Жерар де Нерваль СИЛЬВИЯ
Глава первая ПОТЕРЯННЫЙ ВЕЧЕР
Я вышел из театра, где каждый вечер появлялся в ложе па авансцене, как и приличествует истинному воздыхателю. Порою зал был битком набит, порою почти пуст. Но меня ничуть не трогало, сидит ли в партере лишь горсточка деланно оживленных любителей, а в ложах красуются только чепцы да вышедшие из моды платья, или кругом теснится взволнованная, воодушевленная толпа, и все ярусы блистают цветистыми туалетами, драгоценными камнями, счастливыми лицами. Впрочем, зрелище на подмостках задевало меня не больше, пока во второй или третьей сцене какого-нибудь тогдашнего скучнейшего шедевра не появлялась та, чьи черты были мне так знакомы, и не озаряла пустыню, не вселяла жизнь в эти бесплотные до тех пор тени единым своим вздохом, единым взглядом.
Всеми фибрами я ощущал, что жизнь моя — в ней и что она живет для меня одного. Ее улыбка переполняла мне душу безграничным блаженством, переливы голоса, такого нежного и вместе на удивление звучного, отзывались трепетом любви и радости. Она была для меня воплощением всех совершенств, отвечала моим самым высоким идеалам, самым прихотливым желаниям — прекрасная, как день, когда огни рампы снизу освещали ее лицо, сумрачная, как ночь, когда огни эти гасли и только лучи люстры лились на нее сверху, являя ее почти такой, какая она была в действительности — разгоняющей тьму лишь сиянием своей красоты, подобная божественным Горам, чье единственное украшение — звезда во лбу и чей силуэт так отчетливо рисуется на коричневом фоне фресок в Геркулануме!
За целый год я так и не удосужился разузнать о ее жизни вне сцены, я боялся замутить магическое зеркало, отражавшее ее облик, лишь изредка ловил обрывки разговоров о ней — о женщине, а не об актрисе. Они интересовали меня не больше чем слухи об элидской царевне или трапезундской царице. У меня был дядюшка, который в предпоследние десятилетия XVIII века вел жизнь, открывшую ему этот век до самых глубин, так вот, он еще в ранней моей юности внушил мне, что актрисы не женщины, что природа забыла наделять их сердцем. Он, само собой, разумел своих современниц, но я, выслушав столько историй об иллюзиях и разочарованиях, пересмотрев столько портретов на слоновой кости — прелестных медальонов, украшавших потом дядюшкины табакерки,— столько пожелтевших записок и выцветших лент, узнав все подробности о том, как эти истории начинались и к какому пришли концу,— я привык плохо думать обо всех актрисах вообще, забывая, что у каждого века своя особая печать.
В странное мы жили время: такое обычно следует за революциями или знаменует упадок некогда блистательных царствований. Не было в нем ни рыцарственности Фронды, ни элегантной и нарядной порочности Регентства, ни скептицизма и безудержного распутства Директории; вместо этого — смесь из порывов к деятельности, сомнений, лени, великолепных утопий, философских и религиозные исканий, неопределенной восторженности, окрашенной чаяниями возрождения, оскомины от былых междоусобиц, смутных надежд — короче говоря, некое подобие эпохи Перегрина и Апулея. Плотский человек жаждал букета роз, который вдохнул бы в него новую жизнь, ибо этих роз касались руки прекрасной Изиды; вечно юная и чистая богиня являлась нам в ночные часы, и тогда мы испытывали глубокий стыд за наши потерянные дни. Честолюбие, однако, не было свойственно моему поколению, алчная грызня из-за высоких постов и почетных должностей отвращала нас от тех сфер, где можно было бы приложить свои силы.
Так что единственным нашим прибежищем была та, принадлежащая поэтам, пресловутая башня из слоновой кости, на которую мы всходили все выше и выше, дабы оградить себя от черни. На высотах, куда наши учителя вели нас за собою, мы могли наконец надышаться чистым воздухом одиночества, мы пили забвение из золотой чаши сказаний, мы опьянялись поэзией и любовью. Любовь — увы — смутные образы, розовые и голубые тона, метафизические призраки! Увиденная вблизи реальная женщина больно уязвляла наши наивные души; она мнилась нам лишь в облике царицы или богини, поэтому всего важнее было не подходить к ней слишком близко.
