щеке расплылся румянец. Губы у него дрожали.
Доул понимал, что вышел из себя, что это не метод воспитания самолюбивого мальчишки, но руку вперед выбросил не ум, а ярость. Ненависть человека, родившегося в джунглях и добившегося места под солнцем ОП, к человеку, который вырос в ОП.
Джордан медленно сложил салфетку, кивнул головой и пошел к двери.
— Когда ты придешь? — буркнул Доул. Вопрос был одновременно и извинением. — Скоро заявится мать, и начнутся допросы, где ты.
— Я приду, — сказал Джордан и вышел.
Он не пришел ни в тот вечер, ни на следующий день, ни еще через день. Его нашли только на четвертый день и тут же позвонили Доулу. Он силой заставил Марту остаться дома, вскочил в машину и через час был уже в смрадной длинной комнатке, сидел на стуле и смотрел на Джордана. Тот молчал. Когда они остались вдвоем, Доул сказал:
— Ты говорил о доброте, но сам оказался жесток. Ты же знал, как мы волнуемся. Пойдем.
Ему хотелось сказать еще много-много слов, небывалых по ласке и теплоте, чтобы сломать холодную прозрачную стену в глазах сына, стоявшую между ними. Но он не мог. Не умел. А может быть, смог бы, сумел бы, но боялся. Как боялся всегда. Боялся, что нужно выбирать между всем тем, что он создал, чего добился, и этой прозрачной стеной.
— Пойдем, — повторил он. — Мама ведь ждет.
— Я не пойду, отец, — сказал Джордан. — Я не могу.
— Почему? — спросил Доул, хотя догадывался об ответе.
— Потому что мы чужие. Мне роднее те, в кого стреляли по твоему приказу.
Боже, вдруг подумал Доул, он же, наверное, на белом снадобье! Какой же я дурак!
— Ты уже на шприце? — спросил он.
— Нет, — покачал головой Джордан. — Зачем? Мне и так интересно жить.
— Валяться здесь в крысятнике?
— Постараться сломать то общество, которое ты защищаешь.
Прозрачная холодная стена была непроницаема. Он получил неожиданный удар. Как когда-то Рафферти. И, как Рафферти, не сопротивлялся. Как Рафферти, он понимал, что это бессмысленно. Только дурак отказывается признавать поражение.
И все-таки он не мог повернуться и уйти. Ну что, что, кажется, мешает этому парнишке встать, подойти к нему, забросить руки за спину отца и потереться о щеку носом, как он делал когда-то? И отец похлопает его по спине ласковой барабанной дробью, как он делал когда-то. Что мешает им? Ведь между ними всего несколько ярдов. И ничего, никого больше.
— Сынок, — сказал он дрожащим голосом, чувствуя, что в глазах у него слезы, — сынок, между нами ничего не должно быть…
— Между нами тридцать четыре трупа, что остались у Центра, — голос Джордана тоже дрожал, и он делал судорожные глотательные движения. — Там тоже были отцы, у которых есть дети. Если бы в этой комнате было тридцать четыре трупа, мы не смогли бы подойти друг к другу. А они здесь.
Я люблю тебя, но больше никогда не увижу. Иди…
* * *Внизу, на мостовой, горели две полицейские машины. Лисьи хвосты пламени метались в густом дыму. По пустынной улице медленно проехал разведывательный броневик, и стекла хрустели под его шестью колесами, как первый ледок. Броневик объехал сторонкой труп и двинулся дальше, набирая скорость.
Бог с ним, подумал Джордан, лежа на крыше у самого парапета и глядя вниз. Винтовку он положил рядом с собой. Бог с ним. Для броневика нужна не винтовка, а базука. И все-таки они поработали неплохо. Совсем неплохо. По крайней мере, заставили полицию залечь и дали возможность беглецам уйти подальше. Тем, кого удалось отбить, когда их везли в здание суда. Тех, кого арестовали тогда у Центра по выдаче пособий.
Запах дыма напомнил ему вдруг о ших-кебабах, которые отец и он жарили на открытом воздухе. Это было целое священнодействие: тщательно отбирался уголь, резалось мясо, замачивалось в сухом вине…
Внизу гулким горохом просыпалась пулеметная очередь. Полиция все никак не решится продвинуться вперед, боятся засады.
Если бы отец знал, что он участвует в этом налете. Увидел бы сына, лежащего на крыше у самого парапета. И винтовку рядом. Может быть, он и неплохой по-своему человек, его отец, и любит его по-своему, но он ничего не понимает. Не понимает отчаяния, тяжелого, безвыходного, привычного отчаяния, отчаяния, которое люди и не воспринимают как отчаяние, потому что рождаются с ним. И как может его отец за частоколом своих полицейских и тремя рядами колючей проволоки ОП понять людей, которые заведомо, с самого рождения обречены на поражение?
