Малавита - Тонино Бенаквиста 15 стр.


Однако в то утро Донни пожалел, что вышел на работу ради такой малости: слишком новая подборка журнала «Вог», журналы по фитнесу, абсолютно неинтересные, за все — долларов десять наберется, может на пять больше с этим «Плейбоем» 1972 года, который точно возьмет букинист из Каталины. Находятся любители и на такое старье, и не только старые извращенцы, но люди приличные во всех отношениях и даже ученые, те, что пишут исследования и диссертации по всей этой доисторической прессе. Самые невероятные журналы иногда становились предметом коллекционирования, начиная с «Плейбоя» — американского мифа, утехи пенсионера, — вот уж людям не на что деньги тратить. Журнальчик с голыми девками за 1972 год, на кой черт он нужен?

В 1972 году его отец и мать еще не познакомились, и ничто не предвещало появления Донни Рэя. Он родится только пятнадцать лет спустя, когда чувство стыдливости сдастся на милость всемогущему товару, когда жажда наживы сметет последние табу. Для него, еще ни разу не дотронувшегося до женского тела своими руками, оно было чем-то вроде неиссякаемого природного сырья, видимого невооруженным взглядом и открытого взору во всех своих малейших закутках. Их нагота была достоянием нации с незапамятных времен, как водопровод или метро, Правом Мужчины. Ни разу не тронув ног девушки, Донни считал, что знает все об их интимном устройстве. Во время раскопок он кидал почти пресыщенный взгляд на красоток из Хастлера и прочих Пентхаузов, где одно человеческое тело стоило другого, и это не вызывало у него ни малейшего любопытства. Донни Рэй не мог вообразить, что уже в 1972-м очень красивые женщины позировали в журналах голыми, чтобы стать королевой на день, и что мальчик его возраста мог пойти на убийство, лишь бы заполучить этот номер «Плейбоя». Он же ограничился тем, что пролистал его, проверяя сохранность, развернул центральную вклейку и на трех журнальных страницах обнаружил «девушку месяца». «Мисс Май 1972» звалась Линда Мэй Бейкер и позировала в ванне с пеной, анфас и целиком, вид сверху.

Сидя на корточках в контейнере, Донни долго и задумчиво держал журнал в руке. На центральной фотографии мало что было видно — по крайней мере не все. Впервые за его короткую жизнь от него что-то скрывали. И девица ничем не походила на тех, что позируют в сегодняшних журналах. Неужели в то время тела женщин были настолько другими? Заинтригованный снимками мадемуазель Бейкер — старомодными, не подвластными времени, с приятным налетом старины, на грани китча — Донни вышел из аэровокзала, не сводя с журнала глаз. Перед тем как вылезти из контейнера, он почти не глядя подцепил какую-то мятую агитку — «Газета Жюля Валлеса», откуда тут эта фигня? Формат как раз чтобы спрятать в нее «Плейбой», не вызывая любопытства прохожих. Этот жест выдавал его возраст, пятнадцать лет.

Он сел в наземное метро на станции «Авиация» и устроился на сиденье в конце пустого вагона. Он стал изучать тело Линды Мэй Бейкер с ног до головы, удивляясь всему, начиная с темно-каштановых волос, у корней совсем черных, которые спадали на плечи, подвязанные скромной ленточкой, как у школьницы. Обыкновенная брюнетка, каких полно встретишь на улице, не сложнее других, расхожая модель — да он их тысячу перевидал в своей жизни, — вроде девушки — зубного протезиста, никогда не поднимающей нос от работы в своей маленькой лавочке на Плейсид Сквер; или даже вон — социальная агентша, которая все уламывает его сходить на прием к психологу. У сегодняшних девушек месяца Донни видал лишь блондинистые гривы, которыми они могли укрыться целиком. Линда Мэй Бейкер выглядела бы среди них как овечка среди львиц. Донни бесконечно терпеливо рассматривал каждую черточку ее наивного лица, едва заметные веснушки, щедрую улыбку, очаровательную мордашку. Он чувствовал нежность оттого, что она так невинна, что говорит так мало, показывая так много, что не скрывает робости, позируя голышом, и во взгляде сквозила беззащитность, которую еще надо было угадать, она была невидима для тех, кто не умел смотреть. Он встречал это выражение у обыкновенных женщин, лишенных наглости, любопытных ко всему, готовых удивляться пустяку. Нагло, как они умели, глядя в объектив, современные красотки вытравили из сетчатки даже атом наивности и за взглядом фотографа ловили взгляды миллионов мужчин, которые будут придирчиво оценивать потенциал соблазна, заключенный в таком количестве голой плоти. На лице Линды Мэй читался вызов, который она бросила сама себе и выдержала — сфотографировалась голой на всю Америку, и эта победа огоньком горела в глубине ее глаз.

