Ратоборцы - Алексей Югов 12 стр.


И, уже вполне справясь со своим волненьем, ханша, не прибегая к переводчикам, слегка гортанным голосом по-татарски обратилась к Даниилу:

— Здравствуй, князь! Мы принимаем тебя, ибо таково было повеленье того, кто излучает свет, приказанье нашего супруга и велителя Бату-каана. Скажи: что можем мы сделать для тебя? О чем ты пришел просить нас?

Положив руки свои — с длинными пунцовыми ногтями — на подлокотники кресла, хатунь застыла в неподражаемом оцепенении.

Черные наклеенные ресницы еще более затенили и без того узкие, хотя и длинные в разрезе глаза.

И снова на ее родном языке, только Медленно, необычайный человек ответил:

— Нет, хатунь! Я ничего не пришел просить от щедрот твоих. Но я пришел поклониться тебе тем, что в моих слабых силах. Я пришел засвидетельствовать тебе, что имя твое почитают и народы далекого Запада. Прими, хатунь, пожеланье мое, чтобы ты пребывала вечно в неувядаемой красоте своей. И прошу тебя, отнесись благосклонно к скромному приношению моему!..

Сказав это, Даниил принял из рук мальчика белый, тончайшего костяного кружева, плоский и довольно широкий ларец.

В изящном полуобороте, еще на один шаг приблизясь к престолу, Даниил легким нажимом на потайную пластинку возле замка открыл перед ханшею ларец. Прянула с тихим звоном белая, с большим венецианским зеркалом изнутри, резная крышка, и перед хатунью Батыя сверкнула, повторенная зеркалом, в гнезде голубого бархата, унизанная драгоценными каменьями золотая диадима.

Хатунь пискнула, как мышонок.

Красные высокие каблучки ее туфель стукнули о подножье трона: она привстала.

Но тотчас же и спохватилась, опомнилась. Тонкая меж бровями морщинка досады на самое себя обозначилась на гладком монгольском лбу.

Искоса хатунь глянула по сторонам: видел ли, слышал ли, запомнит ли кто ее восхищеньем исторгнутый возглас?

Но где ж там — и евнухи-чиновники Баракчины, и несколько ее «сенных девушек», и знатнейшие монгольские жены ее свиты, позабыв на мгновенье этикет, заповытягивали шеи, заперешептывались между собою — о диадиме и о ларце. А и не одна только золотая диадима была на том голубом бархате, но и золотые серьги, с подвескою на каждой из одного лишь большого самоцвета — и ничего более! — на тонкой, как паутина, золотой нити, да еще и золотой перстень с вырезанной на его жуковине печатью Баракчины покоились в малых голубых гнездах!

Ханша, уже успокоившаяся немного и притихшая, созерцала то диадиму, то серьги, то самого Даниила.

Что-то говорил ей этот человек — и говорил на ее родном языке, но Баракчина вдруг будто утратила способность понимать речь.

Ее выручил старый евнух — правитель ее личной канцелярии. Простершись перед нею, он промолвил:

— Супруга величайшего! Князь Галицкий, Даниил, просит, чтобы кто-либо из нас, кто разумеет язык греков, огласил бы перед лицом твоим надпись именного перстня-печати: будет ли она благоугодна твоему величеству?

— Да… да… — проговорила Баракчина.

И тогда личный битакчи ханши взял перстень-печать и громко и с подобающей важностью прочел:

— «Баракчина-императрица», — так гласила первая надпись на древнегреческом. А по-уйгурски: «Силою Вечного Неба — печать Баракчины-императрицы».

Маленькая монголка на троне еще более выпрямилась и глубоко-глубоко вдохнула воздух.

Она сделала легкий жест левою рукою, означавший: «Убрать!» Однако ревностные рабыни, скатывая поспешно сукна, произвели шум, и хатунь слегка сдвинула брови. Тогда один из вельмож догадался попросту закрыть всю эту кладовую пурпурным шелковым полотном.

И тогда наконец Баракчина сказала:

— Мы благодарим тебя, князь!

И снова молчание. С великим усилием хатунь отводила взор свой от диадимы. И Даниилу вдруг стало понятно, как хочется этой женщине с лицом отрока Будды выгнать всех за исключеньем служанки и поскорее примерить перед зеркалом диадиму и серьги.

Он подыскал слова, с которыми приличествующим образом можно было бы откланяться ханше.

Но в это время хатунь тихим словом подозвала своего битакчи и что-то еле слышимое приказала ему. Сановник быстро подошел к одной из служанок — исхудалой и бледнолицей, возможно русской, — и что-то спросил ее.

Женщина с глубоким поклоном что-то ответила ему.

Он возвратился к престолу и тоже едва слышно проговорил раздельно какие-то слова почти на ухо своей повелительнице.

