– А! – замер Вайда. – Я понял! Ты ее для себя приглядел? Да, Вольной? Но погоди. Погоди! Я тебе денег дам. Коня! А ее мне отдай. Я ведь не для себя ее прошу, для князя! – И усмешка, в зловещем значении которой невозможно было усомниться, исказила его лицо. – Вот! На деньги! Слышь, Вольной?
Тот вроде слегка пошевельнул рукою, но Вайда, словно подхваченный вихрем, отлетел к своей телеге и упал возле колес.
– Деньги? – Голос Вольного был так мертвенно-спокоен, что Лизу озноб пробрал. Краем глаза отметила, что и у сотоварищей Вольного сделались вдруг испуганные, настороженные лица… Словно смотрели они на лютого зверя, на волка, готового в любой миг наброситься и перервать горло. – Деньги? Да подавись ты ими! Себе оставь! И коня, и все барахло. Все! А ну, ребята! – кивнул он ватажникам. – Проводите-ка его со всем нашим почтением! И припас не забудьте положить. Коли гостек надоел, пускай прочь ступает.
Те самые ватажники, которые только что расправлялись с Первухою, подскочили к цыгану и проворно прикрутили его к конскому дышлу. Потом один швырнул в телегу пылающую головню из костра, другой хлестнул коня, и вспыхнувшая телега с вопящим Вайдою скрылась на лесной дороге.
Заслышав возмущенный ропот разбойников, лишившихся части добычи, которая осталась в телеге, Вольной вдруг вздернул голову, будто хищная птица, и надменно выпрямился, обводя толпу побелевшими от бешенства глазами.
– Н-но? – издал он злобный клекот. От этого звука у Лизы так и ухнуло в пустоту сердце, обморочно подогнулись колени; чтобы не упасть, вцепилась в руку Вольного. Он обхватил ее стан, поддерживая, но не отвел жгучего взгляда от замершей толпы. – Н-но?.. Кто еще насмелился поспорить? С каждым будет то же!
Он не возвысил голоса, говорил раздельно, четко. Однако даже при виде двух могучих ватажников, самозабвенно ему преданных и ставших обочь Вольного с видом полной готовности исполнить по его приказу всякое самое изощренное злодейство, не охватил людей такой нерассуждающий, животный ужас, как при виде этих немигающих, высветлившихся глаз, этих заострившихся, словно бы окаменелых, черт. И Лиза не мыслями, а как бы всем сердцем поняла, что перед нею стоит один из тех людей, по первому зову которых могли вспыхивать ссоры, смуты, даже войны; человек, возможно, и сам не сознающий своего дара, но рожденный безраздельно повелевать!
Впрочем, ни думать, ни понимать что-либо Лиза не могла, а потому послушно пошла за Вольным, когда он вдруг резко повернулся, не выпуская ее руки, и стремительно направился к лесу.
* * *
Едва деревья скрыли от них берег, как Вольной отпустил Лизу и стал напротив; страх ее прошел, как пришел, ибо теперь светлые глаза его глядели ясно, улыбчиво. И не нагло, а восхищенно.
– Храбрая ты девка! – улыбнулся он. – Хвалю. Нашего сукна епанча. С первого мига ты мне по сердцу пришлась, как тебя тогда в лесу увидел. Помнишь, медведь-то, а? Ну, на березе? А как он шлепнулся? Лесина его по лбу – хлоп, помнишь? А на кладбище? Испугалась, а?
Батюшки, да неужто и там дурачил их с Леонтием все тот же Вольной?! А они-то натерпелись ужасов! Со страху забежали в болото.
Лихой загонщик этот парень! Сам в беду завел, сам вывел!
Лиза и не хотела, а засмеялась, уже не злясь, а дивуясь его лихости, Вольной подхватил, и так они хохотали, глядя друг на друга, пока он не оборвал смех:
– Ладно. Недосуг теперь. Одно скажи: замуж за меня пойдешь?
