Апельсины из Марокко - Аксенов Василий Павлович 4 стр.


– Может, тебе не стоит столько курить? – сказал ей Сергей.

И только в музыке не было фальши, в металлических звуках, в резком полубабьем голосе Пола Анка. Я вскочил:

– Катюша! Катька! Пойдем танцевать?

Катя побежала ко мне, грохоча ботинками.

– «Они ушли чуть свет, сегодня с ними Кэт»! – закричал я, подлаживаясь под Анка.

– Ну как же я буду танцевать в этих чеботах? – растерянно улыбнулась Катя.

– Одну минуточку, – сказал Сергей и полез под тахту.

Я выкаблучивал, как безумный, и вдруг увидел, что он вытаскивает из-под тахты лучшие Катины туфельки. Он встал с туфельками в руках и посмотрел на Катю. Он держал туфельки как-то по-особенному и смотрел на Катю с каким-то новым, удивившим меня, дурацки-печальным выражением.

Катя насмешливо улыбнулась ему и выхватила туфельки.

Да, мы танцевали. Я показал, на что я способен.

– Ну, даешь, бородатая бестия! – кричал Стасик и хлопал в ладоши.

– Осторожно, Колька! – кричал Сергей, тоже хлопая.

Я крутил Катю и подбрасывал ее, мне это было легко, у меня хорошие мускулы, и чувство ритма, и злости достаточно. И танец был немыслим и фальшив, потому что не так мне надо с ней танцевать.

Когда кончилась эта свистопляска, мы с Катей упали на тахту. Мы лежали рядом и шумно дышали.

– Скоро мне уже нельзя будет танцевать такие танцы, – тихо сказала она.

– Почему? – удивился я, чувствуя приближение чего-то недоброго.

– Я беременна, – сказала Катя. – Начало второго месяца… – Мне показалось, что я сейчас задохнусь, что тахта поехала из-под меня и я уже качаюсь на одной спице и вот-вот сорвусь. – Да, – прошептала она, – вот видишь… Все и еще это. – И она погладила меня по голове, а я взял ее за руку.

Мы не обращали внимания на то, что на нас смотрят Сергей и Стаська. «Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова, так и жизнь пройдет»… – вертелось у меня в голове.

– Ну, будь веселым, – сказала Катя, – давай, весели меня.

– Давай повеселю, – сказал я.

Мы снова начали танцевать, но уже не так, да и музыка была другая.

В это время раздался звонок. Сергей пошел открывать и вернулся с Эдиком Танакой. Эдик весь заиндевел, видно, долго болтался по морозу.

– Танцуете? – угрожающе сказал он. – Танцуйте, танцуйте. Так вы все на свете протанцуете.

Катя заулыбалась, глядя на Танаку, и у меня почему-то немного отлегло от души с его приходом. Он всегда заявлялся из какого-то особого, спортивного, крепкого мира. Он был очень забавный, коренастый, ладненький такой, с горячими коричневыми глазами. Отец у него японец. Наш простой советский японец, а сам Эдик – чемпион по лыжному двоеборью.

– А ну-ка, смотрите сюда, ребятки! – закричал он и вдруг выхватил из-за пазухи что-то круглое и оранжевое.

Он выхватил это, как бомбу, размахнулся в нас, но не бросил, а поднял над головой. Это был апельсин.

Катя всплеснула руками. Стаська замер с открытым ртом, прервав наблюдения над своим организмом. Сергей оценивающе уставился на апельсин. А я, я не знаю, что делал в этот момент.

– Держи, Катька! – восторженно крикнул Эдик и бросил Кате апельсин.

– Ну что ты, что ты! – испуганно сказала она и бросила ему обратно.

– Держи, говорю! – И Эдик опять бросил ей этот плод.

Катя вертела в руках апельсин и вся светилась, как солнышко.

– Ешь! – крикнул Эдик.

– Ну что ты! Разве его можно есть? – сказала она. – Его надо подвесить под потолок и плясать вокруг, как идолопоклонники.

– Ешь, Катя, – сказал Сергей. – Тебе это нужно сейчас.

И он посмотрел на меня. Что такое? Он знает? Что такое? Я посмотрел на Катю, но она подбрасывала апельсин в ладошках и забыла обо всем на свете.

