Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 6 стр.


В старину зло искоренялось определениями и увольнениями, да, кажется, и до сих пор теми же способами искореняется. Уволить такого-то пьяницу, а на место определить такого-то пьяницу — вот и весь секрет. А так как становые пристава определялись и увольнялись губернскою властью, и притом нередко в пику власти, облеченной доверием дворянства, то понятно, какой источник недоразумений возникал от столкновения этих двух противоположных доверий. Но этого-то именно и не понимали становые пристава, то есть не понимали, как это прискорбно и вредит делу. Большинство их положительно не стояло на высоте своей задачи. Вместо того чтоб оправдывать доверие начальства, оно компрометировало его; вместо того чтобы подавать управляемым пример воздержания, трудолюбия и охоты к просвещению, оно наполняло окрестность легендами, содержанием для которых служила необузданность страстей, непреоборимая праздность и невежественность. А губернаторы, взирая на них, как на излюбленных, и увлекаясь теоретическими построениями, думали, что коль скоро у центральной власти имеются в уезде свои собственные органы, то все обстоит благополучно. То есть благополучнее, чем тогда, когда вместо становых приставов при земских судах состояли дворянские заседатели.

Пишу я эти строки, а воспоминания так и плывут мне навстречу. Смотришь, бывало, в окошко — вот она, гать-то, на две версты растянулась! — и вдруг на этой самой гати показывается крестьянская тележонка парой, а в тележонке чье-то тело врастяжку лежит. Это его везут, куроцапа. Имя такое ему было, для всех вразумительное. Давно ли это было? давно ли «порядок вещей» с такою ясностью об себе заявлял? И неужели мы так-таки и не воротимся к нему?

Грустно.

Таковы были дореформенные становые пристава. Но, как я уже сказал выше, не все.

Я знал одного станового пристава, который, мучимый раскаянием, удалился в лес. Долгое время он питался там злаками, не имея пристанища и не зная иного прикрытия, кроме старенького вицмундира, украшенного пряжкою за тридцать пять лет.* Но по времени он выстроил в самой чаще хижину, в которой предположил спасти свою душу. Скоро об этом проведали окрестные раскольники и начали стекаться к нему. Разнесся слух, что в лесу поселился «муж свят», что от него распространяется благоухание и что над хижиной его (которую уже называли «келией») по ночам виден свет. Мало-помалу в лесу образовался раскольничий скит, в котором бывший становой был много лет настоятелем под именем блаженно-мздоимца Арсения. Затем обитатели скита образовали особенный раскольничий толк, под названием «мздоимцевского», а себя стали называть «мздоимцами», в отличие от перемазанцев* и перекувырканцев*. Но в эпоху гонения полиция узнала о существовании скита и нагрянула. Арсения заковали в кандалы и заточили в дальний монастырь, а «мздоимцев» расселили по разным местам. Там они всяко размножились: и с помощью пропаганды, и естественным путем сожития. Так что теперь, куда ни обернись — везде «мздоимцы». То есть последователи лже-блаженно-мздоимца Арсения.

Я знал другого станового пристава, который долгое время пил без просыпа, но потом вдруг перестал и до конца жизни пил только квас.

Впрочем, признаюсь откровенно: только эти два примера я и знал. Но несомненно, что найдутся люди, которые подобного рода «истинных происшествий» немало знают. Распубликованием таковых они премного меня одолжат.

Обращаюсь к исправникам.

Общее положение. Исправники, как облеченные доверием господ дворян, вообще вели себя благородно.

— Нам не с кого брать, — говорил мне один исправник, — у нас в уезде всё помещики: как с своего брата возьмешь! Вот ежели выйдет случай, да с временным отделением* в экономическом селе задержишься — ну, там действительно…

Так что ежели б не было экономических крестьян, да раздарили бы их всех в воздаяние, то исправники были бы совсем невинны.

В исправники избирались лица мужеского пола в цвете лет и сил, от подпоручичьего до майорского чина включительно. Из них штабс-ротмистры и ротмистры представляли самую желательную исправницкую среднюю величину. Молодость и присутствие физической силы говорили об отваге, отвага же служила ручательством, что доверие господ дворян будет оправдано. При таких исправниках злые трепетали, а добрые предавались мирным занятиям.

Один исправник хвалился, что у него в уезде совсем воров нет.

— У меня нет воров и не будет, — говорил он, — потому что вор знает, что он не под суд, а ко мне в руки попадет.

— Что же вы с ними делаете, Никон Гаврилыч?

— Да уж…

Он не договаривал, а только простирал руки. И все без слов понимали.

