Там, на угоре, рос лес, веселый, разноцветный, березо-еловый. В нем обычно жировали рябчики и всякий раз высвистывали по сторонам дорожки свои немудреные песенки, очень схожие со свистками пацанвы, вызывающими сверстников из дома на улицу.
На этот раз нашлась причина прошагать вдоль озера. Третьего дня к нему в кузню заглянул сосед Витька Шамборов, просто так зашел, потрепаться, и, наряду с прочими новостями, рассказал, что видел на Середнем лебедя.
— Плавает одинешенек под тем берегом, — удивлялся Витька, — на юг не улетат, че он, сдурел? Зима же скоро…
Этот рассказ неизвестно по какой причине задел Герасима, какая-то глубинная струнка тихонько ойкнула в нем и зазвенела по сердцу щемяще-тоскливо и неизбывно. Что-то растревожилось в нем, смутно еще, неоформленно легла на душу тень его, Герасима, вины за одинокого лебедя, отбившегося от своей стаи. Ведь он стрелял… стрелял же!
Стрелял.
Он перестал было верить Витькиному рассказу, когда все же увидел лебедя. Тот плавал на другой боковине озера, там, где лес спускался с высокого угора к самой воде. Угор и лес вырисовали на ней длинную темно-коричневую тень, и лебедь, хотя до него было далеко — метров семьсот — восемьсот, резко выделялся на ней белым, фигурно вырезанным пятном. Туловище, длинная прогнутая шея… точно, лебедь!
— Че он, сдурел! — тихо, но с возмущением сказал сам себе Герасим. — Замерзнуть тут решил? Не улетает…
На Долгом он опять проверил капканы. На этот раз почему-то суетился, нервничал, что ли, черт его… Пойманных ондатр шкерить не стал, «обжегся» на первой же: второпях сделал порезы на шкурке. Испортил. Остальные пять штук побросал в рюкзак. Решил все сделать дома, в бане. Там в предбаннике еще лучше: тепло, электричество, готовы пяльца. Там уж будет и ясно все, с этим лебедем.
«Странно все же, что он не улетел вместе со всеми. Может, оголодал да силенок набирает. Бывает такое…
Неужели подранок!»
Вот эта мысль, старательно загоняемая Герасимом в самые дальние уголки его души, всячески выбиваемая из самого себя с того момента, когда Шамбаров рассказал об одиноком лебеде, опять выпросталась из своих укромных мест, разрослась, легла свинцовой тяжестью на сердце, обвила его мерзкими, липкими лапами.
Прогнать эту мысль Герасим на сей раз не смог. На этот раз он сам увидел того лебедя. Всякое может быть, ведь он стрелял по стае.
Стрелял.
Обратный путь его пролег по той стороне озера Середнего, где жил эти дни лебедь.
По этому берегу редко кто ходил, потому что был он не удобен для ходьбы. Где торф, где рыхлый песок, где глинистый оползень… да еще корежистый ивняк то и дело стеной загораживает путь. Тропки почти нет, есть что-то лишь отдаленно похожее на дорожку, петляющее по кустам, колдобистое. Сторона эта северная. Высокий угор, вздыбившийся справа, не пускает сюда солнце. Здесь холодно, куда холоднее, чем на другом, южном, берегу, и темновато. Но здесь почти не стаял снег, выпавший три дня назад. Он лежал широкими белыми пластами на земле, рыхлой ватой на ветках и просвечивал воздух свежим ровным светом.
Лебедя Герасим нигде не нашел. Не было того ни на воде, ни на берегу. Он прошел почти уже весь берег, впереди открылось ровное место: покатый луг с жухлой, посеребренной снегом травой, дальше маленькая лахта[2], тоже открытая отсюда, с гнилым, чахлым берегом.
Поначалу он обрадовался. На какие-то мгновения упал с плеч груз, давивший эти дни: улетел, слава богу, улетел не иначе! Герасим сел на корягу, закурил, поглядел на синюю стынь воды… Потом поднялся и пошел назад.
