Поляна № 1(1), август 2012 - Коллектив авторов 5 стр.


Кольку Алексей недолюбливал. Считал его злым. Кольку многие считали злым. Но Колька не злой, хотя всегда мог обидеть, сказать резкость. Колька озлобленный. А это не одно и то же. Я знаю. И на меня порой находит. Жизнь кажется безрадостной, оглушающе никчемной, похожей на блеклое кино, которое вконец надоело, но которое не скоро кончится, а уйти нельзя. И так хочется выместить на ком-нибудь заплесневелую обиду. Но я сдерживаю себя.

«Квартиру-то отдать придется, – взметнувшимся голосом сказал Колька и придирчиво оглядел комнату, будто прицениваясь к ней. – Б…дь, такую квартиру. Я тут рос. Это память. Отдать неизвестно кому. Еще год назад сказал ему: пропиши Свету. Ты пожилой человек, нуждаешься в уходе. А это внучка. Не какой-нибудь чужой человек. А он: “Не могу. Думаешь, люди не поймут, зачем это. Я коммунист. Не имею права”. Я говорю: всякое может случиться. Пропадет квартира. Как потом для Светы получить? А он опять: “Я коммунист. Я так не могу”. И вот! Дождались! Теперь потребуют очистить. Отдадут черт знает кому. Идиоту какому-нибудь. Говнюку. А чтобы здесь внучка жила, это нельзя. Это плохо. А сам? Что он сделал для меня? Что?!»

«Коля, – сказал я, – успокойся. Мы только что похоронили Ивана Алексеевича. Ничего уже не изменишь. Отнесись философски». «Да я ему говорил! Я говорил». Он взял бутылку, но она была пуста, и Колька швырнул ее в угол. Стекло разлетелось, рухнуло с мягким звоном на пол. Резко поднявшись, Колька пошел деревянным шагом и скоро вернулся, опустил на стол запотевшую бутылку, открыл ее, наполнил стопки. «За что?» – спросил я. «Ни за что», – буркнул он и выпил. «Хочу еще раз помянуть Ивана Алексеевича», – сказал я. И тоже выпил.

Я смотрел на старые настенные часы, которые показывали половину девятого. Они стояли. С тех пор, как слег Иван Алексеевич. Некому было их заводить. Время оставило эту комнату.

Полгода назад, на майские праздники мы с Колькой навестили Ивана Алексеевича. После обеда Колька убежал по каким-то делам, а я остался. И вот за чаем в той самой комнате, где пару часов назад мы справляли поминки, Иван Алексеевич устроил мне целый допрос. Начал он с Отца народов: «Митя, скажи мне, как ты относишься к тому, что сейчас многие хают Сталина?» Не люблю врать, но не мог я тогда сказать правду – не хватило бы духу, – а потому схитрил: «Не в первый раз пытаются критически оценивать деятельность Иосифа Виссарионовича». Иван Алексеевич понимающе кивнул: «Такого человека грязью мажут. В преступники произвели. Но ничего, лет через десять, может быть через двадцать справедливость восторжествует.

