Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 31 стр.


Нет ничего бесчеловечнее и безумнее предания, выходящего из темных ущелий далекого прошлого и с жестокостью, доходящей до идиотского самодовольства, из века в век переносящего клеймо позора, отчуждения и ненависти. Не говоря уже о непосредственных жертвах предания, замученных и обесславленных, оно извращает целый цикл общественных отношений и на самую историю налагает печать изуверской одичалости. Но бесчеловечие явится еще более осязательным, если припомнить, что нет вещи более общедоступной, как предание, и что, следовательно, последнее прежде всего становится достоянием толпы, и без того обезумевшей под игом собственного злосчастия. Именно этою-то общедоступностью и обладает предание, поразившее отчуждением еврейское племя. Когда я думаю о положении, созданном о́бразами и стонами исконной легенды, преследующей еврея из века в век на всяком месте, — право, мне представляется, что я с ума схожу. Кажется, что за этой легендой зияет бездонная пропасть, наполненная кипящей смолой, и в этой пропасти безнадежно агонизирует целая масса людей, у которых отнято все, даже право на смерть.

Ни один человек в целом мире не найдет в себе столько творческой силы, чтобы вообразить себя в положении этой неумирающей агонии, а еврей родится в ней и для нее. Стигматизированный он является на свет, стигматизированный* агонизирует в жизни и стигматизированный же умирает. Или, лучше сказать, не умирает, а видит себя и по смерти бессрочно стигматизированным в лице детей и присных. Нет выхода из кипящей смолы, нет иных перспектив, кроме зубовного скрежета. Что бы еврей ни предпринял, он всегда остается стигматизированным. Делается он христианином — он выкрест; остается при иудействе — он пес смердящий. Можно ли представить себе мучительство более безумное, более бессовестное?

Мне скажут, быть может: однако ж мы видим, что промышленные центры переполнены евреями, которые нимало не стесняются своим еврейством. Биржи, театры, рестораны, будуары самых дорогих кокоток — все это кишит веселонравными семитами, которые удивляют вселенную наглою расточительностью и нелепою привередливостью прихотей и вкусов. Да, таких субъектов существует достаточно (их-то одних мы и знаем), но ведь в них еврейство играет уже далеко не существенную роль. Это обыкновенные гулящие люди (многие называют их «татями»*, но я не вижу надобности следовать этой терминологии), члены той международной аффилиации гулящих людей, в которую каждая национальность вносит свой посильный вклад. Об еврействе в этих людях говорят только некоторые ухватки, но ведь ухватки самые резкие легко стушевываются в пучине всевозможных интернациональных утонченностей. Тем не менее можно сказать с уверенностью, что даже подобные личности по временам переживают нестерпимо горькие минуты. Ибо и во сне увидеть себя евреем достаточно, чтобы самого неунывающего субъекта заставить метаться в ужасе и посылать бессильные проклятия судьбе.

Несмотря, однако ж, на это организованное мучительство, евреи живут. Какая загадка таится за этим фактом — это вопрос трудный. Одни объясняют еврейскую живучесть надеждой на отмщение, другие — мудростью, третьи — просто привычкой. Но кажется, что главную роль тут играет тот общечеловеческий закон самосохранения, в силу которого племя, однажды сознавшее себя племенем, никогда добровольно не налагает на себя рук.

Как бы то ни было, но уничтожить силу предания или даже ослабить ее — задача настолько сложная, что даже люди очень убежденные отступают перед нею. Предание наслоилось веками, и каждое новое наслоение прибавляло к нему новую жестокую черту. Да и кто всего упорнее хранит эти предания? — их хранит толпа, которая сама насквозь пропитана злосчастием и в отношении которой всякий укор был бы несправедливостью и всякое решительное воздействие — делом в высшей степени щекотливым. Даже поднятие общего уровня образованности, как это показывает современное антисемитское движение в Германии, не приносит в этом вопросе осязательных улучшений, потому что до сих пор мы были свидетелями только относительного поднятия этого уровня, которое не обладает достаточной силой для водворения принципа абсолютного равноправия. Следовательно, чтобы упразднить предание, необходимо, чтобы человечество окончательно очеловечилось. А когда это произойдет?

Перспектива бессрочная и тем более безнадежная, что в союзе с преданием против еврейского племени действуют и несознанные капризы расовых темпераментов. Эти капризы, переходя из поколения в поколение, в свою очередь образуют предание, столь же компактное и не менее преисполненное всякого рода баснословий, как и изукрашенная веками легенда о несмываемом еврейском клейме.

