Геннадий Прашкевич ЗК-5
ПовестьГеннадий Прашкевич — член союза писателей России, ПЕН-клуба, лауреат многих отечественных и зарубежных литературных премий. Живет в новосибирском Академгородке. Постоянный автор «Знамени». Последняя публикация в журнале — повесть «Иванов-48» (№ 6 за 2014 год).
1
Воздух был чист, прозрачен.
Чем дальше, тем больше встречалось грамотных.
Шел пастух в зеленом плаще, чтобы коровы его лучше видели. Длинный бич заброшен за плечо, кончик волочится по траве. В какой-то деревне на скамеечке у дороги сидел старичок с айфоном — машин не видел, уткнулся в экран. На стене бревенчатого дома колыхалось рваное полотнище: телефон и «…дам!». По обочине весело шел козел, стриженный под панка; этот — без планшета, зато блеял, как московский лирический поэт Розов. Внизу, у реки, сквозь редкие сосны время от времени проглядывали палатки онкилонов, дорога уходила под обрывистые скалы, под мощные зеркала скольжения, вылизанные ветрами. «Люблю!» Немало безрассудности надо иметь, чтобы увековечить такое простое чувство на такой отвесной скале. Где-то Салтыков увидел совсем уж трагический выдох: «Толя! Оля любит Леру». Любовь — риск, поэзия — риск, онкилоны хотят экстрима. Вот стихов Ивана Сергеевича Тургенева никто не пишет, не выбивает на скалах, подумал Салтыков, зато год объявлен все-таки Тургеневским.
Первый попутчик напросился к Салтыкову в Сростках.
Представился, как Рогов-Кудимов. Поэт Николай Рогов-Кудимов.
Полувоенная рубашка, джинсы, нашивка на рукаве: спектральная полоска, все семь цветов радуги. Это еще Ньютон выбрал семь цветов — из убеждения, что существует тайная связь между цветами, музыкальными нотами, объектами Солнечной системы и днями недели, правда, вместо синего использовал цвет индиго.
Поэт Рогов-Кудимов держал в руках свежий номер «Известий АлтЦИК». Салтыков, конечно, поинтересовался: «Что пишут?». Никак не ожидал, что поэт начнет с голосования, но тот с голосования и начал: «Уже сто тридцать один — против Закона о защите прошлого, и только сто одиннадцать — за», и только потом признался, что в «Известиях АлтЦИК» напечатаны его стихи. Совершенно новые стихи. В них все из-за той же неразделенной любви юный лирический герой начертал на стене казенного лифта (это не на скалу лезть), что некая юная Настя — порочна и ветрена. И все такое прочее. При чтении глаза Рогова-Кудимова приобретали зеленоватый цвет. И закончил он загадочно: «Парагутин от нами».
«Это что-то означает?»
«Крайнее отчаяние», — объяснил Рогов-Кудимов.
Салтыков покивал с уважением, а поэт заметил, что у человека, неторопливо едущего в АлтЦИК, такая машина и должна быть, — он имел в виду салтыковский «Порше». И опять закончил загадочно: «Замечали, что любую статью нашего российского Уголовного кодекса можно начинать словами: „Если поймают, то…“?»
И вдруг засмущался, будто понял, что сморозил не то, сбился: «Если вы, правда, в АлтЦИК, сроду не пожалеете». И даже пояснил: «Для вас, чувствую, там найдется место. И не в самой худшей творческой гостинице, по машине сужу». Пояснил, что для онкилонов тут тоже кое-что есть. Залы воскресного чтения, уголки творческого уединения, литературные бары — все бесплатно. Но захочешь оттянуться культурно, понадобятся жетоны — по всему спектру, но лучше белые, красные, голубые. Цвет флага хорошо накладывается на творческие интересы, это еще древние заметили. Ему, поэту Рогову-Кудимову, тут все интересно. Он активно печатается в «Известиях АлтЦИК», у него перспективы. А в АлтЦИК, сами знаете, строго. Подписка не принимается. Подписчики выбираются исключительно редакцией.
«А над чем работаете? Как хотите развить успех?»
«Работаю над прощальным венком Владимиру Ленину».
«Наверное, вы хорошо изучили особенности жизни вождя?»
Николай Рогов-Кудимов скромно кивнул. Подтвердил: история — его слабость.