Я в этом не сомневаюсь. Ну а то, что начали оправдывать Бухарина, Зиновьева, Рыкова и прочих, это как ты оцениваешь?» «Если начали ругать Сталина, то иного и не могло быть». «И люди верят?» «Советские люди привыкли верить газетам». «Да-да, конечно, – поспешно проговорил Иван Алексеевич, и взгляд у него был ясный, молодой. – Это верно. Если уж пишут в газетах… А как, на твой взгляд, относятся к Горбачеву?» «По-разному. Одни ему симпатизируют – о переменах печется, перестройку начал. Другие болтуном считают. Я вот тоже думаю, что большинство обещаний он не выполнит». «Почему?» «Он не готов на реальные шаги». «Какие, например?» Это был коварный вопрос. Не говорить же с ним о частной собственности. «Скажем, я не верю, что он выведет на чистую воду замаравших себя членов Политбюро». Иван Алексеевич выслушал это спокойно. «А к Лигачеву как относятся?» – аккуратно продолжал он выкладывать вопросы. «Ну, этого мало кто любит. Мрачная личность. Не дай Бог, дорвется до власти». «А Ельцин?» «Весьма популярный человек. Конечно, радикал. Но без доли радикализма преобразований не осуществить. Его любят. За честность, за простоту, за личную скромность. Гонения только прибавили ему популярности». «А почему многие так отрицательно восприняли письмо этой женщины… Нины Андреевой?» «Дело в том, что люди истолковали ее слова… чересчур прямолинейно. Испугались. Так приучены, что надо бояться. Решили – все. Конец перестройке. Прошлое возвращается. Их можно понять. Перемены глубинных процессов не коснулись, и отменить все легче легкого. А желающих сделать это хватает. – Я ждал, что он выскажет свое мнение, но он молчал. И тогда я решил подтолкнуть его. – Иван Алексеевич, а вы считаете, что перестройку зря начали?» Он хорошенько обдумал мои слова, потом проговорил чистым голосом: «Перестройка нужна. Слишком много безобразий накопилось. Но зачем Сталина грязью марать? Это пользы не принесет». И тогда я сказал: «Иван Алексеевич, я до сих пор помню, о чем спросил вас летом пятьдесят третьего. Это меня и сейчас мучает. Как около Сталина оказался такой человек как Берия? Почему Сталин его не разглядел?» Иван Алексеевич глянул на меня виноватыми, осенними глазами: «Сам понять не могу. Но это факт. Неоспоримый, так сказать… А Берия был сволочь. Эх, если бы удалось его сразу разоблачить… – Он понизил голос. – Я тебе, между нами, такую историю расскажу. Был у меня хороший приятель. Года три как умер. Не буду называть его фамилию, но он в свое время занимал довольно ответственный пост, связанный с выдачей и хранением оружия в Кремле. Как-то из Тулы поступила партия автоматов для личной охраны Сталина. И вот для их переноски были изготовлены специальные ящички или футляры, вроде теперешних дипломатов, с которыми сейчас многие ходят. Но эти футляры при необходимости должны были быстро раскрываться. Случилось так, что у одного охранника такой футляр сам собой распахнулся, и автомат упал на брусчатку. Прямо там, в Кремле. Так вот, когда об этом доложили Берия, он тут же приказал арестовать Степана Павловича… Ну, того человека, про которого я рассказываю. Но Степан Павлович случайно узнал за короткое время до того, как пришли его арестовывать, и побежал к заместителю Берия Георгадзе. А тот очень хорошо относился к Степану Павловичу за то, что еще перед войной, когда Георгадзе начал работать в центральном аппарате, Степан Павлович выдал ему в качестве личного оружия необычный пистолет. Не вороненый, а блестящий. Откуда-то у него оказался такой. Один. И Георгадзе это так понравилось, что он стал хорошо относиться к Степану Павловичу. И вот Георгадзе, узнав, что Степана Павловича собираются арестовывать за раскрывшийся футляр, говорит: «Идем к самому». Степану Павловичу боязно было, но как откажешься. Зашли в кабинет Берия. Тот смотрит на них неодобрительно: «В чем дело? Почему не выполнен мой приказ?» Георгадзе говорит: «Лаврентий, за что его арестовывать? Он ни в чем не виноват. Он к футлярам не имеет никакого отношения. Только к содержимому. На чертежах футляров даже нет его подписи. Он их не утверждал». «А чья там подпись?» – спрашивает Берия. «Твоя». Тут Берия ухмыльнулся, встал из-за стола, подошел, похлопал Степана Павловича по плечу: «Иди, работай. Может быть, все обойдется». И на самом деле обошлось. А если бы Степан Павлович не успел к Георгадзе, если бы его арестовали, пропал бы. Состряпали бы дело, и все… Такой он был, Берия. Преступлений за ним много. Только ведь и враги были у Советской власти. Разве одних безвинных сажали? Нет. А то, что творил Берия, нельзя приписывать Сталину. И вот еще что хочу сказать, Митя. Поосторожнее высказывайся насчет руководителей государства. Ну, мы с тобой давно знакомы. Мне ты можешь доверять. А с другими так не стоит. Люди есть разные. Надеюсь, ты понял».

