Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 11 стр.


Тем не менее в то время простые сердца были слишком задавлены, чтобы вслушиваться и вдумываться в какие бы то ни было досужие речи, и Андрею поневоле приходилось отыскивать для себя аудиторию исключительно среди представителей и представительниц тогдашней пошехонской интеллигенции, то есть в помещичьей и чиновничьей среде.

И тут наибольшая часть внимания шла со стороны женщин. В пользу Андрея говорила и его молодость, и мягкий, ласкающий голос, и задумчивые большие глаза, и даже меланхолическое телосложение. Он не говорил ни о пламени неугасимом, ни о черве неусыпающем, ни о раскаленных щипцах и сковородах, а сладко волновал сердце «справедливыми» словами. К словам этим по временам прислушивался и мужской пол, и хотя не умилялся по их поводу, но с формальной стороны тоже не мог не находить «справедливыми». Так что за Андреем Курзановым в скором времени во всех захолустьях пошехонской интеллигенции утвердилась репутация «справедливого» человека.

Да иначе* оно и не могло быть. Делать какие-нибудь посылки из общих, и притом совершенно туманных, положений в то время никому и на мысль не приходило, а что «справедливость» есть термин вполне почтенный и непререкаемый — в этом никто сомневаться не дерзал. Об этом и помимо Андрея слыхали и в церкви, и на школьной скамье — какой же наставник позволил бы себе не отдать дани похвалы самоотверженности, любви к ближнему и прочим элементам, из которых составляется «божеское» житие? — и в тех не частых, но все-таки по временам прорывавшихся собеседованиях, когда даже в среду́, со всех сторон наглухо запертую, вдруг неведомо откуда и каким образом налетало свежее чувство, просветлявшее умы и умилявшее сердца.

Только вот в глаза этой «справедливости» не видали, так это, пожалуй, придавало еще больше цены устным беседам о ней.

— Что значит жить по-божески? — спрашивала Андрея добрая помещица Марья Ивановна, до которой пал слух, что в Пошехонье объявился «блаженный», изрекающий «справедливые» слова.

— А вот что: тебе кусок, и ему кусок, и всем прочим по куску! — объяснял Андрей в наивной уверенности, что в его объяснении не только нет ничего угрожающего, но что воистину иного угодного богу житья не может существовать.

Марья Ивановна выслушивала это объяснение и тоже никаких угроз в нем не находила. Напротив того, думала: «Вот кабы бог привел!»

— А мы-то, жадные! — печаловалась она, — все норовим, как бы заграбастать да оттянуть. Все бы себе! все себе!

— Жадность, сударыня, тоже разная бывает. Иной от болезни жаден, другой от комплекции. У нас в Пошехонье купец есть, так он сколько ни ест, никак наесться не может. И в Москву от своей болезни лечиться ездил, и в Киев, по обещанью пешком ходил — не дает бог облегченья. Такую жадность нельзя вменить в грех. А вот ежели кто «от себя» жаден, того ограничить должно.

— Ах, Андрюша, Андрюша! как же ты его ограничишь, коль скоро и граница, и мера — все в его собственных руках состоит? Ты ему: «Довольно, сударь!» а он тебе: «Давай еще!» Как ты меня ограничишь, коли все кругом куски — все мои? один я от папеньки получила, другой — с аукциона купила, собственные денежки за него выложила? Какой хочу — тот возьму да и съем!

— И кушайте, сударыня! Я не к тому… Вы, сударыня, по закону кушаете, а я говорю, как по-божески. По закону всякий около своего куска ходит, а по-божески вот как: тебе кусок, и мне кусок, и прочим по куску. Все чтобы сыты были.

— Хоть бы часок этак-то пожить! — восклицала Марья Ивановна и сладко задумывалась.

Сердце ее переполнялось благоволением, а мысли разбегались во все стороны. От Аришки перебегали к Ипатке, от Ипатки к Антипке… Все сыты! Даже Максимка-пастух — и тот сыт! А она смотрит на них и радуется…

Конечно, вспоминалось ей не раз — и даже очень подробно вспоминалось, — как однажды у них на усадьбе, об масленице, «бунт был»… Уже они ли в ту пору не ели! И блинов-то им! и судачины-то им! и толокна-то! и творогу! И что ж, однако, под конец мерзавцы сделали! В самый прощеный день дали им молочка похлебать… так чуть-чуть с кислецой… а они взяли, всем кагалом привалили к господскому крыльцу да молоко-то в снег и вылили… Вот ведь неблагодарность какая!

