– Эй! – Лиза дунула в белобрысую макушку. Льняные волосенки разлетелись, открывая розовую кожу. Потом мальчик чуть повернул голову, и Лиза увидела румяные щеки и светлые сомкнутые ресницы.
– Эй! – вновь позвала она.
Ресницы взлетели. Синий глаз спокойно, без тени страха, уставился на Лизу.
– Я уже умер? – спросил малец тоненьким голоском, очень четко выговаривая русские слова.
Лизе стало смешно, и она так фыркнула, не сдержавшись, что мальчишка сердито поежился, не делая, однако, попытки вырваться. – А что, совсем старый стал, коли помирать собрался? – нарочито печальным, старушечьим голосом спросила Лиза.
– Меня же скопа клюнула, – пояснил мальчик, повернув голову так, что Лиза увидела крошечный кровоподтек возле затылка.
– Ну, с такой раной ты еще сто лет проживешь! – усмехнулась она.
– Нет. Скопа ядовитей любой змеи! – изрек мальчуган и со вздохом закрыл глаза. – Все. Помираю.
При слове «змея» Лиза так и зашлась в приступе беззвучного хохота, вспомнив вдруг Леонтия, копошащегося на полу Каркуновой баньки. Парнишка с недоумением воззрился на нее.
– Не плачь. – Это смех ее он принял за рыдания! – Боженька меня в рай возьмет.
«Какая чушь! – хотела воскликнуть Лиза. – Кто тебе наплел таких басен? Сроду не была скопа ядовитой!..»
Но, заглянув в круглые, незамутненно-спокойные синие глаза, она притихла. Словно бы синие озерки сияли перед ней, и никак нельзя было омрачить их мутью злой насмешки.
– Да, – шепнула она в теплые белые волосы, еще крепче прижимая к себе малого. – Но ты не бойся. Один старый знахарь, который живет в мордовских лесах, по имени Каркун, поведал мне страшную тайну. Есть такая трава – зверобой. Слыхал?
– Нет, не слыхал, – ответил малыш точь-в-точь таким же таинственным шепотом. – А какие у нее цветочки?
– Цветочки у нее желтенькие, – ответила Лиза. – Такие метелочки. В них-то и кроется вся сила. Зверо-бой, понимаешь? То есть у всякого злого зверя или злой птицы эта трава силу отнимает. Сейчас помажу тебе головку ее соком, вся боль и минует. И яд исчезнет. И ты не умрешь, а будешь жить долго-долго! До самой старости!
Она отнесла мальчишку к себе в домик (благо все немки отправились в тот час в свою церковь), по пути отломив в докторском садике веточку зверобоя, обмыла рану теплой водой и, шепча что-то как можно более невнятно, потерла головку мальчишки травяным соком.
– Ты в гнездо зачем полез, а? – спросила она наконец.
Он сразу оживился:
– Я еще весной туда лазил. Там лежало пять яиц. А птенцов вывелось только четыре, я видел: вылетало четыре птички. Что ж, один там до сих пор в яйце спит? Я хотел его домой забрать: вдруг бы он у меня вывелся? Я бы его выучил, как беркутов учат, и он бы на врагов нападал.
– Какие же у тебя враги? – Лиза осторожно дула на ранку.
– Ну, говорят, калмыки иногда шалят в степи, татары… Всякое может случиться! – отвечал он так серьезно, что Лизе опять стало смешно; и она, чтобы не обидеть его, еще крепче прижала к себе беловолосую голову.
Мальчишка пригрелся на ее коленях, сидел тихо, чуть посапывая, а она все дула, дула на розовую ранку, бормоча:
– У кошки боли, у собаки боли, у нашего дитятки не боли. У птички боли, у рыбки боли, у нашего дитятки не боли. У мушки боли, у кузнечика боли… Тебя как зовут-то?
– Алекс, – сонно, чуть внятно пробормотал мальчишка, и Лиза не сразу смогла продолжить, потому что помешал подкативший к горлу комок.
