В согласность с этим новым веянием, и движение на улицах в чистый понедельник значительно сократилось сравнительно с реформенным временем. Оживление замечалось только около бань и вблизи больших чиновнических центров. Давно так бойко не торговали банщики, и никогда так исправно не посещали чиновники своих департаментов, никогда так свято не хранили канцелярской тайны. Придут ранехонько, возьмутся за перья, сделают свое дело и затем — молчок. Слышно только, что плодом этой великопостной ретивости ожидается великое множество отрезвительных проектов. Проекты эти к будущему великому посту будут переписаны набело, а постом 1886 года их положат под сукно. Suum cuique*[92], или: нет худа без добра. Но, как подспорье к грибам, эти проекты неоценимы; они оживляют ум и утверждают в публике убеждение, что страна, в которой с такою легкостью предпринимаются всевозможные оздоровления, не оскудеет.
Не только об раутах, но даже о простых вечеринках не было слышно в течение целых шести дней, так что и немцы отпраздновали свою масленицу келейно, без публичных оказательств. Редко-редко в каком окне мелькает огонь, да и то скромный, трепещущий, при свете которого ничего другого и делать нельзя, как сосредоточенно смотреть себе на пупок. Сквернословие, столь обычное на улицах в скоромные дни, уступило место скромным и солидным афоризмам, вроде: «Всяк сверчок знай свой шесток» и т. д. «Московские куранты» целых два дня сряду появлялись в Петербурге без передовой диффамации.*
Однако со второй недели уже ощущается довольно заметное оживление. Освещенные окна попадаются столь же часто, как и в сезонные дни; бани пустеют, портерные наполняются; выражения: катанье на тройках, раут, декольте — слышатся чаще и чаще. Сквернословие вступает в свои права; куранты свирепеют.
Раут — это самая скучная из всех форм общежития, участники которой думают только об том, как бы от нее улизнуть. Люди собираются пестрые и подозрительнее; разговоры ведутся шаблонные, неискренние; пересказываются новости дня, которые всеми выслушиваются с удовольствием или негодованием (смотря по содержанию новости), но никто ни в это удовольствие, ни в это негодование не верит; старики изрекают приличные обстоятельствам афоризмы и стараются проникнуть в намерения Бисмарка; младшие почтительно с ними соглашаются, но внутренно думают: да, брат, порядком-таки ты от старости ошалел! Разносят чай, прохладительные, устроено несколько буфетов; там и сям разложены карточные столы; но никто ни к чему не прикасается, точно боятся, что это может задержать лишнюю минуту. Редко кто даже садится, потому что всякому думается, что на ходу ловчее можно улетучиться. А хозяева стеснены больше всех. Они стоя принимают беспрерывно появляющихся гостей и с тоскою взглядывают на входную дверь, откуда должен показаться тот «полезный человек», ради которого затеяна вся эта история. Но «он» не появляется, ибо знает себе цену, а вместо него дефилируют сотни неполезных и неинтересных людей. Словом сказать, всюду царствует деланное оживление, деланный говор, деланные поучения, деланное гостеприимство, деланная почтительность… И вдруг среди этой щемящей скуки и бесцельной сутолоки появляется… декольте! Но такое блестящее, ослепительное, с таким изумительным вырезом на спине, что у тайных советников мгновенно спирается в зобу дыхание. Смотрите! вот еле дышащий старец, который за минуту перед тем мечтал, как было бы хорошо намазаться на ночь оподельдоком, надеть на голову белый колпак и залечь с Матреной Ивановной спать. Он уже заносит ногу, чтоб привести этот проект в исполнение, он уже приближается к лестнице и мысленно видит себя в шубе и теплом картузе — как вдруг останавливается, как вкопанный, и начинает чихать. А ослепительное декольте торжествующе смотрит на это сонмище тщетно усиливающихся проникнуть намерения Бисмарка мудрецов и всеми своими вырезами бросает им в лицо: ага! вы думали, что наступил великий пост? — так вот же вам… масленица!