Он взглянул на часы на руке. Еще пять минут, как договаривались, и можно будет уходить. Пробраться по крыше к пожарной лестнице с другой стороны дома и спуститься во двор.
Внизу, под прикрытием броневика, появилась цепочка полицейских. Они стреляли по окнам, в которых замечали хоть какое-нибудь движение. На мгновение стало тихо, и Джордан услыхал пронзительный детский плач. Выстрелы возобновились, и плач затих.
Джордан привстал на колени за парапетом и направил винтовку вниз. Как его учили? Затаить дыхание и плавно, не дергая, потянуть за спусковой крючок. Чертов этот вертолет опять появился. Он выстрелил и увидел, как фигурка внизу, в которую он целился, дернулась, взмахнула рукой и упала на мостовую.
— Вот сволочь, — прошептал почему-то он, и в это мгновение что-то страшно тяжелое ударило его сверху, колени его подкосились, и он упал, выронил винтовку. Вертолет придавливал его к крыше плотным ревом, тугим столбом воздуха, и Джордан вдруг понял, что это последнее, что унесет из жизни: рев тугого воздуха. Тяжесть все наваливалась на него, холодная, леденящая тяжесть. А может быть, это была не тяжесть, а ужас, животный ужас. Он рос, рос, стал нестерпимым, пронзительным, и, когда терпеть его не было никакой, ни малейшей возможности, он вдруг лопнул, прорвался, и на Джордана снизошло спокойствие. Ужаса больше не было. Была бесконечная грусть. Вот что, оказывается, значит стрелять в живых людей. Стрелять так, чтобы они стали мертвыми. Как он…
ДЕСАНТ
Глава I
— Ты что-нибудь решила? — спросил Марквуд у машины.
— Да. Поскольку ворота Риверглейда охраняются и поскольку, по-видимому, охрана куплена Кальвино, а попытка перерезать проволоку сразу даст сигнал тревоги, я вижу только один выход. Надо попасть на территорию ОП не через ворота и не через проволоку.
— Это прекрасная мысль, — сказал Марквуд. — Нужно быть гениальной думающей машиной, чтобы прийти к такому замечательному по простоте выводу.
— Структура твоих фраз, тембр и интонация говорят о том, что ты полон сарказма. Что удивительно, так как я действительно выражалась просто. Если в ОП нельзя попасть ни через ворота, ни через проволоку и если я имею правильное представление об ОП, то попасть туда можно только сверху.
— Что это значит?
— Это значит, что нужно попасть туда сверху. Сверху вниз. А так как человек не может сам по себе подняться в воздух, его должен поднять туда самолет или вертолет.
Через четверть часа Марквуд был уже у Коломбо.
— Приглашение можно принимать, мистер Коломбо.
— Самим залезть в их петлю?
— Почти. Но не совсем. Вы должны будете просто задержаться немножко по дороге. Совсем немножко, скажем на полчаса. И не въезжать в Риверглейд. Вообще не приближаться к воротам. Строго говоря, можно было бы и не выезжать из Пайнхиллза, но на всякий случай — а вдруг кто-нибудь еще шпионит за вами — поезжайте.
— Что вы хотите сказать, доктор?
— То, что вы слышите. Только с одним «но». В ночь перед встречей над Риверглейдом пролетит самолет. Или вертолет — это уже детали. Где-нибудь над территорией, принадлежащей Риверглейдскому клубу гольфа, машину покинет небольшой десант. Человек восемь парашютистов, переодетых в форму, скажем, рабочих газовой компании. Разумеется, вооруженных. Больше, надеюсь, вам объяснять не нужно, мистер Коломбо.
— Ну что ж, доктор, это действительно идея. В случае успеха вы можете требовать у меня все, что пожелаете.
— Мы еще поговорим об этом.
* * *— Еще раз повторяю, — сказал инструктор, — парашют открывается автоматически. Видите эти веревки — мы называем их обрывными фалами, — которые соединяют ваши парашютные ранцы с кабиной вертолета? Когда вы прыгнете из кабины, вы будете свободно падать, пока обрывной фал не вытащит из ранца парашют. Фал тонкий, он тут же оборвется, а парашют раскроется. Механика несложная. При приближении к земле вы должны слегка согнуть ноги, напружинить их. Не старайтесь обязательно устоять, как только коснетесь земли ногами. Падайте на бок и тут же освобождайтесь от лямок. Для этого нажмите стопорную красную кнопку у себя на груди.