И что самое невероятное — остальное тело, начиная с плеч, выражало скромность, которая как раз и вызывала у Донни такое необычное волнение. Ах, эта грудь Линды Мэй Бейкер! Высокая, но такая ненаглая, почти хрупкая, несмотря на всю свою прелесть, он искал слово, чтобы ее охарактеризовать, и за неимением лучшего выбрал — «несовершенная». Да, грудь была несовершенная, ее форма не напоминала ничего знакомого — фрукт, что-то среднее между яблоком и грушей, и уж совсем не дыня. До того как он обнаружил грудь Линды Мэй, Донни всегда воображал, что груди у женщин вроде сферических тел идеальной геометрической формы, набитых чем-то достаточно крепким, чтобы так и прыгать в глаза читателю. Несовершенные груди Линды Мэй хотелось целыми часами оглаживать ладонями и в конце концов дать им вернуться к природной форме — самой волнующей. Грудь Линды Мэй датировалась эпохой до скальпеля и силикона, эпохой, когда тяга к совершенству еще уступала очарованию… Верх невинности, белизна груди Линды Мэй контрастировала с остальным загорелым телом и явно обрисовывала контуры раздельного купальника. Донни не мог опомниться. Белая грудь? Невероятно! Почти неприлично. Что ж это, в 1972 году не было соляриев? Не было автозагара, всяких гелей? На пляже не загорали топлесс? Что, Линда Мэй Бейкер никому не показывала свою наготу? Он вышел на станции Лонг-Бич, по-прежнему сжимая в руках «Газету Жюля Валлеса», прикрывшую тело Линды Мэй Бейкер. Чем дольше он пожирал ее глазами, тем больше избегал взглядов прохожих. Он забрался в автобус, ехавший в Линвуд, где жил Стью, его приятель с детства, теперь работавший выколачивателем долгов. Стью не раз пытался посвятить его в искусство ломать пальцы неисправным плательщикам, но Донни, питавший отвращение к большинству форм насилия, предпочел макулатуру — он видел в ней современную вариацию охоты за сокровищами. Хотите доказательств? На дне контейнера он нашел Линду Мэй. Девушку, которая отдалась журналу «Плейбой», как отдаются первому любовнику. С бесконечными предосторожностями он раскрыл внутренний разворот журнала, чтобы увидеть: что там делается ниже бедер. Кусок пены почти полностью закрывал лобок, виднелась только полоска вьющихся волос, и угадывалось, что они такого же цвета, что и на голове, как звериная нога на теле нимфы. Донни шел от одного сюрприза к другому. Лобков он перевидал тысячи, всех мастей — пики, червы, трефы, бубны, то бишь и ромбы, и сердечки, крашеные в голубой или розовый цвет или — самое банальное — полностью выбритые, а про форму срамных губ он знал больше, чем его собственный отец. Линда Мэй Бейкер, слегка согнув левую ногу внутрь, скрыла самое сокровенное и навсегда утаила промежность: мужчинам, а главное Донни, и этого хватило. Он воспринял ее позу как приговор, одновременно несправедливый и совершенно легитимный. Как под гипнозом, Донни вышел из автобуса и пробежал сотню метров по Джозефин-стрит. Он вошел в здание из темных кирпичей, кивнул старому пуэрториканцу, сидящему в холле кем-то вроде добровольного консьержа, он всю жизнь помнил его на этом месте, и позвонил в квартиру Стью, на первом этаже. Пока тот шел к двери, он бросил последний взгляд на удивительную девушку, которой в 1972 году был двадцать один год, и сотни миллионов американцев видели в ней вершину эротизма. Донни с беспокойством почувствовал, как все его существо полно какого-то раздражения. Неужели это и есть возбуждение?