Впрочем, иные из нас не высоко ставили подобные парадоксы в духе Платона и вторгались в наши навеянные Александрией грезы, потрясая факелом подземных богов, на мгновение озаряющим тьму искристым своим следом. Потому-то, выходя из театра с ощущением отдающей горечью грусти, а ее всегда оставляет по себе растаявшая мечта, я охотно присоединялся к обществу, где за многолюдными ужинами не было места меланхолии: ее изгонял нескудеющий блеск беседы тех избранных умов, живых, пронзительных, мятежных, порою возвышенных, которых неизменно порождают эпохи обновления или упадка; эти споры, случалось, достигали такого накала, что самые робкие из нас подходили к окнам поглядеть, не грядут ли уже полчища гуннов, татар или казаков, дабы навсегда положить предел этим тирадам софистов и риторов.
«Будем пить, будем любить, иной мудрости не существует!» — таков был девиз самых молодых.
— Я постоянно встречаю тебя в театре и всегда в одном и том же. Скажи, ради которой ты туда ходишь?
Ради которой? Но мне казалось, что ради другой никто бы и не пошел. Тем не менее я назвал имя.
— Ну что ж, — снисходительно сказал мой приятель, — взгляни, вон там играет в вист счастливец, который только что проводил ее домой, но, верный правилам нашего общества, навестит ее скорее всего лишь утром.
Без особого волнения я бросил взгляд на того, о ком шла речь. Что ж, молодой человек, весьма корректно одетый, приятные манеры, бледное, выразительное лицо, исполненные кротости и меланхолии глаза. Он бросал на игорный стол золотые монеты и проигрывал с полнейшим хладнокровием.
— Какая мне разница, он или любой другой? — ответил я. — Кто-то ведь должен быть, а этот, судя по всему, вполне достойный избранник.
— Ну а ты?
— Я? Я ищу лишь зримый образ, больше мне ничего не нужно.
Я решил уйти, но, проходя по читальной комнате, машинально заглянул в газету. Кажется, я хотел посмотреть курсовой бюллетень. В числе обломков былого моего богатства сохранились иноземные акции на довольно внушительную сумму. Прошел слух, что они, давно упавшие в цене, теперь, в результате смены министерства, снова начнут котироваться. Действительно, курс их стоял уже очень высоко. Я снова разбогател.
Эта новость отозвалась во мне лишь одной мыслью: захоти я сейчас — и женщина, так давно любимая, будет моею. Стоит протянуть руку — и я коснусь своего идеала. Полно, не ошибка ли это, не ирония ли какой-то опечатки? Но и в других газетах были те же сведения. Деньги, свалившиеся на меня, как бы сплавились в золотую статую Молоха. «Что сказал бы, — подумал я, — тот молодой человек, займи я его место возле женщины, которую он оставил в одиночестве?» От этой мысли я вздрогнул, гордость моя взбунтовалась.
Нет, нет, это невозможно, в моем возрасте любовь не убивают золотом; растлителем я не стану. Да и вообще, что за допотопные представления! С чего я взял, что эта женщина продажна? Глаза мои рассеянно скользили по страницам газеты, которую я все еще держал в руках, и вдруг остановились на строчках: «Праздник букета в провинции. Завтра лучники Санлиса должны вернуть букет лучникам Луази». Эти простые слова пробудили во мне чувства совсем иного рода: всплыло воспоминание о давно позабытой провинциальной жизни, далекое эхо немудреных празднеств моей юности. Звуки рога и барабана будили отзвук в дальних деревушках и лесах, молодые девушки плели гирлянды, составляли букеты и, распевая хором, украшали их лентами. Потом эти дары бросали в медленно ползущую мимо неуклюжую повозку, запряженную волами, а мы, дети местных жителей, вооруженные луками и стрелами и важно именующие себя рыцарями,— мы шествовали за повозкой, ничуть не подозревая, что из года в год лишь отправляем праздничный ритуал друидов, переживший и многие монархии и многие новые вероучения.
Глава вторая АДРИЕННА
Дома я лег спать, но и в постели не обрел покоя. В полудремотном забытьи я воскрешал в памяти всю мою юность. Вот такое состояние, когда рассудок еще сопротивляется причудливым узорам сновидений, позволяет иной раз вместить в немногие мгновения самые яркие картины, выхваченные из целого периода жизни.
Снова передо мной высился замок времен Генриха IV, я видел его островерхие шиферные крыши, бурый фасад, зубчатые углы стен из пожелтелого камня, просторную зеленую площадь в раме лип и вязов, чью листву заходящее солнце пронизало огненными стрелами. Молоденькие девушки водили хоровод на лужайке, распевая старинные песни, перенятые ими от матерей, песни, в которых французский язык еще столь первозданно чист, что слушатель весь проникается духом этой древней провинции Валуа, где более тысячи лет бьется сердце Франции.