Пишу о январе 1924 года, пояснил он Салтыкову. Оптимистическая поэма. Сам вождь в тексте не появляется, зато все остальное — как живое. Глухая алтайская деревенька Лыковка — в морозной метели, в ледяных кристаллах, секущих лицо неосторожного человека. Высокий берег оброс пупырчатым льдом, столетние лиственницы лопаются от доисторического мороза. В избе-читальне при свете колеблющейся свечи, глядя на бородатых сомневающихся мужиков, морщась, дует на обмороженные пальцы опытный сотрудник НКВД Никандр Лыков: «Вот вся страна нынче скорбит по причине утраты вождя». По крайней мере, поэт Николай Рогов-Кудимов именно так представлял себе жестокий январь 1924 года. Мужики, собранные в избе-читальне, понятно, молчали, что тут скажешь? Только скотник Гришка (тоже Лыков) чувствовал себя привольно. С детских лет корешился с Никандром, верил в святое дело революции. Восхищался: «Во, глядь! Вождя потеряли, а сидим крепко плечо к плечу». Гришка любил выражаться изысканно, потому что полгода провел на заработках в большом городе, знал, как правильно говорить в самых сложных случаях. «Мимо горя не пройдешь, я всех поддерживаю. Прав Никандр. Предлагаю вождя беззаветно захоронить. Прямо на большом юру над рекой, пусть вечно стоит перед глазами!»
«Как так? — встрепенулись мужики. — Кто ж нам отдаст такого покойника?»
«А мы не покойника, мы символ хороним!» — рубанул скотник рукой. А поэт Николай Рогов-Кудимов в этом месте даже разволновался: «Прочесть отрывок? Вы пожилой, поймете. У меня классический ямб».
«Не надо», — отвел предложение Салтыков.
И в самом деле. Не все ли равно, где лежать вождю, тем более в виде символа? Пусть лучше рядом с АлтЦИК, с алтайским центром искусств. Вечный оппонент Салтыкова — знаменитый режиссер Овсяников, наверное, одобрил бы замысел поэта. Точно сказал бы: «Поэт Николай Рогов-Кудимов у нас как путешественник в будущее. Одна нога занесена для шага, другая уже отталкивается от земли».
«Читали новый сценарий Овсяникова? — Рогов-Кудимов будто услышал мысли Салтыкова. — Ну да, тот самый, о нем все сейчас говорят… „Подвиг вредителя“… Написан по этим… ну, как их… по отцам и детям… Нынче же год Тургенева… Он в сны своего нигилиста красных собак насылал, теперь Овсяников пользуется этим образом… — И пожаловался: — Год объявлен Тургеневским, а я бы лучше Овсяниковским его объявил. В сценарии дворяне у него будут разговаривать как доисторические существа, а главный герой по-нашему. Надоело слышать одно и то же. „Аркадий, не говори красиво!“ Сколько можно? Герой рубанет по-нашему. „На эти деньги, Аркадий, можно было купить енота, а ты их потратил на какой-то сраный айфон“».
Рогов-Кудимов крепко сжимал в руке газету с напечатанным стишком.
Оказывается, он много полезного сделал, не только стишки писал. Вот недавно отослал в «Известия АлтЦИК» свои поправки к составленной Овсяниковым и группой писателей «Истории России в художественно-исторических образах». Хватит плодов подгнивших, сколько можно? «Там, в этой истории, снова Герцена вспомнили, — повел плечом Рогов-Кудимов. — У Герцена жена гуляла с нерусским поэтом, а мы опять о нем!» И пояснил Салтыкову, что он, поэт Николай Рогов-Кудимов, в своих поправках прямо указывает на то, что нынешний молодняк ждет не столько учебник, сколько сборник главных текстов. Слово главных поэт произнес особенно. «Людям подсказка нужна. Люди созрели для выбора, но надо же им подсказать правильный выбор! Хватит железобетонных конструкций, пусть их Кистеперый шлифует».
И опять пояснил: «Кистеперый — прозвище, если не знаете. А фамилия — Салтыков. Не то чтобы наш идейный враг, но вот всплыл из какого-то доисторического прошлого. Как рыба целакант, слыхали? Ее еще латимерией называют. В общем — Кистеперый. Всплыл в столице, а мешает всем. Мир кипит, бурлит, стреляет кипятком, а Кистеперый требует равновесия, требует понизить температуру, обожжемся, мол. „Вы Тургенева почитайте!“ — передразнил Рогов-Кудимов, видимо, Кистеперого. — А почитать надо не Тургенева, почитать надо родителей!»
На мгновение Салтыкову показалось, что через всю большую голову Николая Рогова-Кудимова проходит высокий гребень, как у того козла, который давно остался за поворотом.
«Я, — рассказал поэт с горечью, — много чего не понимал, пока сам не услышал Овсяникова. Я в молодости по глупости в Барнауле в кафе „Алые паруса“ за бутылку продал стишок, написанный там же. Учти, сказал мне покупатель, лица его не запомнил, голос значительный, все поверили, в первой трети двадцать первого века твое стихотворение войдет во все мировые школьные хрестоматии».