— Вовремя пришел, Донни, мне как раз нужна помощь…

В квартире царил странный контраст между сумраком и галогеновым светом. По абсолютно личным причинам Стью решил перекрыть непроницаемыми ставнями ту каплю света, которая доходила до первого этажа, одновременно устранив риск ограбления. Донни много раз тут ночевал перед телевизором, утонув в диванных подушках. Машинально он направился к холодильнику, минуту осматривал его, ничего не взял. Стью вернулся к своим занятиям, деликатному делу, которое издали напоминало об эпохе, которую эти ребята никогда не знали, — времени сухого закона.

— Можно спросить, чего ты тут химичишь?

— Посылку дяде Эрвану.

Десяток больших чашек черного кофе, пакет сахарного песка и шесть бутылок спирта занимали стол, на котором орудовал Стью.

— Кофейная водка, это ему как наркотик, говорит, помогает пищу переваривать, вот старый хрен. И за что я только его люблю? Просто, чтоб достать меня, нет чтоб пить ирландский ликер, как все нормальные ирландцы, готовый, из магазина, нет, подавай самодельный, а все оттого, что связался с этими макаронниками. Такое дело муторное, ты себе представить не можешь. Нужно взять спирт девяностоградусный, смешать его с сахаром и кофе, — но! — не с таким кофе, как я варю, а нужно эспрессо, настоящий, эдакая грязная жижа, которую мне варят у Мартино, напротив. Пока я все перемешиваю и разливаю по бутылкам, ты будешь бегать туда и обратно, мне еще штук десять нужно таких полных чашек — Мартино, он знает. Усек?

— Вовремя пришел, Донни, мне как раз нужна помощь…

В квартире царил странный контраст между сумраком и галогеновым светом. По абсолютно личным причинам Стью решил перекрыть непроницаемыми ставнями ту каплю света, которая доходила до первого этажа, одновременно устранив риск ограбления. Донни много раз тут ночевал перед телевизором, утонув в диванных подушках. Машинально он направился к холодильнику, минуту осматривал его, ничего не взял. Стью вернулся к своим занятиям, деликатному делу, которое издали напоминало об эпохе, которую эти ребята никогда не знали, — времени сухого закона.

— Можно спросить, чего ты тут химичишь?

— Посылку дяде Эрвану.

Десяток больших чашек черного кофе, пакет сахарного песка и шесть бутылок спирта занимали стол, на котором орудовал Стью.

— Кофейная водка, это ему как наркотик, говорит, помогает пищу переваривать, вот старый хрен. И за что я только его люблю? Просто, чтоб достать меня, нет чтоб пить ирландский ликер, как все нормальные ирландцы, готовый, из магазина, нет, подавай самодельный, а все оттого, что связался с этими макаронниками. Такое дело муторное, ты себе представить не можешь. Нужно взять спирт девяностоградусный, смешать его с сахаром и кофе, — но! — не с таким кофе, как я варю, а нужно эспрессо, настоящий, эдакая грязная жижа, которую мне варят у Мартино, напротив. Пока я все перемешиваю и разливаю по бутылкам, ты будешь бегать туда и обратно, мне еще штук десять нужно таких полных чашек — Мартино, он знает. Усек?