Что-то не отпускало.
Примерно напротив того места, где он видел в воде лебедя, на снегу ступеньчатой цепочкой отпечатался след большой птицы. Новехонький, настолько резко очерченный, что Герасим различил на отпечатках перепонок узоры складок, он вел почему-то на угор.
«Зачем ему туда, там же и лиса, и волк…» — недоуменно прикинул для себя Герасим и заторопился туда же, на угор.
По правой стороне следов по снегу пролегла какая-то черточка. Герасим сначала не обратил на нее внимания, потом разглядел и от нахлынувшей догадки остановился, обомлевший.
Подранок! Это у него крыло волочится!
И тогда он побежал.
Угор был сырой и крутой. Герасим несколько раз поскользнулся, падая на вытянутые руки, по спине хлопал рюкзак с лежащими в нем ондатрами. Когда забежал на вершину угора, запутался в низком коряжистом кустарнике, снова упал. Какое-то время лежал на земле, отдышивался, положив голову на согнутую руку, потом сообразил, что снегу здесь, на вершине, нет, здесь он стаял, а значит, следов больше нет, они кончились. Он вскочил, побежал вперед, пробежал метров двести, кругом земля, следов нет, лебедя тоже… Бросился направо, полубегом дал по лесу круг, другой. Лебедя не нашел.
Он остановился, огляделся, стал соображать, что же делать дальше. Решил начать все сначала, вернулся к тому месту, где оборвался след.
Короткий осенний день затухал. Серым туманом на лес наползали сумерки. Герасима это волновало больше всего. В висках ритмично стучало: «Не успею — опоздаю, не успею — опоздаю…».
Он понимал, что если лебедь останется на ночь в лесу, до утра он не доживет. В этом году развелось лисицы, как никогда. Жируют напоследок, перед зимой. Какая-нибудь да натолкнется на следы, найдет по запаху, доберется и до него… Да мало ли. Рыси вон шастают, еноты, волки, прорва этих зубастых. А тут птица беспомощная, с перебитым крылом, не отбиться, не улететь, чего стоит горло перехватить…
Почему он в лес пошел, лебедь-то? Раненый, ему на воде только спасение, не в лесу же…
Не в лесу, знамо дело, не в лесу…
Стоп!
Там же впереди Кривое озеро! Далеко до него, правда, с километр, не меньше, но, может, туда лебедь-то двинул?
Остальные мысли приходили в голову уже на бегу.
«Ну да, Кривое. Оно же глубже, корма там больше, это точно! Может, из-за этого?»
Кривое уже просвечивало между сосен, когда впереди, немного справа, он увидел переваливающееся меж кустов белое пятно. Лебедь шел, не особенно спеша. Идти ему, видно, сильно мешало волочащееся по земле крыло. Крыло то и дело цеплялось за можжевелины, за высокий черничник, и птица дергалась, припадала, выпрастывала крыло, шла снова вперед.
Заметив Герасима, лебедь остановился, вытянул шею, замер. Замер и Герасим. Так они стояли с минуту, вглядываясь друг в друга.
Первым не выдержал Герасим. Он сделал шаг вперед. Лебедь тут же сорвался, замахал здоровым крылом, собравшись, видно, улететь. Но улететь на одном крыле разве можно? Тело его потеряло равновесие, и он завалился на правый бок. Но немедленно вскочил и резво побежал к озеру, махая здоровым крылом.
Герасим догнал его лишь перед самой водой. Да и то случайно. Лебедь с маху влетел в густой вересовый куст и запутался в нем, зацепился сломанным крылом. Герасима же долго не подпускал, шипя на него, пытаясь долбануть клювом в лицо, ущипнуть.
Поняв бесплодность прямых попыток схватить лебедя, Герасим отпрянул, отступил на шаг.
Что же делать-то?
