Ратоборцы - Алексей Югов 6 стр.


И гнали падшего бога вниз по Днепру, отталкивая шестами вплоть до самых порогов.

А там киевляне — а было же их без числа! — приняли от епископов византийских крещение в Днепре.

И послал тогда князь Владимир брать детей именитых, дабы отдать на учение книжное. И плакали матери, как по мертвым!..

Вскоре былая гроза Восточного Рима — народ русский стал могучим щитом, стал оплотом Эллады.

Народ русский! — люди, потрясающие секирой на правом плече, народ, архонты которого именуются — Ярославы, Ростиславы и Звениславы, люди — Рус, у которых русые волосы и светло-голубые глаза; воины, лютые в битвах; бойцы, которые в яростном, смертоносном и распаленном духе не обращают внимания на куски своего мяса, теряемые в сраженьях, — так, дивясь, благодарствуя, трепеща, писали о русских своих союзниках византийцы.

Такое читал и перечитывал многократно, еще будучи отроком, «герцог Даниэль» в одном из латинских манускриптов у аббата Бертольда, королевского капеллана, преподававшего им латынь — ему и королевичу Бэле.

Давно ли у Ярослава Галицкого — император Андроник, а у Романа, отца, — византийский царевич Алексей Ангел искали убежища!

Да ведь как раз в год рождения его, Даниила, отец сел на коня, по призыву единоверной Византии, и с могучими полками своими, будто железной раскаленной метлой, смел с хребтов Фракии полумиллионные орды половцев, уже грозивших Царьграду!

Отсюда, от этих вот берегов, отбывала светлая киевлянка — Анна, дочь Ярослава, — чтобы стать королевою Франции!

На эти холмы, в поисках крепкого убежища и защиты, бежала английская королева к прадеду его, Владимиру Мономаху. Здесь дочь английского короля стала женою Владимира, тогда еще переславского князя.

Но уже со всем напряжением доброй и великой воли своей — то словом, то силой — удерживал труженик за Русскую Землю Мономах Владимир враждующих меж собой князей, стряпающих и под грозой половецкой княжое местничество.

Слезами скорби и гнева оплакивая неразумие и усобицу их, говорил им Владимир: «Воистину отцы наши и деды наши сохранили Русскую Землю, а мы погубить ее хочем!»

И страшились его, и повиновались, и ходили под рукой Мономаха.

Но ведь один был тот старый Владимир!

А когда умер — приложился к праотцам своим Мономах, не стало его, — зашатался Киев. Еще несет на своем челе священный венец старейшинства, но уже выронил скипетр власти. Князья еще чтут киевский престол, но уже не повинуются ему более. И все возрастает напор половцев…

Однако не иссякло Володимера племя! — и как только на Киевский златой стол восходят младшие Мономаховичи-Волынские — прадед, дед или же отец Даниила, — так немедля с высот киевских несется призыв Ко всем князьям русским: «Братья! Пожалейте о Русской Земле, о своей отчине, дедине! Всякое лето уводят половцы у вежи свои христиан. А уже у нас и Греческий путь отымают, и Соляной, и Залозный[16]. А лепо было бы нам, братья, поискать отцов и дедов своих путей и чести!..»

И пошли, и притрепетали грозою, и потоптали нечестивое Поле! И надолго, надолго приутихли князья половецкие…

…Там вон, далече, налево, внизу, вдоль Днепра, раскинулся Подол Киева — Оболонь, нижний город, населенный купцами, ремесленниками, огородниками, хлеборобами и прочим мизинным людом.

Всякий раз подоляне — никто иной — прадеду Изяславу, деду Мстиславу, да и родителю Даниила — Буй-Роману Мстиславичу — самочинно отпирали, распахивали ворота, и подобно как впоследствии к самому Даниилу простой народ Галича, так же и киевляне текли навстречу к предкам его, словно дети к матери, будто пчелы к матке, как жаждущие воды ко источнику.