Но повторяю: рауты сами по себе так безмерно скучны, что даже наиболее возбуждающие декольте могут сообщить им лишь скоропреходящее оживление. Посещают их, по преимуществу, старцы, которые уже наяву сны видят, да подростки лет эдак пятидесяти, из которых одни уже овладели «делом», а другие сгорают нетерпением засвидетельствовать о готовности перейти от фразы к делу. Для подобных засвидетельствований раут самая подходящая арена; но и тут все зависит от того, успеет ли жаждующий подросток попасть в район зрения подростка полезного или не успеет. И никакое искусство, никакие подходы не принесут пользы, если не придет на помощь удача. Иной и очень старается, а его или другие чающие ототрут, или же сам полезный подросток так поместится, что не видит своего обожателя, да и шабаш. Другой, напротив, не успел войти, как уже сорвал банк. Смотришь, через четверть часа он уже ходит с полезным подростком под руку, а прочие перед ними расступаются и едят их глазами. Это интимное хождение служит поводом для бесконечных комментариев. Стараются угадать его смысл и определить результаты в будущем. А наиболее прозорливые прямо прорицают: «теперь только держись!» Ежели у счастливца-подростка имеется, кроме того, в запасе программа, то комментаторы заранее приискивают компромиссы и соглашения. Ежели нет программы или есть маленькая — чего изволите? — то комментаторы говорят: «Во всяком случае, хуже не будет». И вдруг, под шумок этого переполоха, оба подростка делают внезапное фланговое движение, врезываются в толпу и исчезают в ней. Туда-сюда — растаяли! Куда они направили бег свой? что знаменует это внезапное исчезновение? какими новыми загадками разрешится завтрашний день? — Опять комментарии, комментарии без конца…
Как бы то ни было, но положение чающих подростков совсем незавидное. Удача достается в удел немногим, а большинство толчется на одном месте, ведет пустопорожние разговоры и агонизирует. Поэтому некоторые мудрецы предпочитают действовать посредством своих жен, ежели последние обладают исправным декольте. Такого рода мудрецов называют дипломатами, и усилия их нередко дают хорошие плоды. Но, по моему мнению, это уж подлость.
Гораздо интереснее и веселее проводится время на простых интимных вечеринках, которых в нынешнем посту особенно много. Здесь на первом плане фигурирует молодежь, та особливая нынешняя молодежь, которая не страстностью речей и телодвижений, а солидным образом мыслей и скромным поведением умеет заслужить и доверие дев, и мимолетную ласку жен, и покровительство мужей и отцов. В этой молодой среде стремление к «делу» и забота об его осуществлении являются ныне преобладающим элементом. Чаще всего под словом «дело» здесь разумеется карьера, но карьера, приобретаемая не в видах удовлетворения эфемерного честолюбия, а в видах достижения определенных общественных идеалов. Нынче редко можно встретить людей, подобных Кротикову или Козелкову*, которые еще так недавно мечтали о губернаторских и иных местах, единственно ради целей любоначалия, осложненного любострастием. Нынешние молодые люди на первом плане ставят общую пользу, а потом уже — если время позволит — преследуют и любовные подспорья, помогающие не изнемочь под бременем служебного подвига. Подвиг этот не легкий, хотя и не имеющий реального, обязательного содержания. Дело, предстоящее этим людям, не в том заключается, чтобы самим дело делать, а в том, чтобы заставить делать дело других и, в случае нужды, облегчить переход от фразы к делу. А средства для выполнения этой программы общеизвестны. Это, с одной стороны, неуклонность, а с другой — строгость. И наоборот.
— У меня, дяденька, не зазеваются! — говорил мне на днях один из моих племянников, молодой человек, на которого можно вполне положиться. И, говоря это, он отлично понимал, что, имея в запасе такое испытанное средство, как строгость, можно всего достигнуть: и изобилия, и оживления промышленности, и хорошего денежного рынка, и элеваторов, и транзитов — словом, всего, что смущает воображение современных отощавших празднословов.
Самую излюбленную принадлежность таких интимных вечеров представляют так называемые спиритические сеансы. Наше интеллигентное общество всегда было склонно к волшебствам, но нынешние спиритические радения имеют совсем отличный характер от прежних. Прежде молодые люди по преимуществу вызывали усопших дам. Из древних: Семирамиду, Клеопатру, Агриппину, Мессалину; из позднейших Монтеспаншу, Ментеноншу, Помпадуршу* и др. Разумеется, происходил игривого свойства colloquium[93], от которого молодые адептки спиритизма алели, но не гневались, и который адепты сопровождали еще более игривыми комментариями. Нынче усопших дам оставляют в покое, а вместо них вызывают лиц, оказавших услуги благоустройству и благочинию. Например: Шешковского, фон Фока, Булгарина. Но должно сознаться, что от времени до времени тут не обходится без печальных недоразумений.
Вызывают, например, однажды Шешковского и предлагают ему вопросы. Старик, конечно, очень рад посодействовать, хотя, из кокетства, и жалуется на ревматизм.