То, что он упомянул в конце, по-моему, называется генетическим русским страхом. Он воспитывался долгими столетиями, наверно, с Ивана Грозного, или даже раньше. Страх, который рождается и умирает с нами. Советская власть лишь укрепила его, сделала стержнем нашей жизни. Кто свободен от него? Кто признается себе, что лишен этого чувства? А насчет Сталина… Поздно и бесполезно было переубеждать Ивана Алексеевича в том, что касалось взаимоотношений его кумира и человека, носившего фамилию Берия.

Это был мой последний разговор с Иваном Алексеевичем.

Я смотрел в окно. Что за время года там, на улице? Никаких примет осени. Пыльный асфальт. Дом напротив, придавленный чернотой ночи. И лишь одно окно горит, прилежно, терпеливо. Что там? Беда? Радость? Привычная бессонница? Спешные ночные дела? Какая разница. Я возвращаюсь за стол. Опять передо мной Сталин. Машет. Кому? Что он думал в тот момент, когда его фотографировали?.. Вспомнилось, как много лет назад Колька спросил Ивана Алексеевича: «Папа, а ты видел Сталина вблизи?» «Много раз», – ответил Иван Алексеевич. «Правда, что у него все лицо в щербинках?» «С чего ты взял? Никаких щербинок. Самое нормальное лицо». И я вдруг понял, только сейчас, что он тогда не обманывал – так он видел Отца народов. Без малейшего изъяна. И таким ему Сталин казался до последнего дня. И еще вспомнилось – хмурая, целеустремленная, неостановимая река. Она упрямо ползет меж красивых и равнодушных зданий. Я возвышаюсь над ее живой поверхностью. Я на плечах отца. Поворачиваю голову назад. И вижу лица. Много лиц. Каких-то невесомых. Одинаковых – будто нет ни мужчин, ни женщин, ни старых, ни молодых, ни веселых, ни злых. И я чувствую то, что чувствует каждый здесь, на этой улице, в этот страшный мартовский день: жизнь остановилась. Нам не осилить это горе… Втиснутый в маленькое пространство фотографии, поднявший руку, – может, для удара? – продолжал надо мной нависать товарищ Сталин. А рядом выжидающе стоял похожий на упрямого бычка Молотов. И снова пришли на ум незатейливые, пронзительные слова Иоанна Богослова: «Дети! Храните себя от идолов».

Дверь открылась, и в комнату мягким шагом вошла Тамара. Внимательно посмотрев на Кольку, она произнесла с преувеличенной озабоченностью: «Ребята, у вас закуска кончилась. Сказали бы. Что ж вы так?» Если бы не поминки, она бы не позволила Кольке пить еще. Терпеть не может, когда он перебирает. «Митя, помоги мне, пожалуйста», – сказала она, и я сразу поднялся. Оба стола в кухне были загромождены посудой. Действовало маленькое предприятие по отмыванию и вытиранию тарелок, чашек, вилок, ножей. Славно журчала вода в раковине. Мария Алексеевна бойко орудовала тряпкой. Света заученно водила полотенцем по тарелке. Лицо у нее было скучное – какое еще оно может быть у шестнадцатилетнего человека, делающего среди ночи подобную работу? «Не давал бы ты больше пить Николаю, – сказала Тамара, протягивая мне блюдо с заливным мясом. – Хватит ему. И поесть вам надо. Тебе тоже». «Ладно, позабочусь о твоем муже. Как сказал апостол Павел: «Не о себе только каждый заботься, но каждый и о других». «Опять цитата из Библии?» «Да. Мудрая книга. В ней ответы на все вопросы. А что?» «Ничего. Вот тебе салат, и иди».