– Мужчины, быстро собирайтесь, – сказал Эдик. – Предстоит великая гонка. В Талый пришел пароход, битком набитый этим добром.

– Это что, новый японский анекдот? – спросил Стасик.

Сергей, ни слова не говоря, ушел в другую комнату.

– Скептики останутся без апельсинов, – сказал Эдик.

Тут Стаська, видно, понял, что Эдик не врет, и бросился в переднюю. Чуть-чуть не грохнулся на паркете. Катя тоже побежала было за ним, но я схватил ее за руку.

– Тебе нельзя ехать, – сказал я. – Тебе же нельзя. Ты забыла?

– Ерунда, – шепнула она. – Мне еще можно.

Открылась дверь, и показался во всех своих мотоциклетных доспехах Сергей Орлов. Он был в кожаных штанах, в кожаной куртке с меховым воротником и в шлеме. Он застегивал краги. В другое время я бы устроил целый цирк вокруг этой кожаной статуи.

– Мы на мотоцикле поедем, Сережа? – спросила Катя, прямо как маленькая.

– Ты что, с ума сошла? – спросил он откуда-то сверху. – Тебе же нельзя ехать. Неужели ты не понимаешь?

Катя сбросила туфельки, влезла в свои ботинки.

– Ладно, – сказал он и кивнул мне. – Пойдем, поможешь мне выкатить машину.

Он удалился, блестя кожаным задом. Эдик сказал, что они со Стаськой поедут на его мотоцикле, только позже. К тому же ему надо заехать в Шлакоблоки, так что мы должны занять на них очередь. Катя дернула меня за рукав:

– Ну что ты стоишь? Скорей!

– Иди-ка сюда, – сказал я, схватил ее за руку и вывел в переднюю. – От кого ты беременна? – спросил я ее в упор. – От него? – И я кивнул на лестницу.

– Идиот! – воскликнула она и в ужасе приложила к щекам ладони. – Ты с ума сошел! Как тебе в голову могло прийти такое?

– Откуда он знает? Почему у него были твои туфли?

Она ударила меня по щеке не ладошкой, а кулачком, неловко и больно.

– Кретин! Порочный тип! Подонок! – горячо шептала она. – Уйди с глаз моих долой!

Конечно, разревелась. Эдик заглянул было в переднюю, но Стаська втянул его в комнату.

Я готов был задушить себя собственными руками. Я никогда не думал, что я способен на такие чувства. У меня разрывалось сердце от жалости к ней и от такой любви, что… Я чувствовал, что сейчас расползусь здесь на месте, как студень, и от меня останется только мерзкая сентиментальная лужица.

– Ты… ты… – шептала она, – тебе бы только мучить… Я так обрадовалась из-за апельсина, а ты… С тобой нельзя… И очень хорошо, что у нас ничего не будет. Иди к черту!

Я поцеловал ее в лоб, получил еще раз по щеке и стал спускаться. Идиот, вспомнил про туфельки! Это было в тот вечер, когда к нам приезжала эстрада. Я крутился тогда вокруг певицы, а Катя пошла к Сергею танцевать. Кретин, как я мог подумать такое?

Во дворе я увидел, что Сергей уже вывел мотоцикл и стоит возле него, огромный и молчаливый, как статуя командора.

3. Герман Ковалев

Кают-компания была завалена мешками с картошкой. Их еще не успели перенести в трюм. Мы сидели на мешках и ели гуляш. Дед рассказывал о том случае со сто седьмым, когда он в Олюторском заливе ушел от отряда, взял больше всех сельди, а потом сел на камни. Деда ловили на каждом слове и смеялись.

– Когда же это было? – почесал в затылке чиф.

– В пятьдесят восьмом, по-моему, – сказал Боря. – Точно, в пятьдесят восьмом. Или в пятьдесят девятом.

– Это было в тот год, когда в Северо-Курильск привозили арбузы, – сказал боцман.

– Значит, в пятьдесят восьмом, – сказал Иван.

– Нет, арбузы были в пятьдесят девятом.

– Помню, я съел сразу два, – мечтательно сказал Боря, – а парочку еще оставил на утро, увесистых.

– Арбузы утром – это хорошо. Прочищает, – сказал боцман.

– А я, товарищи, не поверите, восемь штук тогда умял… – Иван бессовестно вытаращил глаза. Чиф толкнул лампу, и она закачалась. У нас всегда начинают раскачивать лампу, когда кто-нибудь «травит».