– У дерева боли, у травки боли, у нашего Алекса не боли. У водички боли, у цветочка боли, у нашего Алешеньки не боли. У нашего Алешеньки не боли…
После встречи с Алексом отношение ее к населению Сарепа да и ко всей немецкой нации чуть смягчилось. Однако все же она отчаянно скучала в селении, и потому базарный день, когда Готлиб, бывший здесь кем-то вроде фуражира, принужден был ехать в Царицын и взял с собою их с Леонтием, стал для нее настоящим праздником. Пока не появился этот калмык со своим беркутом и своим похотливым взглядом не встревожил ее душу.
* * *
Воротясь, спать она улеглась рано, чуть ли не засветло, надеясь хоть во сне найти покой. Но ничуть не бывало!
Снилось ей, что стоит она в степи и смотрит на заходящее солнце. И вдруг движение в траве отвлекло ее.
Какое-то существо вроде огромного, с зайца величиною, кузнечика, только серого, порскнуло из травы рядом с Лизою и стремительно помчалось прочь протяжными прыжками, отталкиваясь задними ногами и словно бы опираясь при прыжке о землю своим непомерно длинным белым хвостом. Оно было очень похоже на зайца, если бывают земляные зайцы, и смешной, подергивающейся мордочкой, и сложением, вот только свои короткие передние лапки оно поджимало под брюшко; и это-то было в нем самое трогательное и забавное.
Но вдруг странное ощущение тревоги заставило ее быстро оглядеться. Как будто на нее был устремлен чужой, недобрый, немигающий взор…
Лиза вскинула голову и увидела, что в выжженной голубой высоте парит, раскинув крылья, какая-то птица: орел, ястреб ли. Он был почти недвижим. Но, как будто нарочно дождавшись, когда Лиза поднимет голову, начал описывать в небе широкие круги. А Лиза так и стояла, не в силах глаз от него отвести, завороженная этим плавным, мощным движением… Он снова замер, словно принял какое-то решение, и тут же рухнул вниз, сложив крылья, да так стремительно, что, казалось, камень падал бы медленнее!
Какой-то миг Лизе казалось, что птица упадет ей прямо на голову, и она невольно отшатнулась. Но та уже оказалась на земле и уже когтила земляного зайчика, который только что разглядывал Лизу!
Раздался душераздирающий писк, серенькое тельце заметалось – и замерло. Лиза вскрикнула, птица повернула голову с окровавленным клювом. Круглые немигающие желто-серые глаза уставились на нее; и она снова вскрикнула: это был беркут.
Тот самый седой беркут, которого совсем недавно на ее глазах купил у старого киргиза калмык в лисьем малахае!
Лиза проснулась, с трудом разомкнув вспухшие веки, и долго еще не могла отделить сон от яви. Так и не поняв, где она и что с нею, опять забылась – и почти тотчас вновь пробудилась, потому что кто-то грубо потряс ее за плечо.
Это была Марта, самая из реформаторских девиц старшая и самая неприязненная к гостье. Одетая в ночную кофту и чепец, из-под которого висели жидкие коски, Марта наклонилась над девушкой, и в блеклом свете занимающегося предрассветья Лиза увидела, что ее водянистые глаза полны не презрительной учтивости, как обычно, а ярой ненависти. Это искреннее проявление человеческих чувств у всегда невозмутимой Марты так изумило Лизу, что даже сон у нее пропал.
– Что такое? Что случилось?
– Надевай свой юпка, – сурово произнесла Марта. – Иди за двер. Готлиб ждет там.
Лиза соскочила с жесткой постели, торопливо плеснула в лицо и на шею воды из глиняного таза, натянула все ту же Татьянину юбку, накинула ее платок и, раздирая гребнем гриву своих пышных волос, вышла за дверь, вновь изумившись, чем она так прогневила Марту, что даже ноздри у нее раздувались.
– Что такое? – шепотом, боясь разбудить кого-нибудь, спросила она у Готлиба, стоящего на крыльце. Тот, схватив ее за локоть холодными, сухощавыми пальцами, торопливо пошел к воротам, таща Лизу за собою. Она вырвала руку, гневно сверкнув глазами, и пошла рядом, часто дыша.