— Чего упрямисся-то, змей, — сказал он хрипло и добродушно. — Добра ведь желаю. Брось-ка кусаться-то, а.
Как завороженный, смотрел Герасим на крыло, вывернутое, плашмя раскинутое. Примерно посередке его темнело пятно. Посредине черное, по бокам красное. Как раз в это пятно и уперлась толстая ветка, не дававшая лебедю возможности двигаться, убежать от него, Герасима. Это как раз и был перелом.
Что-то подкатилось к горлу… Герасим то ли вскрикнул, то ли прохрипел:
— Да тебе же больно, дурень ты! Больно ведь!
И пошел на лебедя.
Он вытянул вперед правую руку и, не замечая ударов по ней тяжелого, сильного клюва, перехватил левой шею птицы около головы, правой обнял лебедя за туловище, осторожно примял крылья, оторвал его от земли.
4
Фельдшерица Клавдия Минькова со сна долго не могла сообразить, чего от нее хотят. Она была младше Балясникова года так на четыре и в общем-то всегда, еще со школы, признавала в нем толкового мужика, за исключением, конечно, некоторых странностей, и, по старому обыкновению, называла его на «вы». Но тут такой поздний звонок, да и пустой вроде бы. Поначалу она попыталась разрешить пустяковый этот вопрос по телефону.
— А вы выпейте димедролу, Герасим Степаныч, и ложитесь, голова у вас обязательно пройдет. Может, и не стоит мне к вам…
— Откуда у меня димедрол, Клава, — голос у Балясникова был страдальческий, с подвывом, — приходи скорей, Христа ради, жар несусветный, голова счас треснет.
— Ну если не димедролу, так чего другого: пенталгину, аскофену, выпейте горячего чаю — и под одеяло, пройдет, обещаю…
— Слушай, Клавдия, — возмущался Герасим, — ты эту клятву Герострата или как его, — принимала? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай быстро дуй сюда, жалобу хошь чтоб накатал? Помру, будешь знать…
— Слушай, Клавдия, — возмущался Герасим, — ты эту клятву Герострата или как его, — принимала? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай быстро дуй сюда, жалобу хошь чтоб накатал? Помру, будешь знать…
— Слушай, Герасим, — взорвалась наконец интеллигентная Клавдия. — Я сейчас Колю позову, он тебе покажет «дуй». Ты зачем меня зовешь на ночь-то глядя? Что я, не вижу, что притворяешься! Без Зинки заскучал небось…
С Клавдиным мужем, Николаем, Балясникову никак не хотелось связываться, здоровый, черт… Легенда с головой не прошла, надо теперь выпутываться, придумывать что-нибудь понадежнее. Не скажешь же про лебедя, вовсе сочтет за дурика.
— Ладно, не пугай своим, оглоблей этой… Видали мы…
— Видали не видали, а голову он быстро выправит, быстрее пенталгина…
— Да поранился я, понимаешь ты, крепко причем…
Фельдшерица замешкалась, судя по шелесту в мембране, заперебирала в руках трубку, не знала, видно, что сказать. На этот раз Герасим как будто не врал. Да и то: не зря же в самом деле позвонил, мужик-то серьезный, не гуляка какой.
— Так, а что за ранение? Порез, ушиб, — поинтересовалась она уже деловым, серьезным тоном, каким медики всегда разговаривают с пациентами.
Балясников бухнул так, чтобы ей уже было не отвертеться, чтобы точно пришла со своими бинтами-ватами.
— Перелом у меня, понимаешь ты, хреновое дело…
— Перелом чего? — забеспокоилась Минькова и часто задышала в трубку.
— Да руку тут… треснула, зараза, как спичка, ей-богу…
— К-ха, да что ж вы сразу-то не… — голос у Клавдии задрожал, перешел в жалостливый, плачущий. Таким голосом женщины разговаривают, когда чувствуют свою вину. — Про голову мне голову морочите.