Баракчина беззвучным шепотом, про себя, как бы стараясь запомнить, несколько раз повторила их.

Даниил в это время, поклонившись, попросил разрешения не утруждать более своим присутствием императрицу.

И тогда, отпуская его, Баракчина, краснея, однако с видом величественным, сказала по-русски — впервые в жизни своей! — слегка по-монгольски надламывая слова:

— Мы хочем тебя увидеть ичо!..

…Приблизительно через час после возвращения из дворца князь принял в своих покоях двух сановников Баракчины: супруга Батыя прислала князю Галицкому большую серебряную мису драгоценного кипрского вина и велела сказать:

— Не привыкли пить молоко. Пей вино!..

А не более как через день после поднесения печати и диадимы один из ярлыков Баракчины с новою печатью — «императрицы», ярлыков, выданных разным лицам по разным поводам, мчался, зашитый в полу халата Ашикбагадура, прямо в Каракорум, в не отступавшие ни перед чем руки Огуль Гаймышь, в руки великого канцлера Чингия.

Другой же ярлык, с такою же точно печатью, в шапке другого ямчи, Баймура, несся к неистовому, до гроба непримиримому ненавистнику обоих златоордьшских братьев — Бату и Берке — к хану Хулагу.

«Яблоко Париса» докатилось и ударило в цель!



Неслыханное благоволение Батыя к Даниилу простерлось до такой степени, что ему, единственному из князей и владетелей, единственному из герцогов, разрешалось входить к хану, не снимая меча.

И весьма круто изменилось отношение к галицким среди всевозможных нойонов, батырей, багадуров и прочих — несть им числа! — сановников хана.

Правда, по-прежнему вымогали подарки — все, начиная от канцлера, кончая простым писцом и проводником, однако с некоторой опаскою, и не обижались, не пакостили, получая отказ.

— Что с ними будешь делать, Данило Романович! — восклицал дворский. — Вся Орда на мзде, на взятке стоит!.. Видно, уж ихняя порода такая!..

Особенно же заблаговолил Батый к Даниилу после золотой диадимы и перстня с печатью.

Дар свой, пребывавший у Баракчины в великом почете, князь Галицкий мог созерцать на первом же приеме послов, где ему, вместе с дворским, предоставлено было в зале наипочетнейшее место — на правой, считая от хана, ближней скамье царевичей.

Здесь Даниил впервые увидел Невского, однако и не приветствовал его и даже виду не подал, что знает.

Юный Ярославич нахмурился.

Баракчина, сидевшая на приеме рядом с Батыем на тронетахте, только одного и приветствовала Даниила легким наклоненьем темноволосой, гладко причесанной головы, которая на сей раз, вместо диковинного убора, увенчана была тою самою диадимой, что преподнес Даниил.

И драгоценные подвески князя также сменили прежние, жемчужные, — и казалось, что реют, что сами плавают вкруг смуглой и стройной шеи ничем не удерживаемые самоцветы.

Особый почет, воздаваемый князю Галицкому на каждом шагу, был всеми и чужеземными замечен.

А были тут, кроме русских князей и послов, кроме грузинского царевича, бесчисленное множество прочих коронованных владетелей: были и от китаев, и кара-китаев, и булгар, и куманов, и меркитов, и туркоманов, и хазаров, и самогедов, и от персов, и эфиопов, и от Венгрии, и от сарацинов — всего от сорока и пяти народов!

После большого посольского приема князь был снова позван к Батыю, на этот раз вместе с дворским.

Беседовали за кумысом, пилавом и фруктами — неторопливо, о многом, и мысль и воля карпатского владыки боролись с мыслью и волей азиатского деспота, как бы переплетаясь и обвивая друг друга, подобно двум гладиаторам, которые, уже отбросив мечи, стиснули друг друга в крепком, смертельном, а извне как бы в братском объятии.

— Князь Данило, — сказал вдруг Батый, — почему все приходящие ко мне государи просят у меня один — то, другой — другое, ты же у меня ничего не просишь? Проси: ты отказа не встретишь.

Батый испытующе смотрел в лицо Даниилу.

— Великий казн! — сказал Даниил. — Возврати мне моего Дмитра!

Батый надвинул брови.

— Того нельзя, князь, — угрюмо ответил он.

Наступило молчанье.

— Это, — промолвил, вздохнув, Батый, — даже и вне моей власти! Твой доблестный тумен-агаси недавно умер. Но его прах с великими почестями вашими единоплеменниками похоронен за городом, на христианском кладбище… Я держал Дмитра, хотя он был и захвачен с оружием, поднятым на меня, в великой чести, точно нойона. Дмитр умер…

— Я знал это… — тихо промолвил князь. — Разреши мне перевезти его прах, дабы похоронить на родной, на карпатской земле…

Возвратясь после этой аудиенции, князь и дворский сперва тщательно просмотрели все настенные ковры, а затем стали делиться наблюдениями.

