Генри Каттнер «Хотя держит нос налево»
Чтобы сделать эту историю правдоподобнее, следовало бы написать ее по-немецки. Но германоязычный мир и так испытывает немалые трудности из-за того, «что держит нос налево».
Разумеется, это метафора. Так безопаснее. Вполне вероятно, что Резерфорд, деливший свои интересы поровну между семантикой и Бэйсин-стрит, сумел бы — не дай бог! — создать английский вариант того, о чем идет речь. Считалка, о которой рассказывает эта история, из-за reductio ad absurdum[1] ритма и смысла теряет в переводе всякое значение. Это то же самое, что перевести на немецкий «Бармаглота».
В считалке, которую Резерфорд написал по-немецки, нет ни слова о леваках, но, поскольку оригинал по вполне понятной причине не приводится, я заменю его возможно более точным английским эквивалентом. Английской версии недостает того безжалостного совершенства, ради которого Резерфорд работал месяцами, но в общих чертах вам станет ясно, в чем дело.
Начнем, пожалуй, с того вечера, когда Резерфорд швырнул в сына ботинком. У него была причина. Резерфорд заведовал кафедрой семантики в университете и как раз пытался одновременно проверять письменные работы и бороться с похмельем. Физическая слабость закрыла ему дорогу в армию, о чем он сейчас немало жалея, спрашивая сам себя, не стоит ли принять еще пару таблеток тиамина и при этом испытывая особо сильный приступ ненависти к студентам. Их работы никуда не годились, а от большинства за километр воняло. Резерфорд был известен почти набожной любовью к слову и не выносил, когда кто-то этим словом помыкал. Как говаривал Шалтай-Болтай: «Кому быть хозяином».
Студенты редко бывали хозяевами языка, однако работа Джерри О'Брайена была хороша, и Резерфорд внимательно прочел ее с карандашом в руке. Ему не мешало радио из гостиной, дверь туда была закрыта. Но вдруг радио умолкло.
— Эй! — тринадцатилетний сын Резерфорда просунул в дверь взъерошенную голову. На кончике носа у него виднелся чернильный потек. — Эй, папа! Я все сделал. Можно мне погулять?
— Слишком поздно, — заявил Резерфорд, взглянув на часы. — Очень жаль, но завтра у тебя уроки с самого утра.
— Nom d'une plume[2], - буркнул Билл. Совсем недавно он начал открывать для себя французский язык.
— Брысь отсюда! У меня срочная работа. Иди, послушай радио.
— Там сегодня такая чушь! Ну ладно… — Билл исчез, оставив дверь приоткрытой. Из соседней комнаты до Резерфорда донесся его приглушенный голос, и он вернулся к работе.
Внезапно он понял, что Билл снова и снова повторяет монотонный ритмичный набор слов. Автоматически он начал прислушиваться, желая уловить значение, и это ему удалось, хотя сами слова оказались бессмысленными — типичная детская считалка:
— Эн-ду-лайк-файк…
Резерфорд понял, что слышит это уже довольно долго, этот глупый стишок, заканчивающийся сакраментальным «и-мо-ле-бакс!» Такие глупости иногда цепко привязываются к человеку.
— Эн-ду, — монотонно напевал Билл. Резерфорд встал и закрыл дверь. Это помогло, но немного. Ритмичный напев доносился до него ровно настолько громко, чтобы заставить мозг работать в том же ритме. Эн-ду-лайк-файк… а, чтоб тебя!
Вскоре Резерфорд поймал себя на том, что шевелит губами и, гневно бормоча, двигает бумаги по столу взад-вперед. Он просто устал, вот и все, а проверка письменных работ требует сосредоточенности. Услышав звонок в дверь, он немало обрадовался.
Пришел Джерри О'Брайен, образцовый студент. Джерри был высоким худым брюнетом, влюбленным в ту же тонированную музыку языка, которая так влекла Резерфорда. Вошел он, улыбаясь от уха до уха.