И образ жизни еврея, и внешняя его складка, его манера говорить, ходить, одеваться — все дает пищу для неосмысленной досады, которая проявляет себя тем беспрепятственнее, что выражение ее почти всегда сопровождается безнаказанностью. Никто так мастерски не боится, как еврей, никто не создал для себя такого странного внешнего облика. Еврей самый солидный напоминает внешним своим видом подростка, путающегося в отцовских штанах. Для темной массы этого вполне достаточно, чтобы видеть в еврее всегда готовый источник потех и издевок. Никому нет дела до причин, породивших «странности», ибо в глазах чересчур уж живо мечется грубый факт, который заслоняет и проклятое прошлое, и презренную обстановку настоящего. Смешной ламбсердак, нелепые пейсы, заячья торопливость, ни на минуту не дающая еврею усидеть на месте, — чего еще нужно? Еврей и ходит не так, как люди, и говорит не так, как люди, и смотрит не так, как люди. От еврея — пахнет; еврей не смотрит, а глаза у него бегают; он не живет, а блудит. А как смешно и даже гнусно он шепелявит!

— Что, еврей, губами мнешь?

— Дурака шашу́!

То ли дело Дерунов с Колупаевым! Никогда они не скажут: «шашу», а прямо отчеканят: «сосу дурака» — и шабаш. И правильно, и для потехи резонов нет: слушай и трепещи!

Давно ли власть имеющие лица стригли у евреев пейсы и снимали с них ламбсердаки? Давно ли, как лакомство, выслушивались рассказы о веселонравных военных людях, ездивших на евреях и верхом, и в экипажах, занимавшихся травлей их и не знавших более высокого наслаждения, как подстеречь еврея с каким-нибудь членовредительным сюрпризом и потом покатываться от уморы при виде смешного ужаса, который являлся естественным последствием сюрприза. И что же! разве это прошлое так и кануло в вечность? — нет, оно только видоизменило формы, а сущность передало неприкосновенною, так что в настоящее время пропаганда еврейской травли едва ли не идет шире и глубже, нежели когда-либо.

Говорят, будто выражение «дурака шашу́» представляет девиз, которым определяются отношения всякого еврея к окружающей среде. Но в таком случае отчего же не допустить подобного же толкования и для выражения «сосу дурака», которое на практике имеет отнюдь не менее обширное применение. По существу, они оба одинаково омерзительны, да и на практике имеют одинаковое применение. Но и в том, и в другом виде доступны совсем не всякому встречному, а только могущему вместить.

Сосать простеца или «дурака» (он же рохля, ротозей, мужик и проч.) очень лестно, но для этого нужно иметь случай, сноровку и талант. Дерунов и Колупаев — сосут, а Малявкин и Казявкин хоть и живут с ними по соседству — не сосут. Первые обладют всеми нужными для сосания приспособлениями, вторые — теми же приспособлениями обладают наоборот. Тот же самый закон имеет силу и в еврейской среде. И между евреями правом лакомиться «дураком» пользуются лишь сильные организмы, а Малявкин и Казявкин не только не лакомятся, а, напротив, представляют собой материал для лакомства.

Вся разница в том, что коренной Дерунов, присасываясь к Малявкину, называет его «крестником» и не чуждается прибауток, вроде: «По̀ милу да по-божецки, ты за меня, я за тебя, а бог за всех!» А Дерунов-еврей сосет без прибауток, серьезно. Возьмет дурака двумя пальцами, пососет и скорлупу выплюнет; потом возьмет другого дурака и опять скорлупу выплюнет. Ужасно видеть это серьезное выплевывание скорлупок, но, право, и прибаутки слушать не слаще.

Кому же, однако, приходило в голову указывать на Разуваева как на определяющий тип русского человека? А Разуваева-еврея непременно навяжут всему еврейскому племени и будут при этом на все племя кричать: ату!