И, скрежеща в бессильной злобе зубами и запершись в верхнем городе, соперники и супостаты Мономаховичей-Волынских взмаливались тогда, видя народа силу, отпустить их живыми восвояси.

Когда ж, под напором и Ольговичей и половцев, покидали предки Данииловы Киев и уходили на отчину, на Волынь, — тогда киевляне, сокрушенно прощаясь, говорили: «Ныне, князь, не твое время. А не печалуйся, не скорби: где только увидемо стяг твой, то мы готовы — твои!..»

…А не переставая и поныне враждуют меж собой князья! И самая Калка не вразумила. Что Калка! И Батый вразумил не многих! Ежели и одумались которые, то уж поздно! — над каждым сидит баскак. За каждым — по пятам — наушники ханские и соглядатаи.

Вот он стоит по-прежнему, близясь и вырастая, осияя весь Киев, будто плавясь на солнце, купол-шлем Святыя Софии. Близ, на Ярославлем дворе, в тот страшный день, двенадцать годов назад, бился вечевой колокол, сзывая киевлян.

Во дворце, у киевского Мстислава, шел княжой съезд. И даже тогда не уладились, не урядились, и большие были речи между старейшинами Русской Земли!

Суздальский Юрий, кто, подобно отцу своему, мог бы Волгу веслами раскропить, а Дон шлемами бойцов своих вычерпать, — тот даже и совсем не приехал, злобясь на Мстислава Мстиславича Галицкого за Липецкое побоище. А прислал — да и то не поспевших, как в насмешку! — всего каких-то четыреста человек, тех, что вымолил у него доблестный, хотя и хрупкий юноша — Васильке Константиныч Ростовский, витязь и страстотерпец за родину, который впоследствии в черном плену татарском и пищи их не приял, и плюнул в лицо самому Батыю.

Сухое, бездождное стояло лето 1223 года. Горели леса и болота усохшие, гарь стояла и мга — птицы задыхались в дыму и падали наземь.

И в поход выступали князья, всячески перекоряясь друг с другом, творя проклятое свое княжое местничество.

Да и в самой битве, творя на пакость, наперекор друг другу, распрею погубили все старейшины Земли Русской! Один Мстислав ударил на Субедея, не сказав остальным, а другой Мстислав, озлобясь, огородился телегами на месте высоком и каменистом и не сдвинулся даже в тот миг, когда половцы Яруна в беспамятстве, словно гонимые богом стадного ужаса Паном, смяли станы и боевой порядок русских князей. Так и простоял старый Романыч вплоть до своего часа!..

Одному с киевлянами пришлось ему потом отбиваться три дня и три ночи за своими возами, на месте высоком и каменистом, и приять смерть мучительную, но и бесславную.

А ведь было двинуть только стоявшие у него под рукою тридцать тысяч без двух отборного и свежего войска в решительный миг сраженья — и с татарами было бы все покончено, быть может, и навсегда!

Ведь Мстислав Немой, Пересопницкий, да Мстислав Галицкий Мстиславич, да двое юных — он, Даниил, и князь Олег Курский, этот со своею Волынью, а тот — во главе курян своих, под шеломами взлелеянных, с конца копья вскормленных, — двое юных, молодших, позабыв о вековой родовой усобице Ольговичей и Монамашичей, ничего не помня, кроме незабвенного своего отечества, уже сломили было поганых, опрокинули и уже досягали победу!

Уже дала тыл и отборнейшая тысяча Чингиз-хана на серых конях.

Еще, еще бы давнуть — и не увидел бы «Потрясатель вселенной» ни Субедея своего, ни своих лучших, отборнейших туменов!

Но как же это мог Мстислав Киевский двинуть рвавшихся в битву киевлян своих: а вдруг Мстислав Галицкий — выручи его — возьмет да одному себе и присвоит победу?