— Здравствуйте, господин профессор, — приветствовал он Резерфорда. — Меня приняли. Вчера я получил документы.
— Превосходно. Садись и рассказывай.
Рассказ был недолог, но все же какое-то время отнял. Билл крутился рядом, подслушивая одним ухом. Наконец Резерфорд бросил на него убийственный взгляд.
— Брось ты свое «эн-ду», хорошо?
— Что? Извини, я даже не знал…
— Он делает это целыми днями, — пожаловался Резерфорд гостю. — Я уже во сне это слышу!
— Семантика такие явления не должны беспокоить.
— Эти проклятые семестральные работы! А если бы я занимался важной и точной работой, по-настоящему важной? Такая цепочка слов ввинчивается человеку в мозг, и нет силы, способной избавить от нее.
— Особенно в состоянии напряжения или усиленной сосредоточенности. Рассеивает внимание, правда?
— А у меня нисколько, — вставил Билл.
Резерфорд нетерпеливо кашлянул.
— Подожди, пока вырастешь и должен будешь на чем-то сосредоточиться. Точность — вот главное. Посмотри, что с ее помощью достигли нацисты.
— А что такое?
— Интеграция мысли, — возбужденно говорил Резерфорд. — Тренировка абсолютной сосредоточенности. Немцы создавали свою государственную машину годами — сверхбдительность они превратили в настоящий фетиш. Вспомни стимулирующие средства, которые они дают пилотам перед вылетом. Они беспощадно отсекли все факторы, которые могли бы угрожать uber alles[3].
Джерри О'Брайен раскурил трубку.
— Трудно отвлечь внимание немца. Немецкая ментальность довольно забавна. Они и вправду считают себя сверхлюдьми, верят, что у них нет никаких слабостей. Думаю, с психологической точки зрения было бы интересно убедить их в том, что у каждого из них может быть слабина.
— Конечно, только как это сделать? С помощью семантики?
— Пока не знаю. Разве что с помощью заградительного огня. Но бомба — это вообще не аргумент. Разорвать человека на куски не значит убедить его приятелей, что он был слабаком. Нет… Нужно заставить Ахилла самого поверить в свою пяту.
— Эн-ду-лайк-файк, — буркнул Билл.
— Что-то в этом роде, — сказал О'Брайен. — Сделать так, чтобы у человека в голове неотвязно звучала какая-нибудь глупая песенка. Тогда ему будет нелегко сосредоточиться. У меня такое бывает, когда я ловлюсь на «баба сеяла горох».
— Помнишь пляски средневековых фанатиков? — спросил вдруг Резерфорд.
— Вы имеете в виду разновидность массовой истерии? Люди становились в ряд и тряслись, пока не падали.
— Ритмическая нервная экзальтация. Исчерпывающего объяснения так и не нашли. Вся жизнь, вся вселенная основывается на ритме… впрочем, не буду морочить тебе голову космогонией. Опустимся до уровня Бэйсин-стрит. Почему люди шалеют от некоторых разновидностей музыки? Почему «Марсельеза» начала революцию?
— Ну и почему же?
— А бог его знает, — пожал плечами Резерфорд. — Ясно одно: определенные наборы фраз, не обязательно музыкальные, имеющие ритм, рифму или аллитерацию, накрепко привязываются к человеку, и избавиться от них очень трудно. А… — тут он умолк. О'Брайен вопросительно посмотрел на него. А что? Несовершенство семантики, — медленно произнес Резерфорд. — Интересно… Подумай. Джерри, «баба сеяла горох» можно в конце концов забыть. Такого типа фразу можно вычеркнуть из памяти. Но, предположим, существует фразеологическая цепочка, которую забыть невозможно. Ее невозможно изгнать из памяти — само усилие забыть исключило бы результат. Гмм… Предположим, кто-то приказывает тебе ни при каких условиях не вспоминать о носе Билла Филдса. Ты ходишь и постоянно повторяешь: «Не вспоминать о носе, не вспоминать о носе». В конце концов слова эти теряют всякий смысл, а когда ты встречаешь Филдса, то приветствуешь его, скажем, так: «Мое почтение, мистер Нос». Понимаешь?
