В начале 1930-х годов семье Шиков-Шаховских удалось купить дом в Малоярославце, куда они перебрались уже без Варвары. К дому была пристроена тайная домовая церковь. О. Михаил служил в ней конспиративно, принимая приезжавших из Москвы духовных детей. Среди них – Татьяну Розанову (дочь В.В. Розанова), Е.В. Менжинскую (дочь наркома ОГПУ Менжинского) и многих других. Так, его духовной дочерью была, например, пианистка Мария Юдина.
В начале 1937 года его арестовали вновь, а спустя несколько месяцев, вместе с другими священниками, среди которых был его друг о. Сергей Сидоров, расстреляли на Бутовском полигоне.Во время войны у Натальи Шаховской, матери пятерых детей, обострилась горловая чахотка, которой она страдала с юности. Врачи категорически запрещали Шаховской иметь детей, считая, что это ее погубит. Однако болезнь обострилась от голода и неимоверных нагрузок той страшной военной зимы.
Надеясь, что муж когда-нибудь все-таки выйдет из заключения, она перед смертью написала ему прощальное письмо: «Дорогой мой, бесценный друг, вот уже и миновала моя последняя весна. А Ты? Все еще загадочна, таинственна Твоя судьба, все еще маячит надежда, что Ты вернешься, но мы уже не увидимся, а так хотелось Тебя дождаться. Но не надо об этом жалеть. Встретившись, расставаться было бы еще труднее, а мне пора…
Имя Твое для детей священно. Молитва о Тебе – самое задушевное, что их объединяет. Иногда я рассказываю им что-нибудь, чтобы не стерлись у них черты Твоего духовного облика. Миша, какие хорошие у нас дети! Этот ужасный год войны раскрыл в них многое, доразвил, заставил их возмужать, но, кажется, ничего не испортил».
Умерла Наталья Дмитриевна в Московском туберкулезном институте 20 июля 1942 года. Рядом с ней была Варвара Григорьевна Малахиева-Мирович.
Меня поражало, как пятерым детям расстрелянного священника о. Михаила Шика и княгини Шаховской удалось дожить до наших дней.
Дневники Варвары Григорьевны после смерти Ольги Бессарабовой в 1968 году оказались у ее крестника – Дмитрия Михайловича Шаховского, сына Михаила Владимировича Шика. Он был скульптор, дневники хранились в его мастерской.
Недостающее звено
Если раньше ко мне сначала приходили люди и только потом архивы, и я могла через человека почувствовать и узнать время, то теперь я двигалась в обратном направлении. Сначала возникли дневники, заполнив своими сюжетами пространство жизни, и лишь спустя время я нашла родственников своих героев.
Что-то похожее было описано в книге «Два капитана» Каверина, когда Саня Григорьев нашел и выучил письма из сумки погибшего почтальона, чтобы после встретить тех, кому они предназначались. Это было очень странное ощущение, когда ты будто бы уже прекрасно знаешь человека, близко с ним знаком, привык к нему, и вдруг появляется родственник, и ты попадаешь в иную реальность, совсем не ту, что представлялась в воображении.
Дневники постепенно собирались, комментировались и превращались в будущую книгу усилиями самых разных людей, проникнувшихся симпатией к Олечке Бессарабовой. Теперь мне нужны были дневники Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович. Я уже видела выписки, сделанные Ольгой. В них жила атмосфера Москвы тридцатых годов, с взорванными церквями, с сотнями голодных на улицах, похоронами друзей-писателей и многим другим. Они могли стать моим компасом в том путешествии, которое, как я понимала, не могло кончиться 1925 годом.Очень скоро я договорилась с Дмитрием Михайловичем Шаховским о встрече у него дома. Мне казалось, что когда он увидит, сколько важного открылось в Ольгиных дневниках (которую он помнил), то непременно обрадуется и отдаст дневники Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович в музей.
От метро до Нагорной улицы я ехала на троллейбусе. За железным забором в небольшом саду стоял двухэтажный красный дом, на котором по обе стороны от дверей висели две памятные доски: одна – в честь Фаворского, другая – в честь Ефимова, того самого художника-анималиста и кукольника, что когда-то в Сергиевом Посаде был влюблен в Олечку Бессарабову.
Накануне войны художники поселились в доме, построенном по их собственному проекту на участке, который они получили от Моссовета, организовав там и мастерские, и жилище. Дмитрий Михайлович был крестным сыном не только Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович, но и своего учителя Владимира Фаворского, на дочери которого Марии он потом женился.
Шаховской встречал меня у калитки. Была осень, сад стоял прозрачный, лишенный листвы. Бодро лаяли собаки, привольно живущие на природе, у которых, судя по всему, был хороший домашний стол. Мы поднялись по старой деревянной лестнице.