— А как определить, когда будешь приближаться к земле? В темноте ее видно? — спросил Арт Фрисби.
— Хороший вопрос, — кивнул инструктор. — Во время полета штурман и пилот сообщают нам высоту. Зная высоту и скорость спуска, нетрудно подсчитать время. Вы же поставите звуковой сигнал на ваших секундомерах и будете готовы к приземлению. Еще одна деталь. Ночь сегодня безветренная, но на всякий случай запомните, что, как только вы освободились от лямок при приземлении, вы должны сразу погасить купол, чтобы его не подхватил ветер. Конечно, нужно было бы несколько раз потренироваться, — сокрушенно добавил инструктор, — но что делать, раз нет времени… Все будет в порядке.
Они сидели на жесткой скамейке, которая шла вдоль борта — вертолет был грузовой.
Арт закурил. Интересно, очень ли изменился Доул? С того времени, когда он был начальником полицейского участка и когда он бил девятнадцатилетнего парнишку, который пришел к нему с жалобой на Эдди Макинтайра. Боже, как давно это было… Каким он был идиотом… Нет, вовсе не идиотом. Он заглянул в пустые синие глаза Мери-Лу. Он лишился всего. Он был рабом белого снадобья, и ему было девятнадцать лет. Он не был идиотом. Он вообще не стал бы нарком, если его обманом не приспособили бы к шприцу. Джунгли его сделали нарком, и только Мери-Лу помогла ему бросить белое снадобье. Живая помочь не смогла, а мертвая помогла…
Двигатели вертолета ожили, начали булькать, передавая кабине легкую вибрацию.
— Давайте ваши обрывные фалы, — сказал инструктор. Он прошел мимо всех их, беря веревки с карабинами на конце и защелкивая их на металлической штанге, что шла над сиденьем. Щелчки были сухие, как выстрелы.
«Мы точь-в-точь как собаки, чьи цепи скользят по натянутой проволоке», — подумал Арт.
Двигатели прибавили обороты, вертолет еле заметно качнулся, и Арт понял, что они уже в воздухе. За круглыми окошками темнота была бархатной, непроницаемой, бесконечной.
Инструктор вынырнул из пилотской кабины, посмотрел на них и сказал:
— Поставьте звуковой сигнал своих секундомеров на тридцать секунд. Когда вы услышите сигнал, земля будет уже совсем близко… Делайте, как я вам говорил, и все будет в порядке. Возьмите в рот резинки, которые я вам дал. А то прикусите язык при открытии парашюта.
Арт посмотрел на людей, которым предстояло прыгать вместе с ним. Лица у всех казались восковыми в желтоватом свете плафонов, напряженными.
Через полчаса инструктор еще раз исчез в пилотской кабине, вышел тут же оттуда и кивнул головой.
— Пора, приготовьтесь. Когда услышите мою команду «пошел», включайте секундомеры, подходите к двери и просто делайте шаг, словно вы выходите из вертолета, стоящего на земле.
Инструктор открыл дверь, и небольшая кабина тут же наполнилась грохотом двигателей, свистом воздуха и запахом сырости. Должно быть, они летели в дождевых облаках.
— Через пять секунд будем над целью, — послышался из динамика равнодушный голос, и инструктор скомандовал:
— Пошел!
Арт сидел первый от двери. Он встал на ноги, неуклюжий от парашютного ранца за спиной, сделал шаг к открытой ревущей двери. На мгновение животный страх парализовал его. Страх высоты, страх темноты. Как самому, по своей воле, шагнуть в бездну?
Арт почувствовал руку инструктора на своей спине, но прежде чем тот вытолкнул его в дверь, он уже сам пересилил себя и шагнул вниз. Он почувствовал множество вещей сразу, но главным было ощущение нестерпимой щекотки внутри, в животе, груди. Его внутренности с невероятной быстротой устремились вверх — вот-вот выпрыгнут из него. Плотность мрака, шлепки влажного тугого воздуха о лицо — все это было ничто по сравнению со щекочущей, темной пустотой внутри, из-за которой нельзя было вдохнуть. «Сейчас я задохнусь», — подумал было Арт, но в то же мгновение что-то дернуло его, будто кто-то поймал его на лету, и он понял, что парашют открылся. И тут же исчезла тянущая пустота. Он висел во влажном мраке, один в безбрежном мире, и ему почудилось, что туго натянутые стропы ведут не к куполу парашюта, а к чему-то надежному, постоянному, и он отныне всегда будет висеть в спокойном бесконечном мраке, вдали от всего, что было его жизнью. Ему было хорошо и покойно, и даже страх перед темнотой был нужен ему. Он привык к страху. Без страха жизнь невозможна.