Качающаяся по стенам тень Ивана с открытым ртом и всклокоченными вихрами была очень смешной.

– Имел бы совесть, Иван, – сказал стармех, – всем ведь только по четыре штучки давали.

– Не знаете, дед, так и не смейтесь, – обиженно засопел Иван. – Если хотите знать, мне Зина с заднего хода четыре штуки вынесла.

– Да, арбузы были неплохие, – сказал Боря. – Сахаристые.

– Разве то были арбузы! – воскликнул чиф. – Не знаете вы, мальчики, настоящих арбузов! Вот у нас в Саратове арбузы – это арбузы.

– Сто седьмой в пятьдесят девятом сел на камни, – сказал я.

Все непонимающе посмотрели на меня, а потом вспомнили, с чего начался спор.

– Почему ты так решил, Гера? – спросил боцман.

– Это было в тот год, когда я к вам попал.

Да, это было в тот год, когда я срезался в авиационный техникум и пошел по жаркому и сухому городу куда глаза глядят, не представляя себе, что я могу вернуться домой к тетиным утешениям, и на стене огромного старинного здания, которое у нас в Казани называют «бегемот», увидел объявление об оргнаборе рабочей силы. Да, это было в тот год, когда я сел на жесткую серую траву возле кремлевской стены и понял, что теперь не скоро увижу Казань, что мальчики и девочки могут на меня не рассчитывать, что я, возможно, увижу моря посильнее, чем Куйбышевское. А за рекой виднелся наш Кировский район, и там, вблизи больших корпусов, моя улица, заросшая подорожником, турник во дворе, тетин палисадник и ее бормотание: «Наш сад уж давно увядает, помят он, заброшен и пуст, лишь пышно еще доцветает настурции огненный куст». И возле старого дощатого, облупившегося забора, который почему-то иногда вызывал целую бурю воспоминаний неизвестно о чем, я, задыхаясь от волнения, читал Ляле свой перевод стихотворения из учебника немецкого языка: «В тихий час, когда солнце бежит по волнам, я думаю о тебе. И тогда, когда, в лунных блестя лучах, огонек бежит…» А Ляля спросила, побагровев: «Это касается меня?» А я сказал: «Ну что ты! Это просто перевод». И она засмеялась: «Старомодная чушь!» Да, это было в тот год, когда я впервые увидел море, такое настоящее, такое зеленое, пахнущее снегом, и понял, что я отдам морю всю свою жизнь. А Корень, который тогда еще служил на «Зюйде», засунул мне за шиворот селедку, и ночью в кубрике я ему дал «под ложечку», и он меня очень сильно избил. Да, это было в тот год, когда на сейнер был назначен наш нынешний капитан Володя Сакуненко, который не стал возиться с Корнем. Корень пытался взять его на горло и хватался за нож, но капитан списал его после первого же рейса. Да, это было в тот год, когда я тайком плакал в кубрике от усталости и от стыда за свое неумение. Это было в тот год, когда окончательно подобрался экипаж «Зюйда». А арбузы, значит, были в пятьдесят восьмом, потому что при мне в Северо-Курильск не привозили арбузов.

На палубе застучали сапоги, в кают-компанию вошел вахтенный и сообщил, что привезли муку и мясо и что капитан велел передать: он пошел в управление выбивать киноленты.

– Иван, Боря, Гера, – сказал чиф, – кончайте ващу трапезу и идите принимать провиант, а остальные пусть занимаются своим делом.

– Черт, – сказал боцман, – выйдем мы завтра или нет?

– А кто их знает, – проворчал чиф, – ты же знаешь, чем они там думают.

Дело в том, что мы уже неделю назад кончили малый ремонт, завтра мы должны выходить в море, а из управления еще не сообщили, куда нам идти – на минтая ли к Приморью, на сельдь ли в Алюторку или опять на сайру к острову Шикотан. Мы с Иваном и Борей вышли на палубу и начали таскать с причала мешки с мукой и бараньи туши. Я старался таскать мешки с мукой. Нет, я не чистоплюй какой-нибудь, но мне всегда становится немного не по себе, когда я вижу эти красные с белыми жилами туши, промерзшие и твердые.