— Всего больше, — говорит он, — надо избегать путаницы. Затеявши предприятие, необходимо зрело обдумать оное, не обращая внимания на подстрекательства темперамента и в особенности не дозволяя себе несвоевременной болтовни. Язык мой — враг мой, говорил я себе всякий раз, когда собирался в поход, и никогда не раскаивался в том, что содержал эту пословицу в памяти. То же самое нужно сказать и относительно самого выполнения предприятий. Никогда не следует спешить и суетиться, ибо, спеша и волнуясь, мы девяносто девять раз из ста рискуем попасть пальцем в небо. Конечно, юридическая ошибка сама по себе не представляет важности, но часто она увлекает нас совсем не в ту сторону, куда надо. Многое даже не бесполезно предоставить времени. Ибо ежели мы действуем благоразумно и притом воспитательно, то и время, или, лучше сказать, дух оного, постепенно принимает споспешествующий характер. По крайней мере, я всегда так поступал. Всякий раз, как предприятие ставило меня в тупик, я говорил себе: пускай лучше дело полежит! И никогда не раскаивался.
Высказавши это, Шешковский вновь повторяет жалобы на ревматизм и улетает.
— Какой у этого старика замечательный деловой смысл! — дивятся молодые люди.
— Да, был в старые годы смысл! был смысл! — вздыхает тайный советник (из ропщущих), который, за простоту, допущен в среду молодой компании.
— Какая отчетливость! какое глубокое знание споспешествующих свойств времени!
Но в другой раз с тем же Шешковским случилась целая история. Зовут его, стучат — не идет, да и полно. «Уж не позвал ли его на партию в ламуш граф Ушаков?» — догадываются некоторые, как вдруг появляется урядник Купцов (не тот, который в тридцатых годах стегал «питомцев славы», а предок его, современник и сотрудник Шешковского) и докладывает, что Шешковского бесплодно ждать, потому что душа у него была смертная и вместе с телом без остатка истлела…
Поднимается суматоха; дебатируется вопрос: кто же являлся под именем Шешковского в прошлый сеанс? И что ж открывается? — что в прошлый сеанс разговаривал чревовещатель, которого любезный хозяин посадил в соседнюю комнату.
В сей крайности решаются вызвать фон Фока. Последний является и отсырелым голосом объявляет, что хотя душа у него и не вполне смертная, но частица ее порядком-таки попорчена…
— Однако какая жестокая будущность! — провозглашает один из присутствующих.
— Ежели, впрочем, и тут опять не замешался вантрилок, — прибавляет другой.
Смотрят одновременно и под столом, и в соседних комнатах — нет никого. Очевидно, на сей раз являлся подлинный Купцов и подлинный фон Фок. Остается последнее средство: послать за Булгариным. И точно: Булгарин является на первый же стук и сразу начинает хрюкать:
— Призывает меня однажды Леонтий Васильич*. Прихожу — рвет и мечет. Увидел меня, вскочил, подбежал, забрызгал: «Бездельник!» — «Слушаю, отец командир!» — «Ренегат!» — «Рады стараться, отец командир!» — «Уж и на меня ябеды сочинять начал!» — «Виноват, отец командир!» — «Пошел вон, сатана!» — «Кубарем, отец командир!»
Водворяется молчание, во время которого, однако, слышится легкий шелест. То реет над собравшимися булгаринская душа.
— Продолжайте! — предлагает один из участников.
— Только и всего.
— Ничего другого вы сказать не имеете?
— Все в этом роде.
— Но было же что-нибудь…
— Вся жизнь — в этом роде.
— Однако!
— Ах, господа, господа! Посмотрю я на вас: слышите вы звон и не знаете, откуда он! Да ведь это-то самое и нужно!
С этими словами душа Булгарина улетает восвояси, а в комнате распространяется легкий смрад. Большинство в недоумении оглядывается по сторонам, но у некоторых уже спадает с глаз пелена.
— «Это-то самое и нужно», — задумчиво повторяет один из присутствующих (из молодых, да ранний) и прибавляет: — le vieux cochon a raison… peut-être![94]
Возвещают, что сервирован ужин. Общество поднимается и в сладком сознании, что вечер проведен «дельно», следует в столовую.
А в заключение, и Петербургская городская дума нашла себе дело. Чествует приезд в «здешнюю столицу» немецкого романиста Шпильгагена, а когда получатся окончательные подробности насчет взятия французами Бак-Нина*, то, конечно, будет чествовать и взятие Бак-Нина. Вина в погребах много; «уры» накопилось в сердцах видимо-невидимо — надо же как-нибудь распорядиться и тем и другим.
Что Шпильгаген очень талантливый писатель и в шестидесятых годах имел значительное влияние и на русскую литературу, и на русское общество — это бесспорно; но Дума-то петербургская тут при чем?
Шпильгагена чествуют, а вот про то, что в Петербурге существует Общество для пособия русским литераторам и* ученым, которое на днях втихомолку праздновало свое двадцатипятилетие, — никто знать не хочет. А, право, ведь это учреждение сотни Шпильгагенов сто̀ит. Подумайте! оно одно поддерживает (насколько может) интересы пишущего пролетариата, одно, которое без ужимок признает свою солидарность с русскою литературой! Каких еще больше прав на внимание общества!