Вдруг все смерклось в глазах Лизы, земля поплыла под ногами, и откуда-то издалека донесся торопливый, задыхающийся шепот: «Венчается раба божия Елизавета рабу божьему Алексею…»
Лиза провела рукою по глазам и непослушными губами произнесла:
– Я уже… замужем.
Лицо Вольного помрачнело.
– Когда ж успела? – спросил хмуро. – И кто твой муж? Этот, что ли? Тощий?
– Нет, не он, – ответила Лиза. – Другой. Он далеко. – И вдруг впервые кольнула догадка: «А если… если Алексей утонул тогда?»
Но Вольной перебил ее мысли, и слава богу, иначе она задохнулась бы от слез, комом подкативших к горлу!
– Что ж ты от мужа сбежала да по лесам с чужим дядей шалаешься? – неприязненно спросил он, но Лиза только опустила глаза в ответ.
Как ему сказать? Да разве расскажешь все? Но почему, почему хочется именно ему рассказать, объяснить? Да так, чтобы понял – и научил, что делать дальше, как жить, куда идти? И почему кажется, что он один может понять все и про Алексея, и про Леонтия Петровича, и про сумятицу в сердце, и про тайные, смутные желания, подступающие к телу?
Она взглянула на Вольного и отшатнулась. Что-то изменилось в нем. Глаза светились нестерпимым зеленым светом; и дрожь пробежала по Лизиной спине. Невольно обхватила себя за плечи, не столько унимая озноб, сколько пытаясь прикрыться, потому, что всем телом ощутила взгляд Вольного как прикосновение.
– Видела, что я с Первухою сделал? – зловеще проговорил он.
Лиза только и смогла, что кивнула.
– И с другими то же будет. И с попутником твоим. Поняла?
Лиза опять кивнула. Вольной говорил без угрозы, но она уже знала: так и сделает.
– Жалко тебе их?
Лиза представила, как извивается худое тело Леонтия под ударами огненных веников, и покачнулась.
– Жалко?
С трудом разомкнула губы:
– Жалко.
Вольной схватил ее за плечи, потянул к себе.
– Хочешь, отпущу их всех, не трону? И груз Первухе верну, хочешь?
– Хочу, – пробормотала она, чувствуя только жар его пальцев.
– Ну, так приголубь меня, красавица… милая… – Голос его вдруг охрип. – Приголубь, приласкай, все сделаю, что велишь! Хочешь?
Она только вздохнула, не понимая, чего он от нее добивается.
– Хочешь? – Его шепот оглушал.
– Хочу, хочу… – прошелестела она в ответ, не зная, что говорит, и он прижал ее к себе с такою силою, что она охнула.
Вольной медленно провел губами по ее горлу, и дрожь проняла Лизу. А когда он припал к впадинке у шеи, сладкая слабость расползлась по всему телу, опоясала чресла.
Голова пошла кругом, ноги подогнулись, она обвисла в руках Вольного. Но и у него, наверное, подкосились ноги, потому что они оба вдруг разом повалились в траву, и Лиза услышала, как под ее спиной захрустели, ломаясь, былки, а потом Вольной навалился на нее всей тяжестью, впиваясь губами в ее рот, и она не могла даже вздохнуть, чувствуя только боль от его губ, от его рук, ломающих ее тело, от его колен. Боль, боль, затмившая трепетную слабость.
Она крикнула было, но крик умер меж их сомкнувшихся губ, она рванулась, но Вольной лишь прижал ее к земле крепче, крепче уж некуда, расплющил, раздавил ее своим телом, содрогаясь сам и заставляя дрожать ее от боли, от изумления, от жара, который пронизывал ее тело и бушевал, выжигал нутро.
А страха не было. Не было. Только дрожь неуемного возбуждения, которое она силилась утолить неловкими, неумелыми движениями, пытаясь подладиться к движениям Вольного.