— Это я от боли, — тихо сказал Балясников, — посмотрел бы я на тебя, Клава, в таком состоянии. Всякая дребедень в голову лезет. Да и пугать не хотел, думал, так придешь…
— Да, а диагноз-то разный, одно дело таблетки, другое — шины накладывать.
— Во-во, шины не забудь, — наказал ей Герасим, — да лекарств побольше…
Клавдия чуть не с порога попыталась оказать Герасиму первую медицинскую помощь. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, быстро скинула с себя пальто, сполоснула руки, вытерла принесенным с собой полотенцем, торопливо подошла к Балясникову.
Тот сидел на стуле рядом со столом в сером шерстяном свитере и почему-то улыбался. На эту улыбку Минькова внимания не обратила. Она знала, что у больных, а тем более у серьезно травмированных это бывает. Своего рода шок.
— Ну так что с рукой, Герасим Степанович? — спросила она тем тоном, каким все медицинские работники, будто сговорясь, разговаривают с пациентами, то есть добродушно-ворчливо-снисходительно.
Балясников молчал и все улыбался.
Клавдия стояла ничего не понимая, потом в поведении Герасима все же распознала некое коварство. Она не знала, что ей делать дальше.
— Где болит-то? — в ее голосе звучало недоверие и начинало звенеть возмущение.
— Вот здесь, — Балясников положил свою костистую ладонь на грудь.
Клавдия резко фыркнула, словно ей дали нашатыря, круто развернулась и бросилась одеваться.
— Погоди, Клавушка, погоди, Христа ради, не зря же я тебя позвал, ей-богу, — взмолился сначала Герасим, а потом спокойно, со значением сказал слова, к которым хочешь не хочешь, а прислушаешься.
— Понимаешь ты, это, птицу красивую кто-то поранил… Вылечить ее надо.
Клавдия остановилась. Повернулась.
— Долго еще врать-то будешь? Нашел дуру! Ну я Кольке расскажу…
— Не-е, Клава, я серьезно. Помоги, а, надо вылечить… век не забуду, Клава.
Минькова не знала, что и ответить, не поймешь этого Балясникова. Не зря Зинка за чокнутого его держит.
— И где этот, фазан твой? — спросила она так, будто точно знала: сейчас Балясников опять что-нибудь соврет.
— Почему это фазан? — удивился Герасим.
— Ну он же вроде самый красивый, с хвостом…
— Не-е, у меня лебедь…
Минькова сморщилась и качнула головой: вот же врет!
И Герасим повел ее на поветь. Включил свет.
Там, в старом пошарпанном курятнике, находилось нечто большое, белое и бесформенное. Клавдия не сразу разглядела, что это действительно лебедь, потому что существо никак не прореагировало на пришедших людей. Только потом уж разглядела тонкую шею, черную бусинку глаза да желто-черный клюв, уткнутый в пол.
— Че он как мертвый? — спросила она вполне уже заинтересованно.
Герасим стоял почему-то бледный, растерянный, будто провинившийся ребенок.
— Не мертвый он, а раненый, — сказал он тихо. — Я, Клава, и позвал тебя, чтобы вылечила его.
Минькова вздохнула, качнула головой и приказала:
— Дак доставай его, что ли, тогда уж, я же не могу прямо в курятнике…
Герасим болезненно сморщился, вытянул из кармана рукавицы-верхоньки, надел их и полез доставать. Лебедь сразу же приподнялся на лапах, запереваливался, вытянул шею, изогнулся, зашипел и сильно клюнул Балясникова в левую руку.
— Да не кусайся ты, — всхлипнул тот и, обхватив лебедя за бока, стал вытягивать из курятника.
— Клаша, держи голову, Христа ради, заклюет ведь, змей!
Клавдия помогла. Вдвоем они кое-как затащили лебедя на кухню. Тот неистово сопротивлялся, несколько раз больно царапнул Балясникову руку. Тот даже не вскрикнул. Было некогда.
Посреди пола Герасим с лебедем осторожно присел, Клавдия старательно ассистировала.