Я, единственный мальчик в хороводе, кружился со своей подружкой Сильвией, девочкой из соседней деревни,— черноглазая, с правильным тронутым загаром личиком, она была олицетворением жизнерадостности и свежести!.. Я любил, я видел ее одну — до этого дня! На высокую красивую блондинку по имени Адриенна, плясавшую вместе с нами, я и внимания не обратил. И вдруг, следуя фигурам танца, мы с Адриенной оказались посредине круга, вдвоем, лицом к лицу. Мы были одного с ней роста. Нам велели поцеловаться, темп песни и танца стал еще быстрее. Целуя Адриенну, я непроизвольно пожал ей руку. Длинные кольца ее золотистых локонов коснулись моих щек. И в то же мгновение я почувствовал какой-то неизведанный трепет... Красавица должна была спеть песню — выкуп за право вернуться в хоровод. Все уселись в кружок, и она запела один из тех старинных романсов, где любовь неотрывна от печали, где всегда повествуется о злоключениях принцессы, волею отца заключенной в башню за то, что дерзнула полюбить; голос у Адриенны был чистый и проникновенный, но словно подернутый дымкой, как голоса всех девушек в этом краю туманов. Каждый куплет кончался дрожащей трелью, которая придает особую прелесть молодым голосам, когда они этими трепещущими переливами стараются передать неверные голоса своих бабок.
Она пела, а меж тем тени от высоких деревьев сгустились, сияние взошедшей луны озаряло лишь ее, одиноко сидевшую посреди нашего притихшего круга. Она допела песню, но никто не решался прервать молчания. На лужайке колыхался прозрачный туман, его клочья цеплялись за верхушки трав. Мы словно очутились в раю... Наконец я вскочил и бросился к цветнику у стены замка, где в фаянсовых вазах, расписанных в манере камайё, росли лавровые деревца. Я принес две ветки, девушки сделали из них венок, связали лентами. Я возложил его на голову Адриенны, и блестящие листья, озаренные бледным лунным светом, засверкали в ее белокурых волосах. Как она была похожа на дантовскую Беатриче, с улыбкой взирающую на поэта, который бродит у пределов райской обители!
Адриенна поднялась. Высокая и тонкая, она сделала нам изящный реверанс и побежала к замку. И тогда кто-то рассказал, что она — внучка одного из отпрысков семейства, связанного тесными узами с древними французскими королями; в ее жилах течет кровь рода Валуа. Ради сегодняшнего праздника ей позволили принять участие в наших играх, но больше мы ее не увидим, завтра она уезжает в монастырский пансион, где воспитывается с самого детства.
Вернувшись на свое место подле Сильвии, я увидел, что она плачет. А причина ее слез — венок, возложенный мною на голову прелестной певицы. Я хотел было сорвать лавровые ветки и для нее, но Сильвия наотрез отказалась — не нужен ей этот венок, она ведь его не заслужила! Тщетно я пытался оправдаться, провожая ее домой, Сильвия всю дорогу упорно молчала.
Пришло время и моего отъезда, я вернулся в Париж к своим занятиям, унося с собой два образа — образ нежной дружбы, так печально оборванной, и образ любви, невозможной, непонятной, источник горестных мыслей, от которых не давала исцеления философия студенческой братии.
Победила Адриенна — этот мираж, воплотивший в себе величие и красоту, который облегчал часы напряженных занятий или просто им сопутствовал. Через год во время каникул я узнал, что на миг явившаяся мне красавица волею семьи приняла монашеский постриг.
Глава третья РЕШЕНИЕ
Это всплывшее в полусне воспоминание сразу все прояснило. Любовь к актрисе, безнадежная и непонятная, каждый вечер сжимавшая мне сердце в ту минуту, когда начиналось театральное представление, и отпускавшая лишь с приходом сна, коренилась в памяти об Адриенне — ночном цветке, раскрывшем лепестки в бледном сиянии луны, розовом и белокуром призраке, скользившем по зеленой траве, подернутой белой дымкой тумана. Сходство между актрисой и этим давно позабытым образом выступило сейчас с разительной четкостью; затушеванный временем карандашный рисунок превратился в написанную маслом картину — так бывает, когда мы узнаем в сверкающем красками полотне виденный когда-то в музее набросок замечательного художника.
Любить монахиню в облике комедиантки!.. А вдруг это одна и та же?.. Есть с чего сойти с ума! Какое-то роковое влечение к неведомому, которое манит вас к себе, подобно блуждающему огоньку, скользящему меж болотных тростников... Вернемся на землю!
А Сильвия, которую я так любил, почему я три года не вспоминал о ней? Она ведь была на диво хороша, красивее всех в Луази!