Все селение Сареп было обнесено земляным валом чуть выше человеческого роста. Сие укрепление имело бойницы для ружей, и даже пушка стояла на небольшой площадке. Сюда-то и шел Готлиб, а за ним поспешала Лиза. И вдруг она с изумлением увидела, что кругом полно народу, как если бы все мужчины селения собрались здесь.
Она увидела и Леонтия. Он что-то торопливо говорил чернобородому плотному мужчине. Кажется, это был глава сарепского сообщества, его называли престатель, но Лиза не знала, что сие означает, да и видела она его прежде всего лишь раз, когда Готлиб впервые привел их с Леонтием в Сареп. Престатель был невысок ростом, и долговязый Леонтий склонялся пред ним, униженно пытаясь заглянуть в лицо, а тот, не поднимая глаз, стоял с непроницаемым видом.
Что-то словно бы ударило Лизу в самое сердце, она подбежала к Леонтию и схватила его за руку. Он взглянул невидяще и вновь обратился к надменному престателю, но вдруг, словно спохватившись, повернулся к Лизе, сжал ее пальцы, и глаза его, жалобные, несчастные, наполнились слезами.
Лиза, ничего не понимая, взглянула на престателя и увидела на его лице то же выражение сдержанной ненависти, каким ее поразили Марта и Готлиб.
– Ты можешь остаться, – произнес престатель, подняв наконец на Леонтия суровые свои глаза. – Ты друг Готлиба, ты ученый человек, и мы не гоним тебя. К тому же им нужна только она одна!
Он резко дернул подбородком в сторону Лизы, и она испуганно спросила опять:
– Да что случилось? Вы про меня говорите? Кому я нужна?
– Сейчас узнаешь, – проговорил престатель и так же, как давеча Готлиб, схватив Лизу за локоть, подтолкнул ее к стене.
Она уткнулась лицом в утрамбованную землю и не сразу поняла, что надо смотреть в бойницу, да и приспособиться к этому узкому, длинному отверстию оказалось не так просто: оно было предназначено для ружейного ствола, а вовсе не для глаза.
Ей открылась степь в предрассветном полумраке. Она была полна движения! Всюду, сколько могла увидеть Лиза, пылали костры, озаряя темные фигуры вооруженных копьями и саблями людей, пеших и всадников. Ржали кони, звенела сбруя. Люди переходили с места на место, собирались группами; и никак невозможно было понять, сколько же их.
И только одна фигура оставалась недвижимой – всадник на гнедом коне. Что-то в его осанке показалось Лизе знакомым. Она долго вглядывалась в него, пока вдруг не ахнула, не отпрянула в испуге. Это опять, опять был он, тот самый калмык, хозяин седого беркута! И в этой неподвижности его было пугающее, непоколебимое упорство человека, готового ждать сколько угодно или свершить что угодно во имя исполнения своей воли.
Лизе показалось, что она все поняла еще прежде, чем Леонтий прошептал:
– Он требует выдать тебя… Кто он, Лизонька?
– Не знаю! – выкрикнула она, залившись слезами. – Не знаю!
Это казалось непостижимым – какой-то калмык, мельком увидевший ее на базаре, вернулся за ней с целым войском, рискуя навлечь на себя неудовольствие властей. Впрочем, что властям до полудиких номадов? Не разоряют русских селений – и ладно.
Да полно, уж не сон ли это? Не может быть, чтобы незнакомец прискакал за ней, никак не могла поверить Лиза. Здесь, верно, что-нибудь не так, этот степняк небось хочет еще чем-нибудь поживиться в Сарепе.
– Может быть, дать ему денег? Коней? – нерешительно пробормотала она, и Леонтий слабо улыбнулся:
– У него своих табунов не счесть. Я пытался кричать ему, спрашивать, чего он хочет, но ответ один: русскую девку.