Я никогда не говорил Кольке, что верю в Бога. Сам он не верил, считал это величайшей глупостью. Верующей была моя мать. Я узнал об этом в шестом классе. И был поражен – моя мать, и такое мракобесие. Потом привык. Она не старалась воспитать меня религиозным человеком. В церковь мать начала ходить в сорок четвертом, когда в Польше пропал без вести отец. Так поступали многие женщины. Тайком, чтобы никто не узнал. Но верующей стала после того, как в канун Победы отыскался в далеком сибирском городке отец, попавший туда после очень тяжелого ранения. Она была убеждена, что только ее молитвы спасли отца. А он смеялся, когда слышал об этом. «Что ты себе в голову вбила? Врачи меня вытащили с того света. Врачи. И поменьше ты про Бога». Мать с ним не спорила. Только смотрела на него прощающими глазами. А Библию она прятала. В комоде за подшивками журналов. Но я все равно ее нашел. Еще когда в школе учился. Книга была старая, дореволюционного издания. От бабки осталась. Тогда я ее начал читать.

Когда я думал о Боге, мне всегда казалось, что для Него важнее, чтобы человек следовал его заповедям, чем чтобы верил в Него. В самом деле, что толку, если человек верит, но нарушает заповеди: крадет, обманывает, убивает? Или ведет праведную жизнь из страха перед Ним? Но если человек следует заповедям, не веря в Бога, он делает это как бы не за грядущую награду, ибо не верит в вечную жизнь. Разве не велик человек, по-настоящему достойный этого звания не из страха перед Богом, не из знания, что за каждый грех придется платить? Потому и кажется мне, что следование заповедям, даже стихийное, важнее веры. А страх – не то, что Бог хочет видеть в людях. Так думал и продолжаю думать. Но мать не желала слушать меня – как это, не верить в Бога, хотя и следовать заветам? Грех. Не верить – грех. И священник, с которым я однажды беседовал в церкви, помявшись, сказал: «То, что вы говорите, имеет свою логику. Но главное – верить в Бога».

И еще мне кажется, что Бог никогда не желал унижения человека – больше самого человека его никто не унизит. Бог хочет иного: силы духа, величия человека. Он любит нас. «Бог есть любовь».

Колька глянул на еду равнодушно. Другое занимало Кольку. Он смотрел на меня взбаламученным взглядом. «А ты знаешь, что этот старый пердун Черненко вызывал Молотова? Да, вызывал в Кремль и там восстановил в партии. Дурак, а понимал, кто такой Молотов. Это тебе не какой-нибудь. Это… государственный деятель. Культурный человек был. Голоса никогда не повышал. Матом не ругался. Вот». Я тоже помнил слова Ивана Алексеевича о том, что Молотов никогда не позволял себе нецензурных выражений. В отличие от Кагановича, который не переставая сыпал заветными русскими словами. И про то, что Молотов не кричал на подчиненных. И про то, что жил скромно. А вот про то, что частенько водил красным карандашиком по полям особых списков, оставляя короткое: «Расстрелять… Расстрелять мерзавца», ни разу не заикнулся. Не знал? Но мы-то знаем.

Я не удержался, бросил: «А расстрелы? Скажешь, Молотов ни при чем?» Колька враз осерчал: «Дурак! Люди сволочи. Без строгости нельзя». «Коля, страх убивает душу. На нем не построить светлое будущее. Не могут быть счастливы люди со страхом в сердце». «Тебе дай волю, – зло проворчал он, – анархию разведешь… Нельзя без страха. Пойми ты своей головой. Вон что сейчас творится. Распустил Горбачев. Лучше стало?» Я хотел спросить: «Выходит, нам без рабства никак?» Но не спросил. Бессмысленно было с ним спорить. И я схитрил, попытался отвлечь его. Глянул по сторонам, будто сквозь стены взором проник: «Коль, а дом-то уже не тот. Скольких нет. Василий Семенович умер». «Какой Василий Семенович?» «Ну, шофер Сталина». «Карпов? Умер», – неохотно согласился Колька. «И этот, толстый, с жирной-жирной шеей. Начальник поезда Сталина». «Кузьма Павлович», – смягчаясь, напомнил Колька. «И Русаков. У которого были золотые часы. От Елизаветы Второй, английской королевы. Потом, капитан теплохода Сталина. Еще Вялых, начальник правительственной переписки. И еще кто-то, с шестого этажа. А теперь вот Иван Алексеевич». «Умерли, – хмуро сказал Колька. – Меньше осталось, чем умерло».