Дом был мастерскими сразу нескольких художников. Квартира, так же как и комната Анны Степановны, вновь удивила меня остановившимся временем – казалось, и здесь оно застыло на середине пятидесятых годов. Видимо, всё оставалось так, как было при Фаворском. Я почувствовала, что в доме пахло так же, как в квартире бабушки и деда в моем детстве. Я не заметила ни одной современной вещи. Комната Дмитрия Михайловича Шаховского была строга и аскетична. Деревянный стол, топчан, застеленный выцветшим покрывалом, приколотые к стене фотографии отца, матери, тетки, картинки, нарисованные внуками.
Я подумала, что для обитателей дома эта остановка во времени должна что-то значить. Казалось, что часы собственной жизни этих людей стоят или только отмеряют расстояние, отделяющее их от прошлого.
Я стала показывать Дмитрию Михайловичу набранные и отпечатанные страницы из Ольгиного дневника, которые касались его родителей. Сначала про отца, приходившего в 1916 году вместе с Варварой к Ольге в больницу, затем – чудесные слова о матери, Наталье Дмитриевне Шаховской, похожей на княжну Марью из «Войны и мира». Потом – про Сергиев Посад.
Однако разговор как-то не клеился. Мои занятия последних лет – литературный быт советского времени, трагедии и драмы советских писателей – были ему неинтересны.
Мне казалось, он должен был понять, что я действовала не совсем по своей воле. Что всё, что произошло со мной в течение последнего времени, и прежде всего история с появлением Олечкиных дневников, связывало всех нас в какой-то не ясной для меня точке.
Я смотрела на ящики с дневниками Варвары Григорьевны, которые стояли тут же – в углу. На все мои уговоры отдать их в музей, чтобы они воссоединились с Ольгиными, Дмитрий Михайлович отвечал, что сам должен их еще раз прочитать. Он не отказывал, он тихо стоял на своем, и я теряла надежду, что я когда-нибудь прочту эти дневники.
Месяц за месяцем я звонила и убеждала его в том, как важно услышать голоса оттуда, из прошлого. Что от того времени так мало осталось.
Дмитрий Михайлович сдержанно молчал или отвечал, что Варвара Григорьевна была выдумщица и фантазерка и верить ее записям нельзя. На мои рассказы о том, что выписки, сделанные Ольгой, производят сильное впечатление, отвечал, что, на его взгляд, дневники вообще нельзя печатать. Мои отсылки к Толстому не помогали. Я понимала, что он слышит меня, но время Варвары еще не пришло.Москва странников ночи
Москва 1930-х годов: дом Добровых
Ольга Бессарабова с горечью писала об уплотнениях в доме Добровых еще в середине двадцатых годов: «Дом этот – еще живой кусок старой Москвы в Малом Левшинском переулке Пречистенки. Дом этот держится еще заработком отца семьи – доктора Доброва, он уже уплотнен сверх головы, набит посторонними людьми, как трамвай, но еще дышит по-своему и еще не рухнул, каким-то чудом он еще в руках хрупкой, старой, больной хозяйки дома – Елизаветы Михайловны Добровой».
Неумолимо наступали тридцатые годы, неся тоску и ужас. В выписках из Варвариных дневников были картины с истощенными людьми, осаждающими будущий Киевский вокзал: «Брянский вокзал обложен семьями украинцев, приехавших за хлебом. Лица голодающих индусов – без индусской кротости. В глазах – мрачные огни зависти, злобы. У женщин, кормящих своих крохотных заморышей-младенцев, в глазах – боль, тоска, отчаяние».
Мир арбатских переулков кардинально меняется. Скоро исчезнет Смоленский рынок с его ломовиками – огромными мужиками, которые гнули подковы руками. Трамвай «Б» уже не будет рассекать толпу торгующих и покупающих.
А вот маленькие уличные зарисовки, которые Ольга Бессарабова переписывала из дневников Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович:
«– Куда вы прете? – Вы сами прете. – Идиотка. – От такой слышу. Ой, ногу отдавили. – Вот невидаль – нога. – Грудную клетку сдавили! – В крематорий пора, а она с клеткой. – Тоже барыня. – Куда с мешком? – А ты куда с керосином?..»
А вот маленькие уличные зарисовки, которые Ольга Бессарабова переписывала из дневников Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович:
«– Куда вы прете? – Вы сами прете. – Идиотка. – От такой слышу. Ой, ногу отдавили. – Вот невидаль – нога. – Грудную клетку сдавили! – В крематорий пора, а она с клеткой. – Тоже барыня. – Куда с мешком? – А ты куда с керосином?..»