— Пожалуй. Как в том анекдоте: если встретишь пегую лошадь, получишь большое наследство — при условии, что проходя мимо нее, ни разу не подумаешь о ее хвосте.
— Вот именно. — Резерфорд даже обрадовался. — Хватит одного идеального семантического узора, и забыть его будет невозможно. А идеальный узор должен включать в себя все. Он должен иметь ритм и ровно столько смысла, чтобы человек начал задумываться, в чем тут дело.
— И можно придумать такой узор?
— Конечно. Соединить лингвистику с математикой и психологией и посмотреть, что из этого получится. Возможно, нечто подобное случайно написали в средние века — отсюда и безумные пляски.
— Не нравится мне это, — поморщился О'Брайен. — Слишком уж отдает гипнозом.
— Даже если так, то это самогипноз, к тому же бессознательный. В этом и состоит вся прелесть идеи. Давай-ка попробуем; двигай сюда стул.
Резерфорд потянулся за карандашом.
— Эй, папа, — вмешался Билл. — А может, вы напишете эту штуку по-немецки?
Резерфорд и О'Брайен переглянулись, и в глазах у них вспыхнули дьявольские огоньки.
— По-немецки… — повторил Резерфорд. — Ты ведь сдавал немецкий, правда, Джерри?
— Да. И вы тоже его знаете. Почему бы и нет, можно написать и по-немецки. Нацистам, наверно, уже до чертиков надоел «Хорст Вессель».
— Ну, ладно… так… ради пробы, — сказал Резерфорд. — Сначала ритм. Назойливый ритм, но с цезурой, чтобы избегнуть монотонности. Мелодия нам не нужна. — Он принялся писать что-то на листке. — Конечно, это маловероятно, и даже если получится, Вашингтон все равно этим не заинтересуется.
— Мой дядя — сенатор, — мимоходом заметил О'Брайен.
ЛЕВОЙ!
ЛЕВОЙ!
ЛЕВАНТИНЕЦ с РЕВОЛЬВЕРОМ
ЛЕВАКОВ не ПЕРЕНОСИТ.
ХОТЯ держит нос НАЛЕВО
ЛЕВОЙ!
ЛЕВОЙ!
ЛЕВАНТИНЕЦ с РЕВОЛЬВЕРОМ…
— Ну, а если я кое-что знаю об этом? — спросил сенатор О'Брайен.
Офицер разглядывал содержимое только что вскрытого конверта.
— Мне вручили это пару недель назад, распорядившись, чтобы я не открывал его до получения приказа. И что теперь?
— Вы прочли текст?
— Прочел. Вы мучаете пленных немцев в адирондакском лагере. Дурите им голову считалкой, в которой, по-моему, смысла ни на грош.
— Разумеется, ведь вы не знаете немецкого. Но на немцев это вроде бы действует.
— Я знаю по сообщениям, что они много танцуют и поют.
— Танцуют… не совсем так. Это неосознанные ритмические движения. И при этом они повторяют этот… — как его? — …семантический узор.
— У вас есть перевод?
— Есть, но по-английски это полная бессмыслица, а на немецком имеет подходящий ритм и мелодику. Я уже объяснял вам…
— Я знаю, сенатор, знаю. Но у Военного департамента нет времени на теории.
— Если говорить коротко, то я вам советую передавать эту «считалочку» как можно чаще в программах, предназначенных для Германии. Это может зацепить и дикторов, но они справятся. Впрочем, нацисты тоже, но прежде вся их хваленая организованность лопнет как мыльный пузырь. Привлеките к сотрудничеству радиостанции союзников…
— Вы всерьез верите в это?