– А если ты не выйдешь, он грозится разорить весь Сареп, – проговорил престатель; и вновь выражение неукротимой злобы, как судорога, исказило его лицо. – Все пожечь и всех поубивать из-за тебя одной. Поняла ли ты?
– Погодите! – воскликнул Леонтий, цепляясь за рукав престателя, но тот раздраженно высвободился. – У вас же есть оружие! Пушка! Нас много! Мы сможем разогнать их!
– Зачем? Чтобы они вновь пришли завтра вдесятеро большим числом? Ты не знаешь их, а мы знаем. Эти люди не внемлют доводам разума, для них существует лишь веление плоти. Если их разъярить, они станут еще страшнее русских! Это калмыки. Это азиаты. Такая же орда, как та, которая пронеслась здесь много лет назад. Их не унять. Если мы не отдадим девку, то сегодня, завтра или через месяц они отомстят.
– Да нет! – неуверенно бормотал Леонтий. – Нет же! В Царицыне губернатор, воинская команда!..
– Много будет пользы нашим трупам, даже если гарнизонные инвалиды и подстрелят одного-двух калмыков! Мы пришли в Россию, чтобы жить, а не умирать за русских. Тем более за каких-то приблудных девок. Словом, хватит споров. Она выйдет сама. А если нет, ее вынесут связанной, как овцу.
«Что?! – чуть не вскрикнула Лиза. – Да вы только попробуйте до меня дотронуться!..»
Но ее остановили новые слова престателя:
– Мы сделаем это во имя наших детей. Бог с нами и за нас!
«Во имя наших детей?..»
И память мгновенно вернула запах беловолосой головенки, теплое дыхание, щекочущее шею, синие, незамутненные озерки глаз: «У травки боли, у цветочка боли, а у нашего Алекса не боли!»
Воспоминание отогнали холодные слова престателя:
– Но тебя, герр Брагин, повторяю, мы не гоним. Ты можешь оставаться, сколько захочешь.
– Я могу оставаться? – потерянно переспросил Леонтий, тяжело качая головою. – Я могу? Но как? Как? Что же это, господи…
Его осипший голос вызвал у Лизы приступ ярости. Да что он причитает?! На них надо кричать, этих сухоребрых реформаторов надо убеждать силой! Леонтий весь таков – и плохо ему не плохо, и хорошо не хорошо. По сути дела, ему все равно, что случится с его спутницей. Он уже смирился с тем, что ее придется выдать. Неужели он не понимает, что этот калмык немедля изнасилует ее? И, может быть, не он один!
Да на это всем плевать. Главное, теперь Леонтию никто не помешает спорить с Готлибом об останках морских животных в волжской степи!
Лиза обвела толпу блуждающим взором. Все еще казалось, что это не с ней, не с нею происходит! Мужчины, стоящие вокруг, опускали глаза. Стыдились чего-то?
Но уж в глазах престателя не было ни капли смущения! Он не отвел взора. И Готлиб тоже. И Лиза не поверила себе, когда его длинное лицо вдруг исказила жалобная гримаса.
Господи всеблагий! Он, этот унылый, постный немец, жалеет ее? Ту, которую всегда, всегда до отвращения презирал?
Кровь бросилась ей в голову с такой силой, что Лиза, не помня себя, подбежала к воротам и ударилась о них всем телом.
– Откройте! Ну! – приказала она глухо. – Выпустите меня!
Чьи-то руки суетливо сняли тяжелые засовы. Без скрипа – как же, рачительные хозяева аккуратно смазывали петли! – створки чуть разомкнулись, и Лиза выскользнула в узкую щель.
Она услышала стук, с которым захлопнулись ворота, и оказалась лицом к лицу с темной толпой, подступившей к стенам крепости уже почти вплотную.
При виде ее все замерли, и только гнедой конь, будто радуясь, вздыбился, и снова всадник мгновенно усмирил его.