Я прислушивался к теплому звону тарелок, чашек, блюдец, к приглушенным голосам – в соседней комнате расставляли посуду. И тут Колька взял бутылку, наполнил стопки, поднял свою: «Помянем хорошего человека. – Он вроде как приказывал. – Вячеслава Михайловича Молотова. Знаешь, какой это был человек? Не зря Черненко вернул его в партию. Точно тебе говорю. Пройдут смутные времена, и тогда опять… Опять. За Молотова. – Он бухнул стопку разом и не поморщился. Помолчал. Злость вздымалась в его взгляде. – Не могу простить. Не могу. Почему он не отдал меня тогда?»

Он еще что-то хотел добавить, но тут вошла Мария Алексеевна, и он замолчал, насупился. Мария Алексеевна тихо опустилась на диван, повернула к нам изъеденное бедой лицо, поглядела на Кольку, вздохнула: «Вот и похоронили мы нашего Ваню. Одни остались. Ах, Коленька… – слезы легко потекли из ее глаз, и она приложила скомканный платок. – Горе какое. Мог еще пожить. Крепкий еще был. А видишь, сердце не выдержало. Надорвал…» Колька слушал Марию Алексеевну с каким-то оцепенелым видом, как будто теткины слова продирались в его сознание с превеликим трудом. А Мария Алексеевна продолжала себе: «Жизнь у Ванечки нелегкая была. Сколько нервов потратил. От нервов-то и идет убыток здоровью. Может, умер от того до срока… Ты больше не пей сейчас, Коленька. Хорошо? Не пей». Колькино лицо напряглось. «Ты, теть Мань, с посудой там? – четко произнес он. – Вот и иди. А то вечно со своими советами лезешь. Хватит». Мария Алексеевна растерялась: «Коля, ты чего? Какие советы?» «Такие. Насоветовала один раз. Думаешь, забыл?» «О чем ты, Коля?» «Ни о чем!» Мария Алексеевна растерялась – что с ним, с племянником? Больно уж странными были его слова. Признаться, и я удивился. Не словам. Тому, что он решился на такое. «Коля, ты успокойся, – заботливо проговорила Мария Алексеевна. – Может, я чего и не так сделала. С кем не бывает. Не об этом надо в такой день думать». «Ты меня поучи, о чем мне думать!» – совсем грубо выпалил Колька. Мария Алексеевна поднялась и вышла, аккуратно глядя под ноги. На улице неуклюже, ненужно прошумел запоздалый грузовик, взметнул тишину и укатил, утаскивая за собой тягучий грохот. «Зря ты так», – сказал я. «Еще один будет учить! – огрызнулся Колька, помолчал, поднял на меня глаза, виноватые и злые одновременно. – Черт с ней. Помнишь, как мы в третьем классе ходили смотреть паровозы? Выпачкались как негры. Потом я просил тебя зайти к нам, чтобы мои родители увидели, что я не один такой». – Голос звучал неуклюже, фальшиво. Раздражение держало его. Теперь уже он хотел отвлечь меня, утянуть в прошлое. Но я не стал играть в эту игру. Я упрямо повторил: «Зря ты так». Тут он взорвался: «Защищаешь!? Сволочь такую. Да она… Ничего ей не отдам. Все заберу. Что не влезет, продам. Х…Й она у меня получит!» Я не мог это слышать: «Перестань! Ты что, сдурел?» «Заткнись!» – выпалил он. Я понимал, что последует, но выговорил твердо, спокойно: «Коля, это подло». И поднялся. Он тоже. Лицо у него было вовсе не пьяное, а какое-то яростное, неукротимое и, вместе с тем, значительное. Однажды я видел его лицо таким. Лет семь назад, когда он спасал меня от милиции.