— А может, это и от болезни или от комплекции, как у того купца… Сколько в него ни вали — всё как в прорву! Ну и Христос с вами, коли так… кушайте, батюшки, кушайте! Лучше пускай уж я… много ли мне нужно? — супцу, да жарковца, да слатенького… У меня ведь «комплекции-то» нет — вот я и сыта! А прочее — пусть уж все им! И картофелю, и капусты, и хлеба… всего! Пускай будут сыты… дармоеды ненасытные! Вон Порфишка-то и сейчас поперек себя толще ходит! И все-то ему мало! всем-то он жалуется, что с толокна у него живот подвело… Вот так «комплекция»!

Как бы то ни было, но первая подробность «божеского жития» выяснилась достаточно: тебе кусок, и мне кусок, и прочим всем по куску. Так следует жить «по справедливости». Но ежели «все куски — мои», то «кушайте, сударыня»! Хоть это и не «по-божески», но ничего с этим не поделаешь. Тем-то и дорог был Андрюша, что хоть «справедливые слова» у него из уст потоком текли, а никому от них обидно не было…

Затем постепенно выяснилась и другая подробность «божеского жития».

— Коли кто хочет «по справедливости» жить, — говорил Андрей, — тот должен кичливость оставить. Чтобы ни рабов, ни данников, ни кабальных людей — ничего такого чтоб не было. Все в равной друг с другом любви должны жить. Я — тебе послужу, ты — мне. У всех один бог, и всех он одною любовью любит, и всех одним судом судить будет.

— А мы-то! а мы-то! грехи наши, грехи!

— Коли мы все друг друга в равной любви содержать будем, то и огорчения наши прекратятся сами собой. И ненависть, и свара, и ропот — все исчезнет, потому что все это от нелюбви, от неравенства. Одним честь, а другим — поношение; одним веселие, а другим — скорбь. Как тут огорченью не быть?

— Что говорить! уж мы, дворяне, на что богом и царем взысканы, а и то, друг на дружку глядя, нет-нет да и позавидуешь!

— Все мы по естеству равны; все Адамовым грехом* в ад ввержены были, и все Христом-спасом истинным из ада освобождены. А ежели все равны — стало быть, и одинаковая часть всем от бога положена.

— Откуда же они взялись… рабы? — робко спрашивала Марья Ивановна, — бог не повелел, а их видимо-невидимо.

В господских домах — господа, в людских да на скотных — рабы… Господа приказывают, а рабы повинуются, тяготы носят…

— В старину, сударыня, это сделалось. Не все люди равной комплекции рождаются: один покрепче, другой послабее, а третий и вовсе расслабленный. Сильный-то слабого и покорил. Да покоривши, взял да узлом завязал. Теперь ни конца, ни начала этому узлу и не отыщешь!

— Ишь ведь что сделал!

Марье Ивановне становилось жалко. «Как это так? — думалось ей, — Христос-спас истинный всех из ада освободил, а «он» — ишь что сделал! «Он»-то свое дело сделал, да и ушел — ищи его да свищи! — а она, между прочим, с аукциона купила, собственными денежками все до копейки заплатила… как теперь рассудить? Ежели поступить «по-божески», так неужто же денежки мои так-таки пропасть должны?.. Ежели же не по-божески поступить…»

— Барыня! головку причесать пожалуйте! — прерывала ее мечтания горничная Анютка.

Перерыв этот являлся очень кстати, ибо давал ее мыслям новое направление.

— Вот, Андрюша, я какова! — жаловалась она сама на себя, — и голову-то себе причесать сама не могу, все Анютка да Анютка! Анютка, прими! Анютка, подай! — а я сижу как царевна да руки-ноги протягиваю! И знаю, что все мы одной природы, а не могу… Ни я одеться сама, ни я умыться… словом сказать, без Анютки, как без рук!

— Что ж такое, сударыня! И пускай Анютка потрудится… это ей и по закону вменяется! Я ведь не против закона иду, а говорю, как по-божески…

Марья Ивановна удалялась успокоенная и отдавала свою голову в распоряжение Анютки. Но в это же время она уносила новую подробность «божеского жития»: все мы Христом-спасом истинным из ада освобождены, а «он» — ишь ты, что сделал! А она между тем с аукциона купила… по закону!

Причесавшись, Марья Ивановна вновь возвращалась к прерванной беседе.

— Как же нам душу-то* спасти? — вот ты мне что скажи! — беспокоилась она.

— За други своя полагать ее надо* — вот и спасешь! — отвечал он, нимало не затрудняясь.

Однако ж Марью Ивановну ответ этот заставал неприготовленною.

— Как это… душу? — сомневалась она, — словно бы уж… Хоть бы руку-ногу, а то… душу! Слыхала я, что в пустынях живали люди, которые… А чтобы в миру это было… не знаю!