…Даниил стиснул зубы.

Ныла калкская рана — от зазубренного татарского копья, разодравшего грудную мышцу, — рана витязей, рана доблестная, но — увы! — пораженья, а не победы!..

Даниил Романович ровно пять лет не был в Киеве. В последний раз примчался он в Киев поздней осенью тысяча двести сорокового вместе с лучшим, старым полководцем отца своего — Дмитром-тысяцким и с полком отменных бойцов — волынян и карпаторусов.

Уже ведомо было в ту пору, что разрушен Чернигов, что черниговские бежали в Польшу, что Киев, которым обладал в то время князь Михаил, оставлен сирым, безглавым.

Прослышав, что Киев без князя, самочинно приспел туда, на поживу, недалекий и немощный Ростислав Мстиславич Смоленский, думая покорством поладить с татарами, а затем на весь век свой засесть на Киевском золотом столе.

Даниил тогда вышвырнул его прочь и поставил в Киеве Дмитра — да утвердит город!

Сам же, возвратясь на Галичину, дал наказ брату Васильку, воеводам и зодчему и розмыслу своему Авдею завершать всеми силами укрепленья, в первую голову Кременца, Холма, Колодяжна, и немедленно с печатедержцем Кирилом отбыл к Бэле IV в Пешт, за Карпаты, дабы призвать его к прекращенью вражды, к союзу против Батыя.

Сперва переговоры протекали успешно.

Однако, едва до венгерского короля дошла весть о бегстве Черниговских и о дальнейшем движенье Батыя к западу, как былой товарищ игр детских и союзник детских боев, король венгерский, стал кичлив и враждебен.

Он потребовал вдруг, чтобы титул «рэкс Галициэ эт Лодомириэ»[17], своевольно, самостремительно измышленный отцом его, Андреем II, — титул, от которого тот сам же навек отказался, — чтобы сей титул теперь признан был Даниилом.

И Даниил понял тогда, что этот высокий, смуглый, тощий, длинноволосый маньяк с порывистыми жестами, то подолгу хранивший молчанье, то вдруг часами предававшийся напыщенному велеречию, мнивший себя великим политиком-полководцем, — сей Бэла только того и ждет, чтобы татары вступили в Галичину и Волынь, дабы с ними одновременно вторгнуться с запада.

Этого все же не ожидал от него Даниил! Неужели не видит сей человек, что творит?

Уже было известно князю Галицкому, сколь сильно страх перед татарским вторжением схлынул тогда всю Европу, — настолько сильно, что даже и у берегов Британии прервался лов сельди.

А император Германии — Гогенштауфен Фридрих — рассылал по всем князьям и государям Европы напыщенные воззвания:

«Время восстать ото сна, открыть глаза духовные и телесные: вот уже секира лежит при дереве, и по всему свету идет молва о врагах, которые грозят гибелью всему христианскому миру. До сих пор мы полагали опасность далекою, ибо столько храбрых народов и князей стояло между этим врагом и нами».

«Нет! — подумалось князю Галицкому, когда канцлер принес ему это воззвание Гогенштауфена. — Князей-то, быть может, и много, а народ, заградивший вас от Батыя, — только один!.. И не грамотами, не буллами! — конницы, конницы доброй надо — тысяч сто, а и более!.. Ведь вся Азия на коне!..»

— …Чего же ты хочешь, Бэла? — усмехнувшись, сказал тогда Даниил старому «приятелю» своему. — Или хочешь, чтобы татарского страха ради я сделался вассалом твоим?..

Король венгерский молчал.

И тогда вспыхнула кровь Романа, кровь Изяслава.

— За двумя хребтами скрываетесь! — крикнул князь. — За Карпатским и — народа русского!

И стукнул кулаком по столу.

— А вспомни же, Бэла! — уж ежели русский хребет сломают татары, то за этим не отсидитесь!

И покинул дворец.