— Да-а… одряхлел хан, — сказал дворский. — И, видать, желтенница у него и отек… А будто бы и кила: нет-нет да и за чрево двумя руками схватится… Али желудок у него больной? Онемощнел, — добавил дворский, покачав головой, — а ведь, почитай, боле пяти десятков ему никак не будет. Но то больше от беспутства! Мыслимо ли дело столько иметь жен? В его ли это годы?! Ну и пьянство! Вино-то само собой. Но и кумыз ихний тоже! Я ежели выпью того кумызу три чашки, то и головы делается круженье!

— Как?! — изумился князь. — Ты уже и кумыз пьешь? И не брезгуешь? Так на тебя ж теперь митрополит Кирилл епитимью наложит!

Дворский лукаво отразил нападенье.

— После тебя, княже, что не пить! — воскликнул он. — Коли ты испил — все равно что освятил!..

Даниил рассмеялся и только головой покачал.

— Увертлив! — проговорил он.

А Андрей-дворский, уже и без тени усмешки, продолжал:

— Но если, княже, того кумызу испивать в меру, то на пользу!

— То-то я смотрю на тебя, — пошутил князь, — в бегах, в бегах, а потолстел как!

— Шутки шутками, Данило Романович, — сказал дворский, — но разве я для себя творю? Да ведь мне муторно у них на пиру. Неключимое непотребство творят!.. А говорят между собою — якобы себе в горло, ужасным и невыносимым образом. А как запоют!.. — Дворский схватился за голову. — Как быки али волки!.. А черное молоко свое, тот кобылий кумыз, ведрами пьют, будто лошади, — и то не в пользу!.. Тошно смотреть! А хожу по ним, зане постоянно зовут на гостьбу: то векиль, то какой-либо туман-агаси, то иной какой начальник; а намедни сам букаул позвал — то как не пойти?! — нашему же будет народу во вред!..

— Ох, Андрей Иванович! — сказал Даниил. — Боюсь, отгостят нам они как-нибудь за все сразу! Батый сам говорил мне, что весной собирается в великий поход…

— Ничего, Данило Романович! Поборает господь и сильных! — успокоил его дворский. — Аще бы и горами качали, то все едино погибели им своей не избегнуть!.. А я про то и хожу и кумыз их кобылий пью, что разведки ради! — сказал он, понизив голос. — Ты знаешь, Данило Романович, — продолжал он, — от кого приглашенье имею на гостьбу? Диву дашься! От Соногура Аеповича, которого ты выгнал. Но уж тут переломить себя не могу! А надо бы сходить. Сей Соногур — он все с Альфредом-рыжим между собой перегащиваются. А Альфред-то враг наш лютый, да и как иначе? — из темпличей, из тевтонов. И Альфредишко тот наушничает хану все на тебя: «Он, мол, не хочет ни войска, ни дани давать… А ты, хан, дескать, ему потакаешь!..»

Так, мешая дело с бездельем, частенько беседовал с князем своим дворский. И тот любил эти беседы его, ибо у дворского был хваткий глаз, и памятливое ухо, и смекалка, и большой ум.

А теперь дворский невозбранно ходил по всей столице улуса — было и заделье: собирать и снаряжать к выезду пленных, которых выкупил у Батыя князь, — и галичан, и волынцев, и киевлян, и берладников.

Так что видел он много — от дворцовых верхов до преисподней, где под бичами надсмотрщиков, в зубовном скрежете, изнемогали и гибли сотнями от каторжного труда, от голода и мороза русские пленные.

— Жалостно зрети на наших людей, княже! — не в силах удержаться от слез, говорил дворский. — Сердце кровью подплывает! Ну, еще мастеры, рукодельцы — те как-никак, а прозябают, друг друга поддерживают: в братствах живут, в гильдиях. Ну, а которых татаре к себе разобрали, на услугу, — те на помойках у псов кости отымают, до того оголодали!

И с неистовым рвением, но и с немалой осмотрительностью отбирал дворский пленных для возврата на родину. О каждом узнавал, чем занимался в Орде, каков был для братьев, не отрекся ли от веры и отечества своего.

Однажды к Даниилу пришел в караван-сарай старейшина крымских караимов, плененных Батыем и угнанных в Золотую орду: он умолял князя выкупить их и поселить где-либо в Галичине. Было их двести семейств.

Князь посоветовался с дворским.

— А дельные люди, князь, и трудовые и оборотистые: от таких государству — польза. Караимы — они и здесь, в Орде, стройно живут. На мой погляд — надо их выкупить, княже.

Князь отпросил у Батыя и караимов.

Шла уже четвертая неделя пребывания князя Даниила в Орде. Дела приходили к завершению. Готовились в обратный путь. Дворский поднимался ни свет ни заря. Возвращался же только под вечер, запыленный, усталый.