— Я влюбился, Стью.

— Да мое какое дело? Влюбился? В кого?

— В Линду Мэй Бейкер.

— Не знаю.

— Это «девушка месяца».

— Ну да? Покажи.

Донни протянул журнал и тут же пожалел об этом.

Ревность. Взгляд другого мужчины.

— Эта, что ли? Издеваешься? Прямо как моя мать, когда в школе училась. Возьмешь поднос с шестью чашками, только быстрее, чтоб не остыли, лучше смешивать, пока не остыло.

— Я хочу знать, как у нее сложилась жизнь.

— ?

— …

— Да она уже умерла, наверно, это какой год?

— Семьдесят второй.

— Семьдесят второй? Ты что, рехнулся? Она ж старуха, ну ты даешь, старик!

— Какая у нее была жизнь? Что с ней стало потом? Вышла замуж, завела детей? Говорят ли ей до сих пор люди: «А я вас голой видел в „Плейбое“, давненько это было». Изменили ли эти снимки ее жизнь? Как? К лучшему? К худшему? Жалеет ли она о них? Думает ли, что это был ее шанс? На что она сегодня похожа? Женщина, которая в течение целого месяца сводила с ума половину мужиков планеты — неужели она старится, как и все остальные?

Стью перестал возиться с бутылками и с беспокойством взглянул на приятеля.

— У тебя, наверно, период такой, может, ничего страшного, надо с кем-нибудь посоветоваться. У меня в твоем возрасте тоже были свои закидоны, но тут, извини, ты перегнул.

— Я напишу Хью Хефнеру, он должен знать, что с ней стало.

— Это кто?

— Человек, который основал «Плейбой» и придумал кролика Банни.

— Я бы на твоем месте поосторожней обращался со всеми этими сумасшедшими писаками. Не успеешь оглянуться, накличешь полицию.

— Поищу в интернете, на сайтах типа «Что с ними стало?»

— А ты не можешь вместо этого влюбиться в кого-нибудь твоего возраста? Да хоть в ту певичку из «Сенз», которую мы видели на вечеринке Студио А.

— А вдруг я нужен сейчас Линде Мэй?

— Пока что ты нужен мне, так что иди тащи мне эти долбаные эспрессо, чтобы я отправил эту сраную посылку, а твоими историями займемся потом, понял?

Так они и сделали, и вскоре Стью завинтил крышку последней бутылки, потом вытащил деревянный ящик, в котором его кофейному ликеру полагалось пересечь полтора десятка штатов с запада на восток.

— Твой дядя Эрван — это который автослесарь?

— Ты что, с дерева съехал? Дядя Дилан, если чего у меня попросит, может сразу начинать считать до миллиарда. Эрван, он в Райкерсе сидит, в тюрьме для долгосрочников, старый хрен, шансов выйти никаких! И семьи у него нет, у мудака, только я один, и я такой мудак, что варю ему его дерьмовый ликер.

Стью явно предпочитал худшего из двух своих дядей, старшего из братьев Догерти, который покинул Лос-Анджелес в конце шестидесятых вслед за одной пассионарней революционного движения, которое с тех пор развеялось как дым. Единственный вооруженный член партии, Эрван схлопотал пожизненный срок в «Райкерс Айленде», тюрьме штата Нью-Йорк, ни больше ни меньше, как за покушение на жизнь президента. Никогда не видев его за тюремной решеткой, Стью чтил дядю, менее за его политические убеждения, чем за исключительную меру наказания, которая позволяла ему изображать у себя в квартале маленького пахана.

— Я думал, в тюряге алкоголь запрещен.

— Там, где он сидит, единственное, что запрещено, так это расплачиваться в кредит. И потом, он так там прижился, что его чуть ли не выпускают за сигаретами. Он играет в карты с надзирателями, посредник в крупных стычках, он по-прежнему любит выступать. Он мне говорит, что, мол, он — не пример для подражания.