«Ну и как?» — Салтыков по-настоящему заинтересовался.
«Да пока никак. Не попадается этот альманах. Просматриваю все новое, ищу, очень уж звонкий стишок тогда получился. Учусь у Овсяникова. Верю. Вот кто умеет поддержать молодых. А то после культурной реформы мне все больше полицейские снятся. Я приеду в АлтЦИК — и сразу к Овсяникову. Покажу свои стихи, пусть ставит в „Историю“, а то там опять переборщили с Идолищем Поганым. Нашим детям учиться надо! Наши дети достойны большего! Я своих детей кормить былинами не первой свежести не собираюсь. Видите ли, лежал там богатырь на печи, мотал на кулак сопли. Тридцать лет и три года! Сколько можно? Искусство — это то, что мы считаем искусством. Какими детей вырастим, такими они и будут. Хватит вбивать им в головы эти заплесневелые былины, пусть спортом займутся, бизнесом. Не умники нам нужны, а крепкие потребители. Идейные онкилоны, выпестыши. Овсяникова послушайте. А то — Тургенев! „Ниасилил — многа букаф“. Не я один сейчас так думаю. Пусть дети читают не про дворян, а про то, как мы Крым брали — во все времена».
Фактурный чувачок оказался. Выходя, выпросил у Салтыкова жетон.
2
Второй попутчик напросился в машину где-то под Митино и был облачен в пятнистый балахон. Не защитного цвета, а радужного. Все как надо — красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Ростом невелик, зато усы — на двоих, желтые, прокуренные и, как у всякого пьющего человека, клюв банального цвета. Глаза военные, как просветленная оптика. «Против Закона о защите прошлого уже сто тридцать пять голосов, — сообщил он, — а за всего сто одиннадцать».
Сразу выяснилось, что сам крепыш — сторонник формы. Хоть пятнистой, хоть лексической, все равно. Форма — главное. И скрытностью новый попутчик ничуть не отличался. «Пока стоял в очереди к психиатру за справкой, что не состою на учете, до того распсиховался, что поставили все-таки на учет». И засмеялся благожелательно: «Раз уж едете в АлтЦИК, значит, понимаете, зачем нам нужно искусство».
И представился: «Овцын».
И строго посмотрел на Салтыкова:
«Такое время теперь идет, ничего не надо придумывать. Овсяников все приведет к дельте. Творческое воображение? Оставьте. Воображение, как вода, которую закачивают в выработанные нефтеносные пласты. А наши литературные недра огромные. Закачивай и закачивай. Они простираются до Тихого океана и до Балтики, они уходят вглубь до Ломоносова и архаики. Вы же вот не ездите на старом велосипеде…»
И вдруг забормотал:
То ли нравилось ему, то ли осуждал.
«Искусство есть то, что нами толкуется как искусство, — на всякий случай пояснил Салтыкову. — Это я вам как полковник говорю».
И еще раз представился: «Овцын».
И еще раз пояснил: «У меня и отец, и дед были полковниками. При всех режимах. Я на своей машине даже гудок поменял на звук выстрела. Теперь люди намного быстрее перебегают дорогу перед моей машиной, так что ничего не надо усложнять. Налил на два пальца алтайской водки и на палец хереса, вот вам и „глубинная бомба“. — Полковник почему-то так назвал свое изобретение. — Запузыришь стакан до дна, вся рыба сразу всплывает!»
«Какая рыба?» — насторожился Салтыков.
«Ну, например: раскас жызниный, — удовлетворенно усмехнулся полковник. — Но вот никак не пойму. В последнее время часто снится, будто я бой проигрываю. И боезапас на исходе, и райские силы ломят. — Прокуренные усы полковника нервно дрогнули, глаза сверкнули, действительно, как просветленная оптика. — Смотришь и не веришь. Сплошь ангелы со всех сторон — с крылами, и гранатомет у каждого третьего. А я разве на стороне ада? — сплюнул полковник Овцын, до того противно было ему вспоминать сон. — Живешь, живешь, и вдруг такое. Обязательно сомнения появляются. Вот запузырю „глубинную бомбу“, а если она рванет не так? Что тогда?»
«В землю, наверное».
«Значит, нет выбора?»
«А куда после бомбы-то?»
«Не знаю, только не нравится мне в землю».
«Можно заранее выбрать какой красивый участок».
«Деньги на красивый участок есть у олигархов и цыганских баронов, а я всего только полковник. — Какая-то неотвязная мысль мучила усатого. Наверное, тоже печатался в „Известиях АлтЦИК“. — Мне вот что непонятно. Если нас, простых полковников, массами убивают в каждой войне, то куда мы потом деваемся?»