И вдруг холодно ей сделалось, и Лиза осознала, что свободна, что может перевести дыхание, а холодно оттого, что она простерта на сырой земле, и Вольной больше не обжигает ее своим телом, а стоит рядом на коленях. Он трясущимися руками оправлял на себе одежду, и на лице его Лиза прочла не то радость, не то удивление, не то страх.
– Что ж ты врала? Зачем врала… глупая? – Голос его дрогнул, и Лизины глаза заплыли слезами, потому что от нежности, прозвучавшей в его словах, ей стало еще больнее, чем от того, что пришлось испытать по его воле.
– Ох, ты… Зачем, ну зачем? Я бы первым не тронул тебя, ни за что! – прошептал Вольной, как будто в забытьи. Но тут же встрепенулся. – Я никому не скажу. Ей-богу! И ты молчи.
Лиза и молчала, все так же лежа на сырой земле, – распластанная, без сил… с тоскою прислушиваясь к своему телу.
Вольной вскочил, подхватил Лизу под мышки, поднял, поставил.
– Иди сюда. Тут мочажина, гляди.
Он подтолкнул ее за гигантский выворотень, и Лиза, чуть не упав, замерла возле крохотного озерка-лужицы с тонюсеньким ручейком, сочащимся из нее.
«Зачем мне?» – хотела спросить она, растерянно оглянувшись, но Вольного уже не было рядом. А потом, опустив глаза на испачканные кровью ноги, она поняла, зачем он привел ее сюда, и медленно поникла на колени, тупо уставившись в черное зеркало воды и видя там бледное пятно своего лица.
«Все, – глухо стукнуло в голове. – Все. Теперь все!..»
Она зачерпнула ладонью воды, глотнула. Заломило зубы.
«С одним венчана, да с другим полежала!» – так, кажется, говорится, да? А что, Алексей… он сделал бы с нею то же? Слился бы с нею телом своим, ворвался плотью в ее плоть, оставив после себя боль, и стыд, и тайное желание еще раз испытать это?
И, опираясь о сырую землю, она принялась трясущейся рукою зачерпывать воду и плескать себе на ноги.
И, опираясь о сырую землю, она принялась трясущейся рукою зачерпывать воду и плескать себе на ноги.
Когда Лиза наконец-то вышла из лесу, Леонтий сидел в сторонке, обхватив колени. Завидев Лизу, рванулся, но тут же обмяк, осел, наткнувшись на взгляд Вольного, и только переводил глаза с него на Лизу. Умоляющие, жалкие глаза.
– Ничего я ей не сделал, – зло буркнул Вольной, отвечая на эту невысказанную мольбу. – Не трогал я ее. Так, Лиза?
Она молча кивнула.
Леонтий смотрел недоверчиво, но глаза ее сделались спокойны; и вот на его лицо медленно, медленно взошла робкая улыбка.
«Он поверил, потому что хочет поверить, – мелькнуло в голове Лизы. – Ему так лучше, легче – вот и верит, хотя поверить невозможно!»
Впрочем, сейчас это было неважно. Гораздо больше ее заботило, не увидит ли кто, что рубаха еще сырая и липнет под юбкою к ногам.
Вольной приблизился к ней. В глаза не глядел.
– Не гневайся, слышь?
Лиза покачала головою.
– Может, останешься при мне? – Нет, – шевельнула губами.
– С ним пойдешь?
Она опустила голову.
– Ладно. – Вольной резко отошел, потом вдруг вернулся, схватил ее руку и что-то вложил в ладонь, стиснув пальцы.
– Не гневайся!.. Прощай.
И прянул в лес так же бесшумно, как давеча у болотины. Ни одна ветка не дрогнула, ни травинка не шелестнула.
Воистину леший!
Лиза разжала пальцы. На ладони лежало измайловское кольцо.
11. Засека
А что ж Алексей? Что ж этот баловень фортуны, внезапно низвергнутый из объятий сей капризницы на землю… вернее сказать, в бушующую реку, а с вершин благодушия – в пучину жесточайшей тоски? Что с ним сталось?