Сенатор рассмеялся.
— Честно говоря, не очень. Но мой племянник почти убедил меня. Он помогал профессору Резерфорду разрабатывать эту… формулу.
— И убедил вас?
— Ну-у… не совсем. Но сам он ходит и постоянно бормочет ее по-немецки. То же самое и с Резерфордом. Так или иначе, вреда это не принесет, а я хотел бы изучить вопрос до конца.
— И все же, — офицер взглянул на стишок, — чем может повредить человеку, если он будет повторять эту песенку? И каким образом это поможет нам?..
ЛЕВОЙ!
ЛЕВОЙ!
ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером
ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ
ХОТЯ держит нос НАлево
ЛЕВОЙ!
ЛЕВОЙ!
— Aber[4]! — раздраженно сказал гауптман Харбен. — Aber, aber, aber!
— Никаких «но»! — оборвал его командир, майор Эггерт. — Деревню следует тщательно обыскать. Люди из ОКВ[5] остановятся здесь по пути на Восточный фронт, и мы должны быть уверены, что нигде нет спрятанного оружия.
— Но мы обыскиваем эту деревню регулярно!
— Ну так обыщите еще раз, — распорядился Эггерт. — Вы же знаете этих проклятых поляков. На минуту отвернешься, а они уже вытаскивают пушку прямо из воздуха. Мы не хотим, чтобы до фюрера дошли критические замечания по этому поводу. А теперь идите, мне нужно закончить рапорт. — Он перелистал пачку записей. — Поголовье скота, поголовье овец, ожидаемый урожай… Идите и дайте мне сосредоточиться. Повторяю приказ: тщательно все обыскать.
— Хайль! — угрюмо отсалютовал Харбен и повернулся кругом. По пути к двери его ноги сами нашли знакомый ритм, и он начал что-то бормотать.
— Капитан Харбен!
Харбен остановился и повернулся к майору.
— Что вы там, черт побери, бормочете под нос?
— А-а, это… у солдат появилась новая строевая песня. Глупая, но запоминается хорошо. Под нее отлично маршируется.
— Что еще за песня?
Харбен презрительно отмахнулся.
— Полная бессмыслица. Значит, так: «Левой! Левой! Левантинец с револьвером…»
— Ах эта! — прервал его Эггерт. — Я ее слышал.
Харбен отсалютовал и вышел, шевеля губами. Эггерт склонился над рапортом, напрягая глаза — свет был ни к черту. «Десять голов скота, негодных даже на убой, но коровы дают немного молока… Так, теперь пшеница — с ней обстоит еще хуже. Интересно, чем живут эти поляки? Ну, по крайней мере леваков им нечего опасаться. А причем здесь леваки и то, что кто-то держит нос налево?
ЛЕВОЙ
ЛЕВОЙ
ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером
ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…»
Эггерт опомнился, и карандаш его вновь забегал по бумаге. Пшеница… Он считал медленнее, чем обычно, потому что разум его снова и снова скатывался в колею вздорного ритма.
«Verdammt[6]! Я не позволю… Количество жителей деревни: тридцать семей… а случаем не сорок? Да, сорок. Мужчины, женщины, дети, семьи, как правило, малочисленные. Левантинца тут днем с огнем не сыщешь. Не говоря уже о леваках. Левантинец. Леваки. Почему он не переносит леваков? Вздор! Неужели так важно, что какой-то несуществующий, гипотетический левантинец не переносит леваков, даже если держит нос налево…
ЛЕВОЙ
ЛЕВОЙ
ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером…»
— Дьявол! — не выдержал Эггерт и в ярости посмотрел на часы. — Я уже давно должен был закончить этот рапорт. «С револьвером»! Тьфу!
Он еще раз склонился над столом, обещая себе не думать о…
Но то, о чем он не должен был думать, упрямо, как назойливая мышь, скреблось в уголках его души. Каждый раз, когда он вспоминал об этом, ему удавалось прогнать из головы этот вздор. К сожалению, он начал муштровать собственное подсознание: «Не думать об этом. Забыть».