Пустоша Червонную Русь, прогрохотала копытами, прокатилась по ней вся Азия — от Аргуни и Каракорума.

Однако Кременца и Холма не смог взять Батый и, обтекая сильнейшие крепости Данииловы, двинулся на Венгрию, на Германию, через Польшу.

За рекою Солоной, притоком Тиссы, разбиты были мадьяры, кичившиеся издревле своею конницею, да и не зря, ибо испокон веку, вечно сидели на своих крепких и легких лошадях, на них ели, пили, спали, торговали, совещались, не расставаясь до гроба и со своими длинными саблями. Этот гордый, смелый и дерзко-кичливый народ выслал против Батыя и Субедея стотысячное конное войско. И оно почти сплошь было уничтожено. По всей Венгрии тогда будто прокатился исполинский, многоверстный, докрасна раскаленный каток: пустыня и пеплы!..

Король Бэла бежал с поля битвы — сперва в Австрию. Но здесь герцог Фридрих Сварливый, Бабенберг, отнял у короля Бэлы все его золото и вынудил отдать ему, Фридриху, богатейшие, плодороднейшие венгерские области.

А Субедей между тем приближался.

Король венгерский кинулся от него в Сербию, в Хорватию, в Далмацию.

Татары шли по пятам.

И хорваты спрятали венгро-хорватского короля на одном из Кварнерских островов.

И собрали войско сербы и хорваты — одни! — и на берегах Лазурного моря, близ Реки — италийцы же называют ее Фиумэ, — опрокинули Субедея, поразили и обратили его в бегство.

А на севере, в Чехии, чешский рыцарь и воевода Ярослав из Штаренберга разгромил другого знаменитого полководца татарского, Пэту, и взятый чехами в плен прославленный полководец Батыя оказался… рыцарем-крестоносцем, родом из Лондона!

И тогда, страшась тяготевших над тылами татарскими неодоленных крепостей Даниила, стоя уже у ворот Вены, Венеции и у сердца Германии, Батый заоглядывался вдруг на тылы, затосковал и стал вспоминать Золотую орду, Волгу…

Однако — неистовый полководец Чингиз-хана, суровый пестун внука его Батыя — Субедей противился тому отступлению всячески, противился долго, страшась бесчестия. Наконец дал приказ покидать Венгрию и Германию, но как можно медлительнее, да и то когда стало известно о смерти великого хана и о начавшейся за Байкалом смуте.



«София… Печерская обитель… Михайловский златоверхий… Выдубецкий монастырь», — опознавал Даниил. Но тщетно отыскивал князь высокие, толстые, тесаного камня, белые стены, окружавшие весь верхний город: нету их — сметены! — и, слышно было, перепаханы по приказу Батыя…

Лишь сереет бревенчатый утлый забор, местами двойной, с земляным засыпом. А вкруг Подола — и просто-напросто плохонький тын: от забеглого зверя больше, от вора ночного, не от врагов.

Не то чтобы не смогли поднять стен вернувшиеся на пепелище после Батыя обитатели двухсот уцелевших домов: пришли бы и помогли белгородцы, звенигородцы и вышгородцы, — только не велено возводить стены: баскак не велит, хан Куремса, наместник Батыя над югом.

А и что стены? Истинною стеною Киева в те неописуемые дни ноября было ужаснувшее и самого Батыя, и Куюка, и Бурундай-Багадура бестрепетное мужество киевлян!

От скрипа телег, от ржанья конского, от рева верблюдов не стало слышно в Киеве голоса человеческого.

Там, где возле Ляшских ворот к самому городу подступили дебри, тут поставил Батый стеноломы и камнеметы.

Били непрестанно — денно и нощно. Выломили стену, и тогда ринулися в пролом — тьмы и тьмы!

Киевляне же, галичане, волынцы приняли тут их в топоры.

До Белгорода досягали крики, стоны, лязг, страшный лом копейный, и щитов гул, звон и щепанье.