Да, это – наша эпоха. Трамвай, Москва. Вот на этом углу выходить. За что же тем, дальним – мистерия. А этим «грудную клетку сдавили» и ругань. И пошлость кино. И в столовых – крыса («на тарелке у одного из обедающих» – из газет).
Нищие крестьяне на улицах, в лаптях и домотканых поддевках, стоят возле булочных и просят не денег, а хлеба. Как их удавалось не видеть людям, исправно слагавшим радостные советские стихи и песни?
И посылки с едой на почте не принимают.
В 1933 году вдруг исчез керосин из лавок. «Керосин стали выдавать по норме на каждого присутствующего человека… Трехзначный номер обозначали химическим карандашом на ладони».
Варвара Григорьевна с горькой иронией замечала: «Поэт Коваленский делает игрушки (принужден делать) – лыжников, аэроплан, стрекозу. Нет литературных заработков. Зато расцвела лирика – свободный поток. Поэт Даниил Андреев рисует диаграммы. Поэт Ирис корректирует статьи о торфе. Но это не мешает цвести лирике. „Жрецы ль у вас метлу берут?“ Да, случается – подметают. Метет (в буквальнейшем смысле) полы старый Мирович (так Варвара Григорьевна иногда себя называла) – и ничего в этом нет плохого».
Еще пишутся стихи, все по привычке работают, а в доме Добровых – принимают людей, в том числе и Варвару Григорьевну, у которой в Москве нет угла.
Но Дом-корабль скрипит и всё больше накреняется.
Как-то Варвара Григорьевна задумалась о том, как удивительно Добров соответствовал своей фамилии, происходившей именно от слова «добро». Кроме гостеприимства в этом доме еще сильна была традиция дружеского сочувствия, абсолютной бескорыстности. Хотя у всех членов семьи были свои горести, расшатанные нервы, но каждый, кто попадал сюда, уходил согретым и исцеленным.
Советскому человеку более всего было необходимо терпение.
Терпит Александр Коваленский, который живет с больным позвоночником, пишет никому не нужные стихи, а для заработка делает игрушки. Терпит Даниил, пишущий никому не нужные поэмы, а чтобы прокормиться, рисует графики, делает мелкую оформительскую работу. Терпит Шурочка, которая обожала своего мужа, но была не в силах ему помочь.
Все они вынуждены большей частью жить на средства доктора Доброва, который уже немолод. Давно в доме нет кабинета, где он мог бы принимать больных. Вместо этого остался угол за занавеской, где стоит его старый вытертый диван и куда он, приходя усталый после работы, укладывается с томиком античного поэта.
Зубовский бульвар – Арбат: тайные московские молельни
Однако рядом в переулках жил спрятанный от глаз Другой Город. Я узнала про пласт некой тайной московской жизни, которая только исподволь вибрировала, почти не выдавая своего присутствия, в дневниках и документах. Она осталась в устных рассказах, глухих отсылках к именам и фамилиям, которые только при сопоставлении фактов начинали проясняться, к затерянным мемуарам – всё вместе приводило к незнакомым картинам скрытого Города, который сопротивлялся, не желая умирать.
Из сочетания Города явного и Города тайного и будет соткана канва романа Даниила Андреева «Странники ночи».
Это были тайные московские молельни, возникшие вместо обновленческих церквей. Одна из них была в доме одноклассницы Даниила: ее звали Зоя Киселева, и в ее квартире находилась так называемая «киселевская» молельня.
О самой Зое одна из современниц писала: «Я застала… девушку неописуемой красоты: античные черты лица, озаренные византийской духовностью; строгий профиль и правильный овал белого лица с легким румянцем; темно-каштановые косы обвивают голову двойным венцом; густые брови с грустным изгибом; излучающие внутренний свет серые глаза; губы классической формы очерчены индивидуально. Рост выше среднего, фигура стройная, пышная в расцвете молодости и здоровья. Одета в простое летнее платье, никаких украшений. Рассматриваю ее исподволь, не могу наглядеться».
Зоя с матерью жили во дворе старого дома на Зубовском бульваре. На этом месте потом выросла коробка издательства «Прогресс», еще недавно действовавшего, ныне населенная множеством офисов. Именно в этом доме была тайная молельня, куда ходили и Даниил Андреев, и кто-то из семьи Добровых.Даниил Андреев. 1930 -е
Здесь была большая гостиная с кожаным диваном и креслами, на стене – мистическая картина, изображающая снос старого собора Сретенского монастыря; из гостиной дверь вела в комнату, сплошь увешанную иконами. Исповедоваться шли в чуланчик возле кухни, где стояло древнее распятие в серебре. Удивительно, что, несмотря на аресты и ссылки, община эта тайно существовала в Москве, как и еще несколько ей подобных. Из-за сто первого километра приезжали необычные старцы, имена которых вслух не назывались. Здесь служили, помогали друг другу. Общались на понятном друг другу птичьем языке и почти не допускали чужих.