Она существует, все такая же добрая и чистосердечная! Я вижу ее окно, оплетенное виноградом и розами, вижу висящую слева клетку со славками, слышу звонкий перестук коклюшек и ее любимую песенку:
Она все еще ждет меня... Да и кто возьмет ее, бесприданницу, замуж?
Крестьяне в ее деревне, во всей той округе, носят по старинке блузы, у них заскорузлые руки, впалые щеки, опаленная солнцем кожа. Сильвия любит меня одного, маленького парижанина, наезжавшего в имение близ Луази навестить дядюшку — его, бедняги, больше нет в живых. Уже три года я, словно важный барин, пускаю на ветер завещанное им скромное состояние, а его могло бы мне хватить до конца жизни. Будь рядом со мной Сильвия, оно бы у меня не растаяло. Волею случая я обрел часть растраченного. Еще не поздно.
Что она делает сейчас? Спит... Нет, разумеется, не спит: сегодня праздник лучников, единственный в году, когда пляшут всю ночь напролет. Она тоже пляшет...
Который это час?
У меня нет часов.
Среди обветшалой роскоши подержанных вещей, которыми в ту пору принято было убирать комнаты, дабы воссоздать в их подлинности старинные апартаменты, сверкали подновленным блеском черепаховые часы эпохи Ренессанса; позолоченный купол часов, увенчанный статуэткой Времени, опирался на кариатиды в стиле Медичи, а их, в свою очередь, поддерживали встающие на дыбы кони. Барельеф над циферблатом изображал знаменитую Диану, облокотившуюся на оленя, а на самом циферблате мерцали выведенные эмалью по черни цифры. Вот уже два века, как эти часы — с безупречным, несомненно, ходом — бездействуют. Не для того я купил их в Турени, чтобы они отстукивали мне время.
Я спустился к консьержу. Его часы-кукушка показывали час пополуночи. «К пяти и поспею на бал в Луази»,— решил я. На площади Пале-Рояль все еще стояло несколько фиакров — кучера поджидали завсегдатаев игорных домов и клубов.
— В Луази! — сказал я самому лихому на вид.
— А где это?
— В восьми лье от Санлиса.
— Довезу вас до санлисской почты, — заявил кучер, менее, чем я, снедаемый нетерпением.
Как уныло выглядит ночью эта столь характерная для Фландрии дорога, которая становится живописной, лишь достигнув лесной полосы. Два однообразных ряда деревьев пытаются изобразить нечто неопределенно-причудливое; за ними — квадратики рощ и возделанных полей, ограниченные слева цепью голубоватых холмов Монморанси, Экуэна, Люзарша. А вот и Гонес, заурядный городишко, хранящий воспоминания о Лиге и Фронде...
Дальше, за Лувром, есть дорога, окаймленная яблонями — сколько раз я видел, как по ночам их цветы мерцают, словно земные звезды: это самый близкий путь в Луази и окрестные деревушки. Пока фиакр взбирается на склоны холмов, воскресим в памяти время, когда я так часто наезжал в эти места.
Глава четвертая ПУТЕШЕСТВИЕ НА ОСТРОВ КИФЕРУ
Минуло несколько лет; вечер, когда на лужайке перед замком я увидал Адриенну, стал уже не более чем детским воспоминанием. На этот раз я приехал в Луази в день храмового праздника. И опять я присоединился к лучникам, опять занял место в отряде, к которому некогда принадлежал. Устроителями праздника были молодые люди, отпрыски старинных семейств, которые все еще владеют в этом краю замками, затерянными в лесах и пострадавшими более от времени, чем от революции. Из Шантильи, из Компьена, из Санлиса прискакали веселые кавалькады лучников, и отряд за отрядом построились в незамысловатую процессию. После долгого шествия по деревням и городишкам, после церковной мессы, состязаний и раздачи наград победителей пригласили к трапезе на затененном тополями и липами островке посреди одного из тех прудов, которые питают водами Нонетта и Тева. Разукрашенные суденышки отвезли нас на остров, избранный потому, что там был овальный храм с колоннадой — он послужил пиршественным залом. В этой местности, как в Эрменонвиле, много таких вот легких строений конца восемнадцатого века, где философы-богачи обдумывали свои прожекты, навеянные духом времени. Храм, о котором идет речь, скорее всего был посвящен богине Урании. Три колонны уже обрушились и увлекли за собой часть архитрава, но обломки убрали, в зале между колоннами развесили цветочные гирлянды, навели глянец молодости на эту современную руину, отдающую скорее язычеством Буффлера и Шолье, нежели Горация.