— Ух… пришел есмь! — утирая пот красным платком, говаривал он. — Охлопотал караимов! И лошадей под наших пленных дадут, сколько надо. Дровни, сани, хомуты с великой радостью сами взялись строить наши галичаны, волынцы… Княже, — сообщил он, и скорбя и радуясь, — а тот ведь слепец на родину просится ехать!.. А и божевольна дивчина просится.

— Ну дак что ж, возьмем!.. — Отвечал князь. — Очи, правда, не возвратишь. Ну, а этой девушке, не вернет ли ей рассудок родимая сторонка? Про то не нам знать… А возьми!



Не выходя из своих покоев никуда, помимо аудиенций у Батыя, князь знал и видел благодаря дворскому все, что совершалось во всех закоулках и клеточках утробы чудовищного левиафана, именуемого Золотой ордой.

А что совершалось в голове этого чудовища — об этом своевременно сведать и разгадать ставил он задачею для себя самого.

Каждая встреча с Батыем, с ханом Берке, с нойонами приносила ему что-либо новое.

Каждодневные доклады Андрея-дворского восполняли недостающее.

Дворский сведал и уразумел в Поволжском улусе многое: начиная от всех тонкостей механизма гениальной китайской администрации, от изумительного устройства конницы буквально вплоть до копыта лошадиного.

— О! Княже! — говорил он. — Долго еще нам с ними не потягаться!

Он принимался рассказывать:

— Смотрел я, смотрел на их конницу: экое сонмище! Где же тут совладать!.. Нет! Доколе союзных нам нету — одна надежда на строителей, на градоделей наших, что крепости созидают, — на Авдия, на Олексу, на прочих! А на чистом поле не устоять! И правильно ты, Данило Романович, устроял. И впредь надо города укреплять. Но и конницы добывать, елико возможно!

Однако воевода, высоко оценивая татарскую конницу в массе, о каждом отдельном всаднике отзывался пренебрежительно:

— Сидит некрепко. Сковырнуть его не долго дело. Телом против наших жидки. А пеши ходить вовсе не способны. Но лошадь ихняя, Данило Романович! — Дворский от восхищения закрывал глаза, прищелкивая языком. — Копыто у ихней лошади твердее железного! Подков не кладут. Некованая отселе и до нашего Карпата дойдет. Копытом своим корм из-под снегу, из-под чичеру выбивает прошлогоднишний! Это есть конь!.. Одним словом — погыбель Западу!

Даниил внимательно слушал его.

— Норов и обычай их пестрый, — говорил дворский. — Есть хорошее, есть худое. Самое лучшее, я считаю: нету у них, чтобы кто из войска сотворил нечто бы самовольно. А когда хан прикажет, то и в огонь головой кинутся! Что царь потребует — свято! И обычай добрый имеют: спать в шатрах при полном вооруженье. И сызмальства, с двух-трех годков, учатся стрелять, и копья метать, и на конях ездить, — учатся, окаянные, художествам сим!

И вдруг разводил руками в недоуменье и начинал осуждать:

— А работать — глядишь, все женщина и женщина! Ленивцы эти татары, мужской полк, и не говори!.. Разве что кобылу когда подоит да кумыз потрясет в турсуке! А с телегами ихними — арбами — все татарушка, бедная, ворочает! Мужик ихний — только бы ему война, да грабеж, да охота! Более нет ничего! Не любят работать!..

Не укрылось от зоркого его взгляда и расслоение Орды:

— Богатый у них тоже бедными помыкает: просто сказать — как вениками трясет! Взять хотя бы кумыз: ведь в том и радость им, и пища, и лакомство. А простой татарин всю зиму и чашки единой кумызу не увидит. У богатых — у тех и всю зиму не переводится. И богаты татары уж до чего же ленивы! — лень ему, барсуку, даже и ладонь свою за спину дотянуть, когда спина зачешется. Но другие ему спину чешут!

Дворский едва не плюнул.

Сильно расхваливал рынки.

— Рынок у них, что море!

Не нравилось ему, что при этаком богатстве Орды нет у татар призрения нищих и жалости к больным.

— У нас ведь на Руси к нищим жалостны: издревле ведется. А у татар — захворал, занедужил, сейчас возле шатра черну тряпку на копье взденут: не ходите сюда, здесь больной! Ни больниц у них нету, ни странноприимных домов, ни богаделен!

Иное увиденное им в Орде вдруг неожиданно изумляло и умиляло дворского:

— А огольцы у них, ребятишки, в бабки тешатся, в свайку, ну точно бы наши, галицки!.. Стоял я, долго смотрел. Только понять ихню игру не мог. Девчушки — те в куклы играют, в лепки, в мяч тряпишной… Ну точно бы наши!..

Назад Дальше