Мы простились с Алексеем, когда он безотчетно плыл к берегу, уже не ощущая ни ледяных объятий Волги, ни усталости, ни страха; и если бы не понукания, не грубые окрики верного Бутурлина, давно сдался бы стихии.
Боль разрывала душу, но мысли словно бы смерзлись в тяжелый ком. Алексей даже не сознавал, когда его ноги заскребли дно, когда им с Николкою удалось встать и, шатаясь, чуть не падая, побрести к берегу, где оба, вконец измученные, рухнули на песок и долго, долго лежали так, пытаясь обрести силу в измученных телах и покой в измученных душах.
Внезапно Алексей ощутил, что под его щекою стылый, сырой песок сделался горяч, а на губах стало солоно. Острая боль с левой стороны лица вернула его к жизни. Он поднял голову, и Николка, расслышав это движение, тоже привстал.
– О, да ты ранен! – Бутурлин выхватил из кармана мундира мокрый, слипшийся платок и приложил его к облепленной песком щеке Алексея, по которой сочилась кровь. – Как же тебя угораздило? А, верно, краем лодки. Ну да ничего, до свадьбы заживет!..
И осекся бедный Бутурлин, зажав себе рот рукою, так и сел, с ужасом воззрившись на окаменелое лицо Алексея.
– Алешка, друг! – простонал он наконец. – Прости, брат!
– Ты у меня прощения просишь? – не своим, мертвым голосом проговорил Алексей. – Ты – у меня? И говоришь – друг? Брат? Мне говоришь – убийце?
– Что ты? Что ты? Окстись! – замахал на него Николка. – Зачем себя так-то?!
– А как? Как же еще? Отдаешь ли ты себе отчет, Николка, что на совести моей – два убийства, нынче вечером свершенных: не рукою моею непосредственно, но все ж мною. Мною! Так же безжалостно, как если бы я этих двух несчастных топором зарубил или удавку на них накинул собственноручно. Так, Николка? Так! Я и тебя опасности смертельной подверг.
– Нет! – горячо выкрикнул Николка. – Меня никто не принуждал! Если ты виновен, то и я виновен с тобою вместе, ибо если ты убийца, то я – пособник тебе, а стало быть, не мне тебя судить.
Судорога прошла по окровавленному лицу Алексея, стиснула горло, так что он не смог сказать ни слова в ответ, а только сжал руку товарища и, опираясь на нее, тяжело поднялся.
– Куда мы теперь? – c тревогою спросил Николка.
– Ты в казармы, – поразмыслив, проговорил Алексей. – А я пока что к себе, на Панскую.
– Правильно, Алешка! – сразу повеселев, воскликнул Бутурлин. – Как будто ничего и не было. Ты теперь, получается, свободен!
– Свободен? – не сразу отозвался Алексей. – Это ты называешь – свободен?
И, крепче прижав к щеке мокрый ком платка, ибо кровотечение не унималось, он побрел к обрыву, где на светлом лунном небе темнели очертания Коромысловой башни.
Дядька его, меланхоличный Никита, был немало озадачен, повстречав барина едва ли через три часа после того, как отправился тот якобы в Измайлово, к батюшке, да еще заявившегося мокрым до нитки, измученным и окровавленным.
Алексей, еле шевеля губами, отоврался каким-то нападением, какой-то дракою, не больно-то заботясь о правдоподобии. И пока донельзя обрадованный Никита ставил божьему человеку Алексею свечку за спасение барского чада, молодой Измайлов кое-как содрал с себя мокрую, грязную одежду и повалился на постель. Были мгновения, когда он, пробуждаясь от беспамятства, ощущал, что не сможет выдержать пыток совести… Однако, по всему видать, природа оказалась к нему благосклоннее, нежели он того заслуживал: рана его постепенно разгорелась с такою яростью, что отвлекла Алексея от терзаний душевных и заставила его всецело обратиться к физическим.