Другой исправник, допрашивая воров, надевал на них так называемый «стул» (железный ошейник с прикрепленной к нему железной цепью, которая, в свою очередь, прикреплялась к тяжелому обрубку бревна), и когда ему замечали, что подобные допросы называются допросами с пристрастием и законами воспрещаются, то он отвечал:

— Так, по-вашему, по головке надобно гладить? «Иван Иваныч! вы, мой друг, лошадь у Пантелея Егорова украли?» — «Нет, не я-с». — «Не вы-с? ах, извините, пожалуйста, что вас понапрасну задержали. Милости просим на все на четыре стороны! воруйте сколько вашей душе угодно!..» Ну, нет-с, слуга покорный! Пускай филантропы в уездном суде с ними валандаются, а я… не могу-с! По-моему: попался и… говори! Говорри, каналья… расшибу! Всю подноготную, курицын сын, говори! Иначе какой же бы я был исправник!

Первый из приведенных исправников был штабс-ротмистр, второй — ротмистр. Следовательно — в самом соку. До штабс-ротмистрского чина еще мышцы в человеке не вполне крепки, а с майорского чина они уж слабеть начинают. Впрочем, нередко и между поручиками хорошие исправники удавались.

В исправнике даже влиятельные помещики нужду имели, а потому он был в помещичьих домах всегда желанным гостем. Помещицы ценили в нем ротмистрские статьи, помещики видели охрану и в то же время доброго товарища. Приедет исправник — и у всех на душе весело, даже в девичьей песни бойчее раздаются. Во-первых, он всякие вести привезет: и из уезда, и из губернии, и даже из столиц. В старину и мировые происшествия туго до помещичьих гнезд доходили, а исправники из первых рук, от почтмейстеров узнавали, да и развозили по уезду. Что Людовик-Филипп на престол прародительский вступил — это они первые узнали, а потом уж и пошло. Что преосвященный Никодим по епархии отправляется — это тоже они первые оповестили, а равным образом и то, что губернатору, того гляди, к празднику ленту дадут.* И все по-ихнему так и сбылось. Во-вторых, исправнический приезд разом все накопившиеся недоразумения прекращал. Даже мимо, бывало, исправник проедет — и все как рукой снимет. Тут розгами вспрыснет, там плюху даст, в третьем месте пальцем пригрозит — смотришь, а тихо. До проезда что-то где-то охало, вздыхало, стонало — и вдруг исцеление получило. Простые тогда болезни были — оттого и лекарства простые прописывались.

Помещики принимали исправников охотнее, нежели даже предводителей. Предводитель честь делал своим приездом, а исправник запросто, запанибрата приезжал. Принять предводителя было начетисто: он и сам вдвое против обыкновенного дворянина съест, а еще больше того зря на тарелке оставит; исправник же все чистенько подберет и тарелку точно сейчас вымытую сдаст. Но в особенности тяжело было разговор с предводителем поддерживать: сидит словно фаршированный и зубами скрипит. И вдруг слово скажет… ах, какое слово! Так и тут, бывало, исправник выручит. Объяснит, поправит — и опять всем весело!

Словом сказать, лихие ребята были.

Взятки (за дела) исправники брали лишь в крайнем случае: ежели с деньгами совсем мат. Вообще же они довольствовались «положением». Было «положение» от откупщика, от земской гоньбы, от содержателей перевозов, от контор богатых отсутствующих помещиков. Многие из оседлых помещиков посылали исправникам в презент произведения собственных хозяйств.

И все шло тихо, исправно, благополучно. Точно в раю.

«Но справились ли бы дореформенные исправники с обстоятельствами нынешнего времени?» — спросит меня читатель. На это я уже дал ответ выше. «Вряд ли бы справились, хотя попробовать можно».

Но ведь и нынешние исправники… разве они справляются? нет, не справляются.

Так о чем же тут спор?


В заключение мне остается только упомянуть о почтмейстерах и уездных стряпчих. Постараюсь быть кратким.

Почтмейстеры были наивны и любознательны. Географию знали недостаточно и потому нередко засылали почту вместо Вятки в Кяхту и наоборот. Но такое тогда волшебное время было, что даже от подобных засылок никто чувствительного ущерба не ощущал. Вот что значит «порядок вещей».

Помещики принимали исправников охотнее, нежели даже предводителей. Предводитель честь делал своим приездом, а исправник запросто, запанибрата приезжал. Принять предводителя было начетисто: он и сам вдвое против обыкновенного дворянина съест, а еще больше того зря на тарелке оставит; исправник же все чистенько подберет и тарелку точно сейчас вымытую сдаст. Но в особенности тяжело было разговор с предводителем поддерживать: сидит словно фаршированный и зубами скрипит. И вдруг слово скажет… ах, какое слово! Так и тут, бывало, исправник выручит. Объяснит, поправит — и опять всем весело!