Художница Семпер-Соколова, познакомившаяся с Киселевыми на даче, вспоминала: «…я раза два была у них в Москве, на Зубовском бульваре (он славился тогда липами и одуванчиками в густой траве). В конце двора притулился к стене соседнего дома игрушечный особнячок. Три ступеньки, вестибюльчик – и дверь прямо в столовую. На обеденном столе – груда мешочков, пакетов и кульков, на стульях – фанерные ящики для посылок… Они отправляют одиннадцать посылок на Украину. В результате насильственной коллективизации и беспощадных хлебозаготовок там разразился кошмарный голод. Государство дочиста обобрало крестьян, люди умирали тысячами, их тела разлагались в хатах и на улицах сел и деревень… такое ни понять, ни простить, ни забыть нельзя. Я постояла, посмотрела и, почувствовав себя лишней, скоро ушла; я бессознательно стеснялась их нравственного превосходства».
Сама же Зоя Киселева находилась под огромным религиозным влиянием Надежды Строгановой, у которой была тайная молельня в одном из арбатских переулков.
Молельня находилась в двух маленьких смежных комнатах. В первой комнате лежал почти столетний священник, за которым по очереди ухаживали женщины из самой молельни. Ему сделали фальшивые документы. В другой комнатке, завешанной иконами, проходили тайные встречи. Уникальность общины была еще и в том, что у нее была своя служба спасения для людей, преследуемых большевиками. Подключались свои врачи, которые ставили липовые диагнозы, под видом больных клали преследуемых в больницы, доставали паспорта умерших. Был один бывший белый офицер, который по полгода проводил в психиатрической лечебнице: он выдавал себя за больного, но жил под вымышленным именем. Это было очень мощно законспирированное церковное подполье. Сюда по черной лестнице несли церковную утварь: золотые кресты, чаши, золотые царские монеты. Доверие к Строгановой было полным. Вещи отдавались на переплавку, и на них содержали бедных, гонимых, больных, преследуемых священников и их семьи.
«Надежда Александровна Строганова, – писала о ней художница, – жена ученого… женщина лет шестидесяти; острый ум, холерический темперамент. Внешность относится к тому реликтовому типу, который мне повезло застать в живых: смуглое сухое лицо, жгучие черные глаза протыкают тебя насквозь; …забраны волосы, но заколоты небрежно, темно-серые пряди выбиваются из допотопной прически; …черный балахон без пояса, от горла до земли, с узкими рукавами до пальцев облегает ее тощее подвижное тело».
В начале тридцатых годов Зоя Киселева полюбила художника Сергея Ивашова-Мусатова, любовь оказалась взаимной, но он был женат и обвенчан в церкви. Несмотря на это, он решил разводиться. Девушка боролась со своим чувством, но все-таки не выдержала и дала согласие на гражданский брак. Однако Строганова, имевшая на девушку огромное влияние, категорически возражала против такого ее решения. Она считала, что Зоя должна стать душой молельни, то есть монахиней в миру, и девушка ее послушала. Художник хотел покончить с собой; считалось, что именно Даниил Андреев отговорил близкого друга от этого безумного шага. Когда тот вернулся к жизни, то развелся и через три года сделал предложение юной художнице Алле Бружес. Прожив с ним семь лет, она ушла к Даниилу Андрееву и стала его женой. Так разбитая любовь породила еще один брак, последствия которого трудно переоценить.Добровский дом в Малом Левшинском переулке. 1960 -е
Судьба сделала еще один вираж. Когда из лагеря вернулся репрессированный по «Андреевскому делу» Александр Коваленский, схоронивший умершую в мордовском лагере любимую Шурочку Доброву, он стал ходить к Киселевым. Зою он знал еще до войны. У него не было своего угла, дома Добровых больше не существовало. У Киселевых его кормили и поили, и на какое-то время ему показалось, что он сможет соединить с Зоей свою жизнь. Ей он тоже очень нравился, но теперь уже в дело вмешались родственники. В конце концов Коваленский нашел приют у другой одноклассницы Даниила Андреева, которая с юности была в него влюблена.
После уничтожения мечевской общины, где окормлялось большинство московской интеллигенции, какие-то катакомбники стали прихожанами храма Ильи Обыденного. Кто-то еще прятался в таких тайных молельнях, но уцелеть в Москве могли только семейные, годами проверенные общины, считавшие, что живут в СССР в условиях оккупации.