Но для Дерунова-еврея есть даже смягчающее обстоятельство: он чаще всего сосет вотще. Ибо как только он начинает насасываться досыта, так тотчас на него налетает ревизия: показывай, жид, что у тебя в потрохах? И всякий, кому не лень, берет оттуда часть. Как все-то разберут — много ли останется? И какую надобно иметь силу воли, какую удачливость, чтобы, претерпев все ревизии, благополучно вынырнуть в мир концессий и банкирских гешефтов и там, сбросивши с себя узы еврейства, кормить обедами тайных советников, а некоторых из них иметь даже в услужении…

Но для Дерунова-еврея есть даже смягчающее обстоятельство: он чаще всего сосет вотще. Ибо как только он начинает насасываться досыта, так тотчас на него налетает ревизия: показывай, жид, что у тебя в потрохах? И всякий, кому не лень, берет оттуда часть. Как все-то разберут — много ли останется? И какую надобно иметь силу воли, какую удачливость, чтобы, претерпев все ревизии, благополучно вынырнуть в мир концессий и банкирских гешефтов и там, сбросивши с себя узы еврейства, кормить обедами тайных советников, а некоторых из них иметь даже в услужении…

Почему же, однако, мы с такою легкостью отожествляем еврея сосущего с евреем не сосущим, почему мы так охотно вымещаем на последнем досаду, которую пробуждает в нас первый? Не потому ли, что сосущий еврей есть сила, за которою скрывается еще сила, и даже не одна, а целый легион? Весьма вероятно, что в этом предположении есть очень значительная доля правды, хотя это и не приносит особенной чести нападающей стороне. Но, во всяком случае, в бесчеловечной путанице, которая на наших глазах так трагически разыгралась, имеет громадное значение то, что нападающая сторона, относительно еврейского вопроса, ходит в совершенных потемках, не имея никаких твердых фактов, кроме предания (нельзя же, в самом деле, серьезно преследовать людей за то, что они носят пейсы и неправильно произносят русскую речь!),

В самом деле, что мы знаем об еврействе, кроме концессионерских безобразий и проделок евреев-арендаторов и евреев-шинкарей? Имеем ли мы хотя приблизительное понятие о той бесчисленной массе евреев-мастеровых и евреев — мелких торговцев, которая кишит в грязи жидовских местечек и неистово плодится, несмотря на печать проклятия и на вечно присущую угрозу голодной смерти? Испуганные, доведшие свои потребности до минимума, эти злосчастные существа молят только забвения и безвестности, и получают в ответ поругание…

Даже в литературу нашу только с недавнего времени начали проникать лучи, освещающие этот агонизирующий мир. Да и теперь едва ли можно указать на что-нибудь подходящее, исключая прелестного рассказа г-жи Оржешко «Могучий Самсон»*. Поэтому те, которые хотят знать, сколько симпатичного таит в себе замученное еврейство и какая неистовая трагедия тяготеет над его существованием, — пусть обратятся к этому рассказу, каждое слово которого дышит мучительною правдою. Наверное, это чтение пробудит в них добрые, здоровые мысли и заставит их задуматься в лучшем, человечном значении этого слова.

Знать — вот что нужно прежде всего, а знание, несомненно, приведет за собой и чувство человечности. В этом чувстве, как в гармоническом целом, сливаются те качества, благодаря которым отношения между людьми являются прочными и доброкачественными. А именно: справедливость, сознание братства и любовь.

VII*

Пришел и Новый год. Пришел и, по обыкновению, новое счастие принес. Счастие пока еще не определилось, но надежд и уверенности более чем достаточно. Не было, я полагаю, того угла в целом Петербурге, где бы в ночь с 31 декабря на 1 января не ободряли себя приятными перспективами. Конечно, и в прошлом году в этот момент точно так же все поздравляли себя с новым счастием и льстили себе новыми надеждами (как в старину добрые дети родителям писали: «Льщу себя, милый папенька, надеждою, что новый год принесет новое счастие, которое поможет вам многие лета в сей печальной юдоли благополучно провести»), но нынче пожелания выражались как-то настойчивее и убежденнее, так что можно было догадываться, что поздравляющие понимают, с чем поздравляют друг друга.

С первого же дня газеты предприняли ревизию старого года. Рассматривают его во всех смыслах и очень хвалят. Многое уже выполнено, а остальное — не замедлит. Во всяком случае, и того, что сделано, уже достаточно, чтобы считать почву будущего подготовленною. Все процвело и преуспело, кроме литературы, которой прошлый год принес одни утраты.* И таковы эти утраты, что даже недавний юбилей российской Академии*[87] не заставил об них позабыть.

Надо сказать правду: тон общественного мнения за последние годы изменился к лучшему. Вместо прежних колебаний — солидность, вместо витания в эмпиреях — стремление к «настоящему» делу и уверенность обрести его. Встречаются множества людей, которые еще недавно легкомысленно восклицали: «sursum corda!»*[88] и которые теперь, видимо, озабочены тем, чтобы их недавние возгласы были преданы забвению. И надо думать, что усилия их увенчаются успехом, потому что у нас насчет возгласов просто: сотрясение воздуха — и больше ничего. Имеющий уши их слышит и сейчас же забывает, а не имеющий ушей хоть всю литургию верных пропой* — он все равно ничего не услышит.