Стрелы помрачали свет.

Твердыня живых камней, сплоченных волею Дмитра, стала крепче земного каменья. Ни на пядь не откачнулись из пролома ни те, ни другие и как бы недвижно стояли в проломе день и ночь. Вровень со стенами поднялась гора убитых.

А горожане и дружинники Дмитра за ночь создали другой город — вкруг Десятинной церкви.

Сбитый со стен, сюда отступил Дмитр с киевлянами, с галичанами и волынцами своими. Здесь в последней уже, душной свалке резались на ножах, руками душили друг друга. Женщины же, дети и немощные взошли на крышу церковную и на своды.

Как злато-белый утес, захлестываемый черным потопом, стояла облепленная народом Десятинная церковь, и не выдержали тяжести своды — рухнули, завалились…

…Однако до чего же дошло! Он, Даниил, сын Романа Великого и недавно сам еще повелитель Киева, Галича и Волыни, едет, беззащитный, предать себя в руки тех, чьей пятой здесь, вот на этих издревле святых холмах, раздавлены выброшенные из гробниц черепа Ольги, Владимира Великого, Владимира Мономаха!..

Даниил содрогнулся…

Князь Галицкий по приезде в Киев не захотел остановиться на Ярославлем подворье: ему тяжело было проезжим путником являться там, где и отец его и сам он были полновластными владыками.

Ныне же в Киеве сидел боярин Ейкович Дмитр, посадник Ярослава, великого князя Суздальского.

Не захотел заехать князь и в Печерскую обитель: разоренная, полуразрушенная, оскверненная лавра как раз в силу прежнего величия своего и пространства должна была предстать очам его в сугубо прискорбном виде. Ибо что могли поделать к восстановлению ее полтора-два десятка уцелевших и возвратившихся монахов?

Бродом перейдя речку Лыбедь, всадники повернули к Выдубецкому Михаила-архистратига монастырю, стоявшему на обрыве Днепра.

Невелик был дом тот, архистратига! Но, выстроенный еще отцом Владимира Мономаха, он стал как бы семейным монастырем для всех Мономашичей. Издревле был возлюблен и отцом Даниила, и всеми дедами его, прославленными своею щедростью.

По прибытии в монастырь Даниил Романович первым делом прошел для совета к прославленному своей мудростью и чистотою жизни старцу Иринарху.

Иринарх, дав благословение князю, долго беседовал с ним. А отпуская его, сказал:

— Сын мой! Знаю: тебе, властелину великому и стратигу победоносному, трудно и зазорно склонити выю свою перед нечестивыми и неистовыми, гордынею и злобою пышущими агаряны! Но ведаешь сам: ныне Земля Русская в недуге великом! То — для нее!..

В тот же день к Даниилу приехал Ейкович, наместник Ярослава Суздальского. Боярин горько сетовал и пенял, что князь Галицкий не у него остановился, пренебрег его кровом.

Даниилу Романовичу великих трудов стоило успокоить его.

— Ино ладно: с домом архистратиговым не спорить! — молвил успокоенный посадник. — Побегу лошадей для тя, князь, готовить. И все прочее… Конь тут надобен ихний — татарский, степной, — милее всего!..

Провожая Даниила, Ейкович напутствовал его подробными сведеньями о всех батырях и ханах близ кочевавших орд.

Уже в Переславле, былой отчине Мономаха, его излюбленном городе, сидел наместник наместника Батыева — хана Куремсы…

— Данило Романович! — молвил, прощаясь, Ейкович. — А как да и Киев тебе поручит Батый? И то добро бы! — вся бы Земля Русска возрадовалась… Ярослав Всеволодович — худого не скажешь! — хозяин добрый, мудрый, рачителен… а все же Суздаль-то — дальняя сторонка!.. Рукою оттуда Киева не досягнешь, оком не обоймешь!..

Назад Дальше