— Принеси мешок! — прошипел Балясников.
— Какой еще? — Минькова заозиралась, выискивая его глазами. Шею лебедя при этом держала обеими руками.
— Вон, на лавке, черный! Да быстрее, Клаша, вырывается, зараза!
Клавдия бросилась за мешком, отпустила шею… Лебедь тут же развернулся и пряменько ударил Герасима в лоб.
— Ой! — сказал Герасим и уткнулся в перья лицом, руки все же не разжал.
Пока Минькова обернулась с мешком, Балясников получил еще два прямых тычка клювом в плечо и руку. Клавдия перехватила опять шею.
— А мешок-от зачем?
— Да на голову ему, на голову! Трудно понять, что ли! Напяливай!
— А ты на меня не кричи! Вытащил ночью, а еще и орет, авантюрист! — огрызалась Клавдия, всовывая голову птицы в мешок.
— Тебя бы так в лоб долбануть!
— У тебя же это место не больное, — хохотнула Минькова.
С мешком на голове лебедь затих, сжался, лишь вяло ворочал лапами, пытаясь обрести равновесие. Клавдия начала лечение.
Кость была сломана чуть повыше срединного сустава. Кровь на этом месте запеклась, почернела, перья белые слиплись.
Она обрезала их по краям перелома, промыла рану перекисью водорода. Лебедь при этом резко задергался, опять зашипел.
— Не кувыркайся ты, дурень, — уговаривал его Герасим, с трудом сдерживая, — лечат ведь.
В качестве шин Минькова хотела использовать металлические пластинки, которые вытащила из сумки.
Но Балясников спросил:
— Может, вот эти подойдут?
Рядом, у плиты, лежали гладко выструганные короткие и узкие дощечки, закругленные с одной стороны вовнутрь.
Клавдия примерила к крылу. Получилось как раз.
— От железа все же холодит, — пояснил Герасим. — А эти из березы и тоже прочные.
— Голова ты, Герасим Степанович, — отдала ему должное фельдшерица.
Она еще какое-то время поработала над раной: пинцетом и крохотными щипчиками выковыряла из нее все лишнее, прилипшее, чем-то еще раз смазала, наложила с двух сторон деревянные брусочки, туго перебинтовала. Лебедь тяжело ворочался в руках Герасима, шумно, со свистом дышал.
— Хорошо, что заражения нет, — сказала она с удовлетворением, — ну и не должно: сейчас холодно, а он в воде, ополаскивался все же. Давно его стрелили-то, как считаешь?
— Откуда мне? — опустил глаза Балясников.
— Живодеры вы, охотники, что сказать, на такую красоту ружье поднять.
Герасим сидел на полу с лебедем в охапке, как торговка на рынке. Вид был растерянный и довольно жалкий.
— Клаша, а заживет у него, как считаешь?
— Должно зажить, если, конечно, сам не помнется.
— Не-е, я его обратно, в курятник…
Клавдия сноровисто одевалась, торопилась, видно, к своему Кольке, досыпать.
— Клаша, а ты заходи, а, — канючливо попросил Герасим, — вдруг чего.
— Зайду, ладно, — сказала Минькова и хлопнула дверью.
5
Первые три дня к нему в дом никто не заявлялся. Хотя Герасиму здорово хотелось обсудить с кем-нибудь создавшиеся дела, поговорить о появившихся новых хлопотах.
Хлопот было достаточно.
Первым делом беспокоило то, что лебедь ничего не ел. С этой проблемой Герасим прямо-таки извелся. Предлагал рубленую картошку, червей, хлебные крошки, мелкую свежую наважку, только-только пойманную в рюжу, еще живую. Лебедь сидел в курятнике нахохлившийся, недвижимый. Безучастно глядел, как перед самым клювом прыгали в миске мелкие рыбки. Герасим не вытерпел, взял одну, попытался всунуть в клюв. Лебедь вяло отвернул голову.