Бедный русский Литературный фонд! Он всецело разделяет судьбы русской литературы. Подобно ей, он находится в забвении, подобно ей, влачит унылое и скудное существование. Коли хотите, это логично, но как-то горько мириться с этою логикою. Все думается: куда было бы лучше, если б благоденствовала литература и вместе с нею благоденствовал бы и Литературный фонд!
В русской литературе встречаются имена, принадлежащие лицам вполне обеспеченным. Литература дала им все: и деньги, и славу, а вспомнили ли они об ней! Уделили ли они Литературному русскому фонду что-нибудь, кроме жалких крупиц! Многие из них так и сошли в могилы, не вспомнив о своих бедствующих собратиях по литературе.
А книгопродавцы? а те, которые на костях литературы создали свои более или менее значительные состояния? Знают ли они даже, что существует русский Литературный фонд, который, приходя на помощь к бедствующему литературному деятелю, косвенно содействует созданию той самой «книжки», которая легла в основание всех этих капиталов в виде многоэтажных домов, акций и облигаций?
Право, лучше бросить (ведь у нас иначе жертва и не понимается, как в форме бросанья) деньги на поддержание русского Литературного фонда, нежели на чествование Шпильгагена, как бы ни почтенна была литературная деятельность последнего. Подумайте об этом, милостивые государи! и ежели вы полагаете, что встреча, устраиваемая вами Шпильгагену, есть в своем роде оказательство в смысле сочувствия к просвещению, то поймите, что оказательство это выразится гораздо решительнее, ежели оно явится в форме сочувствия к русскому Литературному фонду.
IX*
Я с величайшим любопытством слежу за той частью нашей публицистики, которая сама себе присвоила название охранительной. Я знаю, что многие ее не любят за ее проделки, и даже сам вполне разделяю эту нелюбовь. Она недобросовестна, назойлива, недальновидна, всегда находится под гнетом темперамента и любит, в угоду ему, солгать, подсидеть, подтасовать, извратить самый ясный факт. И при этом как-то беспардонно нагла, так что ни одной своей срамоты не скрывает: на, смотри! Читать гадко. И все-таки надо читать, потому что это и любопытно, и отчасти даже утешительно. Любопытно, потому что извивы лукавой мысли, которая суетливо пенится в пустом пространстве, сами по себе представляют очень замечательное психологическое явление; утешительно — потому что все усилия этой мысли настолько проникнуты легкомыслием, что, в сущности, и обмануть никого не могут. Не умеет русская охранительная пресса шить свои диффамации иначе, как белыми нитками; не умеет прятать концы в воду. Сегодня она пустит в ход агитацию по какому-нибудь небезынтересному для нее делу, будет ссылаться на ходатайства, постановления, подписи и т. п., а завтра, натолкнувшись на другую, встречную агитацию (тоже с постановлениями, ходатайствами и подписями), станет утверждать, что агитации вообще ничего не доказывают, что они скорее вредны, нежели полезны для дела. Даже лазейки для себя не будет приискивать, а просто отопрется, солжет. И так как она каждый день повторяет эту историю, каждый день только что не говорит: читатель! все, что я ни предполагаю, можно видеть только во сне! — то понятно, что и самому простодушному профану наконец надоест принимать сновидения за действительность.
Я понимаю, что может такой казус случиться, что, не имея за душой ничего, кроме праха, поневоле приходится им одним торговать, но ведь и с прахом следует обходиться бережно. Прах так прах; но пускай же он будет один и тот же всегда и везде, ибо только тогда он сделается владыкой мира. Отрицайте разум, прогресс, правду, человеческое право на счастье — прекрасно. Называйте все это опасной утопией, источником заблуждений и потрясений — еще того лучше. Утверждайте, что завтрашнего дня нет, что перспектив не полагается, а есть только то, что торчит под носом, — и это хорошо. Но держитесь этих отрицаний твердо и не призывайте разума, человечности и проч. ни на помощь, ни в свидетельство. Совсем не произносите этих слов, так как вы выходите из принципа, который признает их праздными. Не пишите, в смысле порицания: такое-то действие противно разуму, ибо, согласно вашей программе, это-то и есть действие, достойное похвалы. Не угрожайте завтрашним днем, потому что вы раз навсегда установили, что завтрашнего дня нет, а вместо него зияет черная дыра, о которой вы и будете калякать тогда, когда в ней очутитесь. Проводите ваш прах логично, а не пестрите его поправками, не перескакивайте легкомысленно от одного праха к другому. Ибо ничто так не вредит возведению праха в принцип, как его пестрота.