Солнце село, и круглые верхушки сопок стали отчетливо видны под розовым небом. В Петрове уже зажигались огни на улицах. За волноломом быстро сгущались сумерки, но все еще была видна проломанная во льду буксирами дорога в порт, льдины и разводы, похожие на причудливый кафельный орнамент. Завтра и мы уйдем по этой дороге, и снова – пять месяцев качки, ежедневных ледяных бань, тяжелых снов в кубрике, тоски о ней. Так я ее и не увидел за эту неделю после ремонта. Сегодня я отправлю ей последнее письмо, и в нем стихи, которые написал вчера:

Вчера я читал эти стихи в кубрике, и ребята ужасно растрогались. Иван вскрыл банку компота и сказал: «Давай, поэт, рубай, таланту нужны соки».

Интересно, что она мне ответит. На все мои письма она ответила только один раз. «Здравствуйте, Гера! Извините, что долго не отвечала, очень была занята. У нас в Шлакоблоках дела идут ничего, недавно сдали целый комплекс жилых зданий. Живем мы ничего, много сил отдаем художественной самодеятельно-сти…» – и что-то еще. И ни слова о стихах и без ответа на мой вопрос. Она плясунья. Я видел однажды, как она плясала, звенела монистами, словно забыв обо всем на свете. Так она и пляшет передо мной все ночи в море, поворачивается, вся звеня, мелко-мелко перебирая сафьяновыми сапожками. А глаза у нее не печальные. Это мне бы хотелось, чтобы они были печальными.

У нее глаза рассеянные, а иногда какие-то странные, сумасшедшие.

– Эй, Герка, держи! – крикнул Иван и бросил мне с пирса баранью тушу.

Я еле поймал ее. Она была холодная и липкая. Где-то далеко, за краем припая, ревело открытое море.

Из-за угла склада прямо на причал выехал зеленый газик. Кто же это к нам пожаловал, регистр, что ли? Мы продолжали свою работу, как бы не обращая внимания на машину, а она остановилась возле нашего судна, и из нее вышли и спрыгнули к нам на палубу паренек с кожаной сумкой через плечо и женщина в шубе и брюках.

– Привет! – сказал паренек.

– Здравствуйте, – ответили мы, присели на планшир и закурили.

– Вот это, значит, знаменитый «Зюйд»? – спросила женщина.

А, это корреспонденты, понятно, они нас не забывают. Мы привыкли к этой публике. Забавное дело, когда поднимаешь ловушку для сайры и тебя обливает с ног до головы, а в лицо сечет разная снежная гадость, в этот момент ты ни о чем не думаешь или думаешь о том, что скоро сменишься, выпьешь кофе – и набок, а оказывается, что в это время ты «в обстановке единого трудового подъема» и так далее. И в любом порту обязательно встретишь корреспондента. Зачем они ездят, не понимаю. Как будто надо специально приезжать, чтобы написать про «обстановку единого трудового подъема». Писатели – другое дело. Писателю нужны разные шуточки. Одно время повадились к нам в сейнерский флот писатели. Ребята смеялись, что скоро придется на каждом судне оборудовать специальную писательскую каюту. Чего их потянуло на рыбу, не знаю. С нами тоже плавал месяц один писатель из Москвы. Неделю блевал в своей каюте, потом отошел, перебрался к нам в кубрик, помогал на палубе и в камбузе. Он был неплохой парень, и мы все к нему быстро привыкли, только неприятно было, что он все берет на карандаш. Особенно это раздражало Ивана. Как-то он сказал писателю, чтобы тот перестал записывать и держал бы в уме свои жизненные наблюдения. Но тот ответил, что все равно будет записывать, что бы Иван с ним ни сделал, пусть он его хоть побьет, но он писатель и будет записывать, невзирая ни на что. Тогда Иван примирился.

Потом мы даже забыли, что он писатель, потому что он вставал на вахту вместе с нами и вместе ложился. Когда он появился на нашем сейнере, я перестал читать ребятам свои стихи, немного стеснялся – все же писатель, а потом снова начал, потому что забыл, что он писатель, да, честно говоря, и не верилось, что он настоящий писатель. И он, как все, говорил: «Здоров, Гера», «Талант», «Рубай компот» и так далее. Но однажды я заметил, что он быстро наклонил голову, и улыбнулся, и взялся двумя пальцами за переносицу.