Салтыков попытался представить квартиру полковника.
Ну, крепкая терпеливая жена, это само собой. Крепкие успевающие дети. Крепкий шкаф с книгами. Еще шкафы с редкостным китайским фарфором, вывезенным из Золотого треугольника, резные стулья мандаринов. Когда-то полковник служил, наверное, в далекой дружественной стране. Знал дело, потому и всего навез. Никаких этих комбат-батяня. Убьют твоего рядового, повышения не жди. Там, в Азии, и привык к жесточайшей дисциплине. Четыре языка, один — китайский. Зачем лишнее? У мужчин, как правило, не просматриваются признаки лишения девственности, ну, разве что наглая рожа.
«Посмотрели выставку Корнея Савича?»
Салтыков кивнул. В Барнауле он ни одну выставку не пропустил.
Хотел добавить, что с давних пор дружит с названным Корнеем, но хорошо, что не добавил, потому что полковник опять сплюнул:
«Вот истинный предатель родины!»
«Это почему же так?»
«Свалил за бугор!»
«Не свалил, а уехал».
«А по мне, свалил, — строго подчеркнул свое отношение к художнику Савичу полковник Овцын. — А раз свалил, не дыши, примолкни. Сиди в своей американской провинции и молчи. А ведь нет, трепещется, права качает, зачем-то обратно впускают его в нашу страну. Я военную кафедру вел в университете, когда Савич там учился. До сих пор жалею, что не укатал изменника в армию, сейчас писал бы портреты среднего офицерского состава. А так…»
«…а так пишет фаллосы», — подсказал Салтыков.
«Не фаллосы, а члены, — как-то очень просто поправил полковник. — Члены с крылышками, вот до чего додумался! Летают у него по картинкам, как птички. У нас денег на армию не хватает, а мы принимаем предателя родины. А ему что? Он ест, пьет, не смотри, что на вид худосочный. Вот и в АлтЦИКЕ, говорят, выставил уже свои члены, по-вашему — фаллосы. Ну что после этого думать? Разве мы от Дарвина произошли?»
Слушая, Салтыков начал подозревать, что незадолго до того, как сесть в его машину, полковник, наверное, запузырил очередную «глубинную бомбу» и она теперь рванула в смутных безднах его подсознания. «Выставка за выставкой, — страстно поблескивал полковник своей просветленной оптикой. — А на выставках девушки бывают. Им бы Джоконду…»
«А вы Джоконду видели?»
«А то!» — густо выдохнул полковник.
«Ну да! Разве в Барнаул ее привозили?»
«Не хватало еще! Пусть висит в своем Париже. Я этот город своими ногами весь исходил. Я там Эйфелеву башню рассматривал с площади Трокадеро. Река неширокая, мне роты хватило бы установить контроль на бульваре Клиши и вывести ребят на Пигаль. У французов военное дело неплохо поставлено, но не так, конечно, как у немцев. Не нужен мне их йогурт ста восьми сортов, и бельгийский пистолет ручной работы. Мне на отечественном рынке в один день самое обыкновенное фоторужье запросто переделают под патроны Макарова».
Он презрительно хмыкнул: «Бургундия для улиток!»
И развел руками: «Ну, Париж. Ну и что? Всякое там пил. Особенно „Де Малезан Кюве Бернар Магре“, вот такими фужерами, — показал он объем. — У меня ужасная память на все эти нечеловеческие названия. Только в Париже теперь чуть ли не одни арабы. В целом — арабы и вырожденцы. Только однажды видел, как у Люксембургского парка из длинного лимузина вывалился черный, будто копченый дог с оскаленными золотыми зубами, а за ним в зеленом костюме от „Кетон“ белый толстяк с мордой. Ну, знаешь, — он обиженно шмыгнул носом, — с такой, примерно, как у меня, только я питаюсь свиной тушенкой, — зачем-то преувеличил он, — а он жрет свой фуа-гра, сучонок! — И непонятно добавил: — Откуда такому знать, что одна голова хорошо, а одна нога — плохо».
За поворотом странно и нежно высветились горы — в сизой дымке, как разобранная разбросанная матрешка. Облака, скалы. На скалах опять надписи. В том числе не куртуазные. Восхищенный полковник тут же объяснил Салтыкову, что это реформа культуры привнесла, наконец, простоту в понимание творчества.
«Давно считаете себя писателем?»
«С 21 июня прошлого года».
«А что случилось в этот день?»
«Указ о реформе культуры вышел».
«Разве такие события делают человека писателем?»
«Еще как делают! Я в тот день написал первые три рассказа».
«А до этого литературой не занимались?»