В тот вечер мы возвращались из кино – смотрели иностранную ленту. После сцен сытого зарубежного существования как-то особо невесело было на тусклых московских улицах. «А не сообразить ли нам?» – предложил я. Разве Колька мог отказаться? Вот только поздно мы спохватились. Москвичи смотрели уже любимую программу «Время». Куда бежать? Я предложил завернуть на Пятницкую, купить бутылку водки у грузчиков. Два рубля сверху – пустяк. У магазина я сказал: «Жди» и пошел тесным захламленным двором к служебному входу. Дверь была заперта. Я постучал. Не сразу щелкнул замок, обитая жестью дверь тяжело раскрылась, и из душного нутра магазина выглянул милиционер, сержант, молодой крепыш в расстегнутом кителе, без фуражки. Он был пьян. «Чего?» – спросил он, и его простенькое лицо стало угрожающе строгим. «Грузчиков», – ответил я. «Зачем?» Я взял шутливый тон: «Ясное дело, зачем. У всех есть потребность». Он сделал вид, что удивлен моими словами. Потом буркнул: «Щас. Разберемся». И закрыл дверь. Через какое-то время она опять раскрылась, выглянул парень в сером халате, внимательно поглядел на меня и вновь исчез, а ему на смену вышли все тот же сержант и еще один милиционер, высокий, интеллигентного вида. Я сразу почувствовал недоброе. Обернулся – во дворе никого. Кругом одни конторы. Глухие окна безвольно отражали темнеющее небо. Колька был далеко – не кричать же. «Так ты выпить хочешь? – с фальшивой ласковостью спросил сержант. – Щас дадим». Тут его взгляд обрел жесткость, губы тесно соединились, и он коротко, но сильно выкинул вперед руку. Он метил в лицо. Я попытался увернуться, и удар пришелся в плечо. А следом посыпались новые удары. Моя милиция била меня в четыре руки. Я и не помышлял о том, чтобы ответить. Окажешь сопротивление – изуродуют. Или посадят. Стараясь уворачиваться, прикрывая лицо, я отступал к стенке. Я боялся, что мне отобьют почки. На это они большие мастера. Наконец, я плотно прижался к стене, скрючился. А в голове пульсировало: «Хоть бы Колька. При свидетеле не станут. Хоть бы Колька…» И вдруг избиение прекратилось. Милиционеры стояли запыхавшиеся, довольные. «Ну, выпить хочешь?» – полюбопытствовал сержант. Я не ответил. «Толя, принеси-ка бутылку. Начатую», – сказал он второму. Тот ушел и очень скоро вернулся. В бутылке было на треть водки. Сержант взял ее, посмотрел оценивающе на содержимое, поднес горлышко к губам, сделал несколько глотков. Утерев тыльной стороной ладони губы, вернул бутылку напарнику. Тот допил водку, бросил бутылку через плечо. Она вяло ударилась о штабель пустых ящиков, упала на асфальт и не разбилась. «Теперь можешь идти», – насмешливо сказал сержант. И тут я не сдержался, проговорил сквозь зубы: «Вам воздастся за доброту». Это ему не понравилось. Ох, как не понравилось. «Ну что ж…» – сказал он и сделал шаг в мою сторону. Бил он уже не так, как раньше, а злее. И мне стало страшно. Как бывает страшно во сне, когда начинаешь падать или за тобой гонятся. Я скрючился под ударами, закрыл лицо руками. «А ну, прекратить! – возник неожиданно чей-то властный голос. – Прекратить!» Сержант оставил меня, повернулся на голос. Из-за его плеча я увидел… Кольку. Его лицо поразило меня, неподвижное, безжалостное. Будто из камня. «Ты кто такой?» – спросил сержант. «Сотрудник КГБ», – жестким голосом выговорил Колька. «Почему я должен верить? Предъяви документы». Колька ничего не сказал, сунул руку во внутренний карман пиджака, шагнул вперед и в сторону, оказавшись рядом со вторым, высоким милиционером, а потом его рука влетела в живот милиционера, и когда тот, крякнув, начал сгибаться, Колька ударил его ребром ладони по шее. Служитель закона упал на асфальт, но как-то не по-настоящему, словно марионетка, у которой оборвались ниточки. А Колька бросился на оторопевшего сержанта и в один прием уложил его. Потом стал бить его ногами. Это было мерзко. «Ты что? Не надо так! Не надо». Но он, ничего не отвечая, продолжал бить сержанта ногами, потом взялся за высокого. «Не надо!» – я схватил его за руку, но он грубо оттолкнул меня. Я побежал, а он все бил, бил…

Назад Дальше