Резонность и солидность — вот лозунг настоящего. Это, вероятно, и при поздравлениях с Новым годом имелось в виду. Sursum corda! что это такое? зачем? по какому случаю? разве где-нибудь горит? То ли дело: поспешишь, людей насмешишь — тут, по крайней мере, реальный прием слышится. Не воздухоплавание, а достоверная поездка вокруг света на сдаточных.* Давно уж мы эти sursum corda-то слышим, да путного мало из них вышло. Стало быть, пора и образумиться; пора понять, что при известных условиях прежде всего о том памятовать надлежит, что маленькая рыбка лучше, нежели большой таракан.

Это нынче все говорят. И прежде говаривали, но машинально, по привычке; а нынче — с толком, с чувством, с расстановкой.* Точно порох выдумали. Иные при этом слегка краснеют (но все-таки отчетливо все слова выговаривают), но большинство говорит прямо, не краснеючи. Советую, впрочем, и первым как можно скорее победить пагубную привычку краснеть, так как, чего доброго, их, в противном случае, в сонмище укрывателей эмпирейных витаний зачислят. Потому что как ни искренно их обращение, но все-таки на них, как на новообращенных, смотрят еще с некоторою подозрительностью. Все равно как с вотяками бывает: есть вотяки «старокре́щены» и есть «новокре́щены». В «старокре́щенах» никто не сомневается, но относительно «новокре́щена», хоть он всякий праздник что следует попу отдает, а все-таки кажется: вот-вот он сейчас в кереметь убежит*. И согласно с сим принимаются меры.

Итак, надо «дело» делать — вся задача в этом состоит. Только «дело» может поднять наш дух и восстановить нас и в собственном мнении, и в мнении наших сограждан. Об этом и не спорит никто. Спросите в любой мелочной лавке: что лучше, дело или безделье? — наверное, вы получите в ответ: как же возможно, безделье или дело! И сейчас же вам назовут бесчисленное множество дел, которые тут же, в стенах мелочной лавки, и совершаются. Отвешивать, отмеривать, упаковывать, принимать, отпускать, следить за выручкой, наполовину гнилой лимон показать здоровою половиной и проч. Голова крутом идет. То же самое происходит в кабаке, в портерной и, наконец, в каждой богом хранимой хижине.* Везде дела прямые, ясные, осязательные. То же самое и нам, людям интеллигенции, для себя придумать предстоит.

Но на беду, чем выше сфера человеческих отношений, тем меньше замечается точности в определении признаков «дела». Вместо прямых указаний, вроде: отмеривать, отрезывать (а в иных случаях даже прямо «производить»), мы встречаемся с такими же отвлеченностями, как sursum corda, только низменного и даже глупого свойства. Между тем именно для этой-то высшей сферы и требуется отыскать подходящее дело. Именно она, а не сфера хижин богохранимых, страдала обилием эмпиреев, и она же в последнее время заговорила, что вне дела для нас нет спасения. И тут-то вот, несмотря на всеми чувствуемую потребность, мы не находим ни малейших указаний ни насчет места нахождения «дела», ни насчет подлинного его названия. Конечно, и здесь вы услышите ответ: «как можно сравнить, безделье или дело!» — но вслушайтесь в интонацию голоса, которым произносятся эти слова, и вы убедитесь, что в ней звучит: «Безделье-то, пожалуй, лучше»…

Все затруднение оттого происходит, что интеллигентный человек думает, что он в некотором роде «правящий класс», и потому для себя какого-то особенного дела требует. Даже самые неинтеллигентные из интеллигентных так об себе полагают. Скажу более: чем глупее интеллигентный человек, тем он сильнее за титул «правящего класса» цепляется. Слышал, что где-то на теплых водах правящие классы в свое удовольствие живут, и себе того же желает. Но каким образом попасть в такие «правящие классы», которые в свое удовольствие живут, не знает. Ежели в эмпиреях витать, так опыт практически доказал, сколь сие вредно; ежели «дело» делать — так укажите, сделайте милость, в чем оное заключается. Вот кабы вход в крепостное право каким-нибудь чудом опять открылся, сейчас бы мы все правящими классами сделались! И «дело» тогда само бы собой выскочило, а ты только знай жезлом помахивай!

Назад Дальше