Вечером, когда он в силу своей привычки сидел на корме, съежившись и уставившись стеклянными глазами в какую-то точку за горизонтом, я подошел к нему и сказал:

– Послушай, то, что я сочиняю, – это дрянь, да?

Он вздохнул и посмотрел на меня.

– Садись, – сказал он, – хочешь, я тебе почитаю стихи настоящих поэтов?

Он стал читать и читал долго. Он как-то строго, как будто со сцены, объявлял фамилию поэта, а потом читал стихи. Кажется, он забыл про меня. Мне было холодно от стихов. Все путалось от них у меня в голове.

Нет, я никогда не смогу так писать. И не понимаю, что такое «зеленый ветер шипра». Может быть, стихи можно писать только тогда, когда поверишь во все невозможное, когда все тебе будет просто и в то же время каждый предмет будет казаться загадкой, даже спичечный коробок? Или во сне? Иногда я во сне сочиняю какие-то странные стихи.

– А вообще ты молодец, – сказал мне тогда писатель, – молодец, что пишешь и что читаешь ребятам, не стесняешься. Им это нужно.

На прощание он записал мне свой адрес и сказал, что, когда я буду в Москве, я смогу прийти к нему в любое время, смогу у него жить столько, сколько захочу, и он познакомит меня с настоящими поэтами. Он сказал нам всем, что пришлет свою книжку, но пока еще не прислал…

Мы спустились с корреспондентами в кубрик. Парень положил свою сумку на стол и открыл ее. Внутри был портативный магнитофон «Репортер».

– Мы из радио, – объяснил он. – Центральное радио.

– Издалека, значит, – посочувствовал Иван.

– Неужели в этом крошечном помещении живет шесть человек? – изумилась женщина. – Как же вы здесь помещаетесь?

– Ничего, – сказал Боря, – мы такие, портативные, так сказать.

Женщина засмеялась и навострила карандаш, как будто Боря преподнес уж такую прекрасную шутку. Наш писатель не записал бы такую шутку. Она, эта женщина, очень суетилась и как будто заискивала перед нами. А мы стеснялись, нам было как-то странно, как бывает всегда, когда в кубрик, где все мы притерлись друг к другу, проникают какие-то другие люди, удивительно незнакомые. Поэтому Иван насмешливо улыбался, а Боря все шутил, а я сидел на рундуке со стиснутыми зубами.

– Ну хорошо, к делу, – сказал парень-корреспондент, пустил магнитофон и поднял маленький микрофончик. – Расскажите нам, товарищи, о вашей последней экспедиции на сайру, в которой вам удалось добиться таких высоких показателей. Расскажите вы, – сказал он Ивану.

Иван откашлялся.

– Трудности, конечно, были, – неестественно высоким голосом произнес он.

– Но трудности нас не страшат, – бодро добавил Боря.

Женщина с удивлением посмотрела на него, и мы все с удивлением переглянулись.

– Можно немного поподробнее? – веселеньким радиоголосом сказала женщина.

Иван и Борька стали толкать меня в бока: давай, мол, рассказывай.

– Ревела буря, дождь шумел, – сказал я. – В общем, действительно, была предштормовая обстановка ну, а мы… а мы, значит… ловили сайру… и это…

– Ладно, – мрачно сказал корреспондент, – хватит пленку переводить. Не хотите, значит, рассказывать?

Нам было очень неудобно перед корреспондентами. Действительно, мы вели себя как скоты. Люди ехали к нам издалека на своем газике, промерзли, наверное, до костей, а мы не мычим, не телимся. Но что, в самом деле, можно рассказать? То, как спускают в воду ловушки для сайры и зажигают красный свет, а потом выбирают трос, и тут лебедку пустить нельзя – приходится все вручную, и трос сквозь рукавицы жжет тебе ладони, а потом дают синий свет, и сайра начинает биться, как бешеная, вспучивает воду, а на горизонте темное небо прорезано холодной желтой полосой, и там, за ней, бескрайняя поверхность океана, а в середине океана Гавайские острова, а дальше, на юг, встают грибы водородных взрывов, и эту желтую полосу медленно пересекают странные тени японских шхун, – про это, что ли, рассказывать? Но ведь про это нельзя рассказать, для этого нужен какой-то другой магнитофон и другая пленка, а таких еще нет.

Назад Дальше