Не переставая говорить, Стью укладывал бутылки в ящик, оборачивая каждую цилиндром гофрированной бумаги, чтобы они не стукались друг о друга. За неимением лучшего, картон можно было заменить свернутым журналом. Машинально Стью схватил «Плейбой» 1972 года, чтобы укутать переднюю бутылку из полудюжины, и замер, парализованный воплем Донни:

— Линда Мэй!

Прижимая возлюбленную к груди, он принял страшное решение:

— Будешь ты мне помогать или нет, а я ее найду, Стью. И скажу ей, как много она для меня значит.

— Технически она могла бы быть твоей бабушкой.

Стью схватил другую газету, оказавшуюся на столе, и попытался разобрать название:

— «Ла Газет»… чего? Это на каком же языке написана эта фигня?

— Я откуда знаю, в этих контейнерах чего только нет.

Стью не нуждался в дальнейших разъяснениях и обернул вокруг густо-черной бутылки «Газету Жюля Валлеса», которая прочно закрепила бутыль среди пяти остальных. Он приклеил скотчем адрес на ящике: Джеймс Томас Сентер, 14 Хазен-стрит, Райкерс Айленд, Нью-Йорк, 11370, и скрутил две ручки из веревки, чтобы легче было нести. Привычное дело.

— Ну, найдешь ты ее и что скажешь своей «мисс Май девятьсот семьдесят два»?

Донни долго молчал, прежде чем ответить:

— Что я по-прежнему верю в нее.

* * *

Райкерс Айленд, тюрьма на траверзе Манхэттена, насчитывала 17 тысяч узников, мужчин и женщин, распределенных по десяти совершенно раздельным заведениям. Остров напоминал небольшое государство в государстве, расположенное менее чем в десяти километрах от Эмпайр Стейт Билдинг и считающееся самой крупной структурой в системе исправительных заведений мира. В корпусе, названном «Джеймс Томас сентер» в честь первого афро-американского надзирателя, сектор старожилов четко отграничен от других. На этом олимпе жулья пребывало несколько живых легенд крупного бандитизма, основополагающих фигур преступного мира и последних мифических парий, которыми так и не пресытились толпы. Каждый из них по совокупности располагал сроками, иногда доходящими до четырехсот лет заключения, так что мог умереть за решеткой, возродиться и снова умереть, и так далее в течение нескольких поколений. Для того чтобы войти в ультразакрытый клуб долгосрочников, надо было накопить как минимум двести пятьдесят лет без права сокращения срока.

Поэтому в квартале старожилов восприятие времени было не совсем таким, как во всех других местах.

Эти два десятка заключенных пользовались исключительными условиями заключения: их известность в большинстве случаев — личное богатство, юридическая поддержка, достойная крупнейших компаний, хорошие отношения с начальством исправительных учреждений трансформировали статус заключенных в статус проживающих на пансионе, а их камеры — в апартаменты, которые ни в чем не уступали лучшим особнякам в центре Манхэттена. Всем было уготовано там умереть, но торопить этот день никто не собирался.

В этот день двое из пансионеров, дружащие уже скоро четыре года (по личной шкале — срок, чтобы едва начать подавать руку), болтали, сидя в креслах, куря ритуальную сигару после обеда. Младший из них и, однако же, самый давний обитатель этих стен, террорист Эрван Догерти, пригласил соседа из камеры напротив, на двадцать лет старше себя, Дона Мимино, крестного отца всех крестных отцов итальянской мафии, сидящего уже около шести лет. Эрван, весьма подозрительно относящийся ко всем формам компанейства — он сумел сохранить полное молчание в течение почти восьми лет, — ценил в Доне Мимино старомодные манеры, философию другой эпохи и умение вести беседу, равное умению молчать. А для почтенного итальянца тот простой факт, что ирландец был единственным католиком в округе, составлял его первое достоинство.

Назад Дальше