Он смотрел на Лизу довольно, чуть искоса, и она вспомнила свой сон. Седой беркут с окровавленным клювом, вцепившись в пушистое серенькое тельце, точно так же косил на нее круглым желтым глазом…
Тошнота подкатила к горлу, и безрассудная храбрость покинула Лизу так же мгновенно, как и обуяла ее.
Она отшатнулась к воротам, но спиною наткнулась не на их холодные, окованные железом створки, а на чье-то теплое плечо.
Быстро оглянулась.
Позади стоял Леонтий.
Часть II
ВЕЛИКАЯ СТЕПЬ
13. Эрле
– Эрле! Эрле!
Как будто птица кличет вдали. И клик этот злой, пронзительный…
– Эрле! Эрле!
Она не обернулась. Стояла над ильменем, малым заливчиком волжской дельты, смотрела вдаль.
Степь. Степь! Ветер уже не ласкает бесчисленные зеленые волны: зной давным-давно выжег ясную зелень. Теперь ходит по степи блекло-пепельная зыбь, завораживает и дурманит, вселяет в сердце страх и безысходность, ибо, куда ни глянь, нет ничего в мире, кроме тусклого золота предзакатного, выгоревшего неба и тусклого серебра предзимних трав.
Степь. Желтая степь – и больше ничего.
– Эрле! Эрле, дочь мангаса [18]! Да где ты?!
О нет, это не птица кличет. Это Анзан неистовствует. Что птица! От птицы и отмахнуться можно. Анзан же не отгонишь. И рта ей не заткнешь.
– Вот ты где, овца шелудивая! Больше заботы мне нет, как за тобою по степи бегать. А ну поди сюда!
Эх, побежать бы сейчас по степи, раскинуть руки – и вдруг обернуться сизой птицей! Взмыть в небеса, насмешливо прошуметь крыльями над оторопевшей Анзан, а то и тюкнуть ее клювом в черноголовую макушку, прощально курлыкнуть над Хонгором, несущимся по степи к своему стаду, – и на север, на север, противу лета птичьих стай, домой!
Домой? А куда это – домой?..
– Эй ты, шулма [19]! Мой муж воротился. Тебя зовет. Иди, слышишь!
Эрле, тяжело вздохнув, вскарабкалась по склону, цепляясь за траву. Анзан стояла недвижно, только маля [20] чуть подрагивала в ее смуглых пальцах да зло полыхали темные глаза. Эрле знала, что Анзан едва удерживается, чтобы не столкнуть ее вниз, да так, чтобы прямо в воду свалилась и появилась в кибитке насквозь промокшая, смешная и жалкая. Но не решается, боится Хонгора. Только прошипела сквозь стиснутые зубы: «Выползень змеиный!» – и, резко повернувшись, пошла в ложбину, где скрывался улус, слегка похлопывая плетью по вьющемуся подолу наспех наброшенного цегдыка [21].
Ну да ничего. В присутствии Хонгора Анзан и рта не откроет, не то чтобы драться. Она его так боится, что даже никогда по имени не называет. «Герин Эзен» – хозяин дома! А в разговоре с Эрле только «мой муж». Мой! А не твой, шулма, шелудивая овца, дочь мангаса. Тебе он господин. А мне – муж. Он держит тебя в нашей кибитке только из милости, а ночью спит со мною под одной кошмой, я обнимаю его. Он мой муж!
Ночью Эрле слышно, как хрипло дышит Хонгор, как нежно усмехается Анзан. Слышны быстрые шорохи и сладкие стоны. Иногда Анзан даже кричит, не стыдясь того, что совсем близко, за войлочной перегородкой, лежит на своей подстилке Эрле. Впрочем, Эрле знает, часто Анзан кричит и стонет нарочно: чтобы слышала она… Иногда Хонгор вдруг оставляет жену, порывисто выходит из кибитки и не скоро возвращается; и тогда Анзан тихо, сдавленно плачет, а потом вдруг срывается с постели и бежит посмотреть, на месте ли Эрле. Не ушла ли эта приблудная девка вслед за Хонгором, не легла ли где-нибудь за увалом прямо в траву, стиснув смуглые бока господина своими белыми коленями?..