— В пустыне молитва спасает, а в миру — жертва душевная. Коли мы все в разнобойку по углам будем сидеть да за шкуру свою дрожать — откуда же добро-то в мир придет?

Причесавшись, Марья Ивановна вновь возвращалась к прерванной беседе.

— Как же нам душу-то* спасти? — вот ты мне что скажи! — беспокоилась она.

— За други своя полагать ее надо* — вот и спасешь! — отвечал он, нимало не затрудняясь.

Однако ж Марью Ивановну ответ этот заставал неприготовленною.

— Как это… душу? — сомневалась она, — словно бы уж… Хоть бы руку-ногу, а то… душу! Слыхала я, что в пустынях живали люди, которые… А чтобы в миру это было… не знаю!

— В пустыне молитва спасает, а в миру — жертва душевная. Коли мы все в разнобойку по углам будем сидеть да за шкуру свою дрожать — откуда же добро-то в мир придет?

— Уж и не знаю, как тебе сказать… Конечно, мало ли какие у людей «свои дела» бывают… иной на службе служит, другой по коммерческой части… но чтобы у кого такое «занятие» было, чтобы «душу» полагать… не знаю! И не слыхала, и не видала… не знаю!

— Обиду ежели видите — заступитесь; нищету видите — помогите; муку душевную видите — утешьте. Вот это и значит душу за други своя полагать…

— И заступитесь, и утешьте, и помогите! — уже дразнилась Марья Ивановна. — И помогите! и помогите! А коли помогалки-то, помогальщик, у меня нет?

— На нет, сударыня, и суда нет.

— Ну, хорошо. Пускай по-твоему. Стало быть, как встала с утра, так я и беги, вытараща глаза? За одного — заступись, другому — помоги, третьего — утешь! А за меня-то кто беспокоиться будет?

— Друг по дружке, сударыня. Вы за всех, все за вас.* Христос-спас истинный крестное страдание за нас принял, а мы и побеспокоить себя не хотим!

— А ежели я… не могу! ежели я… ну, нет во мне этого, нет?!

— А не можете, так и не нудьте себя, сударыня! Я ведь не то, чтобы что…

— И вот я тебе еще что скажу. Ну, положим! Положим, что я прытка. Туда — побегу, сюда — нос суну, в третьем месте — пыль столбом подыму… ай да Марья Ивановна! вот так Марья Ивановна! А ну, как мне самой за это нос утрут? «Откуда, скажут, помогальщица непрошеная выискалась? Какой такой, скажут, закон есть, чтобы в чужое дело свой нос совать?» А ну-тко, сказывай, какой я на эти слова ответ дам?!

— По закону это действительно так… По закону каждый сам по себе — это лучше всего. Ведь и я против закона не иду, а только объясняю, что коли ежели по-божески…

— Знаю я, что «по-божески» хорошо… Ты вот по-божьему да по-справедливому, а мы — по-грешному да по-человечьему! Ты слабость-то человечью ни во что не ставишь, а мы об ней на всяк час помним! Куда ты ее, слабость-то нашу, денешь?

Таким образом, выяснялась и еще подробность «божеского жития»: душу за ближнего полагать. Правда, что Марья Ивановна так и осталась при своем мнении насчет практического применения этого правила, но благодаря взаимным уступкам и разъяснениям дело все-таки слаживалось легко. Собственно говоря, Андрюша ведь никого не нудил, а только говорил: «Коли можете жить по-божески, то и душу по-божески спасайте, а коли не можете по-божески жить — спасайте душу «по закону»». Так она именно и поступает: «божеское житие» имеет «в предмете», а душу спасает… «по закону»!

Тем-то и дорог был Андрюша Марье Ивановне, что он нудить не нудил, а между тем «справедливые слова» говорил, И говорил их в такое время, когда у всех и на уме, и на языке только жестокие слова были. Сколько лет она за Кондратьем Кондратьичем в замужестве живет, и ни одного-то «справедливого» слова от него не слыхала! Все или водку пьет, или табачище курит, или сквернословит, или на конюшне арапником щелкает! А ночью придет пьяный и дрыхнет. В этом вся ее жизнь прошла. Только от Андрюши она и увидела свет. Поговоришь с ним — словно как и очнешься. И об душе вспомнишь, и о боге… чувствуешь, по крайности, что не до конца окоченела!

И не с одною Марьей Ивановной беседовал таким образом Андрей, а вообще любил по душе поговорить и, разговаривая, нередко касался таких предметов, о которых тогда никто и в помышлении не имел. Таким образом, он уже в сороковых годах провидел и новые суды, и земство, и даже свободу книгопечатания.*

О судах он так выражался:

— Нынче судья-то забьется в мурью да и пишет, что ему хочется. Хочет — завинит, хочет — белее снега сделает. А как на миру-то его судить заставят, так правда-то сама из него выскочит!