Ему пришлось найти в себе силы встать, добудиться Никиту и велеть немедля бежать за доктором. Право, Алексей предпочел бы мгновенную смерть угрызениям совести, но боль терпеть он не желал.
Явился старый полковой лекарь, с рукою столь же умелою, твердою, сколь и легкою. Не вдаваясь в расспросы, он велел молодому князю осушить изрядную чару водки и, выждав минут с десяток, когда тот лишился всяческих чувств, обмыл его окровавленное лицо, очистил рану, а потом зашил ее мелкими, едва различимыми стежками, с ловкостью, проворством и умением, сделавшими бы честь любой белошвейке. Лекарь не ушел до тех пор, пока не втемяшил Никите все правила ухода за Алексеевою раною, которая, не являясь опасною, могла в случае воспаления шва изуродовать пригожее лицо молодого человека. Никита ни умом, ни памятливостью от роду не блистал, а потому доктору под конец пришлось прибегнуть к первоначальному значению слова «втемяшить «, то есть в темя вбить, и эти крайние меры в сочетании со страхом перед господским гневом дали благой результат: Никита вполне удовлетворительно повторил порядок ухода за раненым и побожился, что от ранжиру сего не отступит ни под каким видом. После этого лекарь отправился восвояси досыпать, оставив Никиту клевать носом у изголовья господина своего.
Алексей очнулся от своего сна-обморока лишь через сутки после операции и, бросив всего один взгляд в зеркало на пылающий рубец, велел закладывать коляску и вести себя в Починковское имение.
Нижний, со всеми его воспоминаниями, сделался невыносим. Алексею даже Бутурлина не хотелось видеть. Так раскаявшемуся преступнику мучительно новое напоминание о деле рук своих.
Он был молод, здрав телесно, и не рана его теперь терзала, но осознание содеянного.
К чести Алексея следует сказать, что история собственного происхождения потрясла его куда меньше, нежели то, что случилось с Лисонькою и Неонилою Федоровной. Когда он трясся в возке и потом, позже, когда уже прибыл под своды своего нового починковского дома, где еще витал запах свежеструганного дерева, беленькое личико Лисоньки снова и снова вставало пред ним, с этими ее влажно смеющимися глазами, и Алексей, стискивая зубы, чтобы сдержать слезы, понял наконец-то, почему такой покой, такая радость охватывали его при взгляде этих глаз. Они напоминали ему бесконечно милые, любящие глаза княгини Марьи Павловны, оттого и мнились столь родными и близкими!
Теперь он не понимал, как мог вожделеть ее. Теперь она пробуждала в нем только безграничную нежность, желание защитить, оберечь…
«Сестра. Сестра. Она была мне сестра!» Он вспоминал ее худенькие плечики, согбенные над шитьем, лукавую улыбку и слезинку, быстро бегущую по прозрачно-розовой щеке.
Она была его сестра. И какая же красавица! Ему было чем гордиться как брату. Сложись жизнь иначе, он мог бы с вежливой небрежностью представлять ей своих приятелей, а потом с особенною, хозяйскою, братскою насмешливостью наблюдать, в какое ошеломление повергала их нежная прелесть Лисоньки. Так он и называл бы ее: «Моя Лисонька!» Они поверяли бы друг другу все свои тайны, вплоть до самых заветных, они были бы счастьем и отрадою для родительского сердца – сложись жизнь иначе!.. И он бился головою о диванный валик в своей курительной комнате, бился до боли. Но не брала его боль, не брало вино, не давал желанной одури табак. И снова, снова завидев в зеркале отражение бледного своего лица с красной кривой линией шрама, Алексей отшатывался от него с ненавистью, словно от образа врага. И сон его не брал; это было не просто раскаяние виновного человека, но нечто большее, нечто высшее, восходящее к Верховному Законодателю – богу… Рана его была божья кара, думал Алексей и склонялся пред нею, и порою даже с благодарностью ощупывал саднящий шрам, видя в нем нечто вроде позорного клейма, вполне им заслуженного и почти желанного.