«Что забыть?» — автоматически спрашивало подсознание.
«Хотя держит нос НАЛЕво…»
«Ага!» — говорило подсознание.
Патруль не проявлял особого усердия и рвения, солдаты не могли как следует сосредоточиться на задании. Харбен выкрикивал приказы, пот тек у него под мундиром, жесткая ткань царапала, он чувствовал на себе недобрые выжидающие взгляды поляков. Именно это было самым худшим для солдата оккупационной армии — чувство того, что побежденные чего-то ждут. Ну что ж…
— Обыскать! — распорядился Харбен. — Двойками. И тщательно.
Солдаты старались. Они расхаживали по деревне взад и вперед под затверженный назойливый ритм, шевеля при этом губами. Это, конечно, ничему не вредило. Единственный инцидент произошел на чердаке, где двое солдат проводили обыск. Харбен заглянул туда на предмет проверки и не поверил собственным глазам: один из солдат, открыв ветхий буфет, спокойно посмотрел на заржавевший карабин, что там стоял, и закрыл дверцу. На мгновение Харбен потерял дар речи. Солдат же как ни в чем не бывало продолжал обыск.
— Смирно! — рявкнул Харбен.
Стукнули каблуки.
— Фогель, я все видел!
— Да, господин капитан… — Широкое лицо Фогеля выражало искреннее удивление.
— Мы ищем оружие. Может, поляки заплатили тебе, чтобы ты не замечал его?
Фогель покраснел.
— Никак нет, господин капитан.
Харбен открыл буфет и вынул ржавый древний карабин. Как оружие он явно никуда не годился, но его все равно следовало конфисковать. У Фогеля отвисла челюсть.
— Ну?
— Я… я его не видел, господин капитан.
Харбен засопел от злости.
— Я тебе не идиот, Фогель! Я следил за тобой и видел, как ты смотрел прямо на это ружье. Хочешь убедить меня…
Воцарилась тишина.
— Я его не видел, господин капитан, — упрямо повторил Фогель.
— Вот как? Ты становишься рассеянным. Я знаю, что ты, Фогель, не принял бы взятки — ведь ты преданный член партии. Но если уж ты что-то делаешь, то пользуйся при этом головой. Витание в облаках не доводит до добра в оккупированной стране. Продолжать обыск!
Харбен вышел, удивленно качая головой. Солдаты были явно рассеянны. Что у них, черт возьми, могло быть в голове, отчего этот Фогель смотрел прямо на оружие и не видел его? Нервы? Вздор. Нордическая раса славится своей твердостью. Достаточно посмотреть, как идут эти солдаты — четкий ритм говорит об идеальной военной подготовке. Только дисциплина позволяет достичь всех высот. Тело и разум в конце концов просто механизмы, их постоянно нужно контролировать. Вот по улице марширует отряд: «Левой! Левой! Левантинец с рево…»
«Ох уж эта идиотская песенка! Интересно, откуда она взялась, — подумал Харбен. — Подразделения, размещавшиеся в деревне, передавали ее одно другому, но где они ее узнали?» — Харбен оскалился в улыбке. Когда он получит отпуск, нужно обязательно продать эту глупую песенку друзьям с Унтер ден Линден… Сущая чушь, а цепляется к человеку, как репей к собачьему хвосту.
ЛЕВОЙ!
ЛЕВОЙ!
ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером
ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…
Вскоре солдаты вернулись и доложили: не найдено ничего. Старое ружье можно не принимать в расчет, хотя, конечно, сообщить о нем нужно, а поляка-хозяина — допросить. Харбен приказал солдатам разойтись, а сам отправился на квартиру к Эггерту. Тот по-прежнему был занят, и это удивляло: обычно он работал очень быстро. Эггерт яростно взглянул на Харбена.