О земстве:

— Как возможно сравнить: чиновник ли по уезду распоряжается, или сам обыватель своим делом заправляет? Чиновнику — что? он приехал, взглянул, плюнул и уехал! А у обывателя каждая копеечка на счету, и об каждой у него сердце болит!

И, наконец, кратко, о свободе книгопечатания:

— Помяните мое слово, ежели в самой скорости волю книгопечатанью не объявят!

И действительно, так, по его, впоследствии все и сделалось.

Но что всего замечательнее, ни пошехонский судья, ни пошехонские чиновники, ни цензурное ведомство — никто на Андрея не претендовал. Потому что все понимали, что он никого не нудит, а только «по-божески» разговаривает.

Словом сказать, в самое короткое время молодой Курзанов сделался гордостью и украшением всего Пошехонского уезда. Сам городничий, и тот любил послушать его. Призовет, бывало, и велит «справедливые слова» говорить. Скажет Андрей: «Мне кусок!» — а городничий подтвердит: «Правильно!» Скажет Андрей: «И всем прочим по куску!» — а городничий опять подтвердит: «Правильно!» Да и нельзя было не подтвердить, потому что такие же приблизительно слова городничий в церкви по воскресеньям слыхал.

Этого мало: приехал в Пошехонье на ревизию губернатор и тоже пожелал на пошехонскую диковинку посмотреть. И когда Андрей ему, в присутствии всех уездных чинов, свои «справедливые слова» высказал, то он не только не нашел в них ничего предосудительного, но похвалил:

— Молодец, Курзанов!

Уездные же чины, преисполнившись радости, с своей стороны, воскликнули:

— Это в нем, ваше превосходительство, божеское!


Долго ли, коротко ли так шло, а времена между тем изменялись. И все к лучшему. Начал Андрею во сне старец являться. Придет, скажет: «Эй, Андрей! как бы тебя за «справедливые-то слова» не высекли!» — и исчезнет.

Но Андрей верил в правоту своего дела и не боялся.

Наконец наступил момент, когда просвещение, обойдя все закоулки Российской империи, коснулось и Пошехонья. Прежде всего оно сочло необходимым обревизовать пошехонскую терминологию и затем, найдя в ней более или менее значительные неисправности, усердно принялось за очистку ее от ненужных примесей. В числе прочих подверглись тщательной ревизии и ходячие разговоры о «божеском житии». Просвещение не отвергало прямо проповеди о «божеском житии», но отводило ей место в церквах и монастырях, и притом преимущественно в воскресные и табельные дни. «Когда царство небесное сделается общим достоянием, — писалось по этому поводу в «Уединенном пошехонце», получавшем внушения чуть не из самого городнического правления,* — тогда и божеское житие само собой возымеет действие. До тех же пор пошехонские обыватели обязываются, не предваряя времени, стараться оного жития достигнуть не разговорами, а ревностным исполнением законного долга и возлагаемых на них начальством поручений». А в другой статье тот же «Уединенный пошехонец» объяснял следующее: «Между прочими баснями, смущающими нетвердые обывательские умы, распространяется и таковая, будто бы только те люди живут «по справедливости», кои в основание своей жизни полагают правило: «Мне кусок, и тебе — кусок, и прочим всем — по куску». Не отрицая, с своей стороны, удовольствия, которое может доставить общая сытость, мы считаем, однако ж, не лишним предупредить увлекающихся, что ежели их мечтаниям и суждено когда-нибудь осуществиться, то, наверное, ни один из них даже приблизительно не в состоянии определить момента такового осуществления. А посему представляется более согласным с требованиями благоразумия, ежели обыватели, не предваряя событий, положат в основание своих действий правило не столь «сытое», но более соответствующее духу нашего просвещенного времени, а именно: какой у кого кусок есть, тот пусть при оном и останется. Не имеющий же куска да потщится на свой собственный кошт приобресть таковой».

Это было уже не в бровь, а прямо в глаз. Тем не менее Андрей не только не угомонился, но даже совершенно ничего не понял. Такова участь всех вообще недомолвок, полуслов и полумер. «Уединенный пошехонец» и сам, видимо, колебался. С одной стороны, он как будто иронизировал, но, с другой, не отрицал прямо ни «сытости», ни «божеского жития». Вообще, как говорится, ходил кругом да около. Поэтому обыватель, не весьма догадливый, не только не убеждался его доводами, но находил их положительно слабыми. «Это он для удобности городнической лукавит, — говорили сторонники «божеского жития», — хочет, чтоб городничему помыкать нами легче было!» И, утвердившись на этом, продолжали упорствовать в своем заблуждении.

Назад Дальше