Словом сказать, лихие ребята были.

Взятки (за дела) исправники брали лишь в крайнем случае: ежели с деньгами совсем мат. Вообще же они довольствовались «положением». Было «положение» от откупщика, от земской гоньбы, от содержателей перевозов, от контор богатых отсутствующих помещиков. Многие из оседлых помещиков посылали исправникам в презент произведения собственных хозяйств.

И все шло тихо, исправно, благополучно. Точно в раю.

«Но справились ли бы дореформенные исправники с обстоятельствами нынешнего времени?» — спросит меня читатель. На это я уже дал ответ выше. «Вряд ли бы справились, хотя попробовать можно».

Но ведь и нынешние исправники… разве они справляются? нет, не справляются.

Так о чем же тут спор?


В заключение мне остается только упомянуть о почтмейстерах и уездных стряпчих. Постараюсь быть кратким.

Почтмейстеры были наивны и любознательны. Географию знали недостаточно и потому нередко засылали почту вместо Вятки в Кяхту и наоборот. Но такое тогда волшебное время было, что даже от подобных засылок никто чувствительного ущерба не ощущал. Вот что значит «порядок вещей».

Что касается до уездных стряпчих, то они представляли собой в древности то же самое начало, какое нынче представляют прокуроры и их товарищи. Это одно уже служит для них отменной рекомендацией.

Вечер третий* В трактире «Грачи»

Комната первая

В седьмом часу вечера в трактире «Грачи» собрались три статских советника. Первый, Емельян Иваныч Пугачев, служил в департаменте Пересмотров и Преуспеяний; второй, Порфирий Семеныч Вожделенский — в департаменте Препон, и, наконец, третий, Антон Юстович Жюстмильё (сын учителя французской грамматики, принявшего русское подданство) — в департаменте Оговорок. Все трое были начальники отделений, имели соответствующие знаки отличия и пользовались, каждый по своему ведомству, доверием начальства.

Ежедневно они собирались в «Грачах» в тот час, когда обыкновенно кончаются в департаментах занятия. Ели рубленый обед и приятельски беседовали. Они были друзья, хотя в характерах, в образе мыслей и даже в предметах их служебных занятий существовало довольно резкое несходство. Пугачев был сангвиник, постоянно волновавшийся и вместе с своим департаментом всех звавший вперед. Даже в трактире он бесстрашно восклицал: «Свету! свету больше! вот в чем наше спасение!» — и не раз имел вследствие этого неприятные объяснения, из которых, впрочем, легко выпутывался благодаря заступничеству непосредственного начальства. Вожделенский был флегматик и консерватор, который на всякое преуспеяние смотрел как на «опасную игру» и вместо всяких «пересмотров» предлагал одобренные вековым опытом «ежовые рукавицы». «Право, с нас и этого предовольно!» — высказывал он громко и развивал свою программу так резонно, что даже буфетчик за стойкой умилялся. Что касается до Жюстмильё, то он не был ни сангвиник, ни флегматик, не требовал ни света, ни ежовых рукавиц, а вместе с своим департаментом надеялся, что со временем все разъяснится.* А когда все разъяснится, тогда и у начальства руки будут развязаны.

Но при собеседованиях эти разногласия легко улаживались. Есть почва, на которой сходятся все статские советники вообще и на которой не было резона не сходиться и нашим статским советникам. Это — почва взаимного признания. Пугачев, будучи ярым поборником Преуспеяний, признавал, однако ж, что и Препоны, в общей экономии благоустройства, представляют небесполезный противовес; Вожделенский, с своей стороны, делал такую же уступку относительно Преуспеяний («конечно, нельзя без того, чтобы иногда не прикинуть, но…»), а Жюстмильё слушал их и радовался. Вследствие этого, как ни различествовали их мнения по существу, но половым казалось, что все они говорили одно и то же.

Сейчас Пугачев восклицает:

— А я про что ж говорю! Я именно это самое всегда и утверждал.

И пойдет, и пойдет. Дальше да шире — конца-краю нет! А через пять минут, смотришь, уже восклицает Вожделенский:

— А я про что ж говорю! Я именно это самое всегда и утверждал.

А Жюстмильё это на руку, ибо он и подавно это самое всегда утверждал. И буфетчику, и половым — всем на руку.

Словом сказать, люди были скромные и незлобивые, которые в стенах своих департаментов, как львы, исполняли возложенные на них обязанности.

Долгое время проводили они в сих невинных занятиях, взаимно друг друга признавая и дополняя, едва ли даже подозревали, что разногласия их когда-нибудь могут перейти в распрю. Благоволение царствовало тогда в воздухе; оно же переполняло и бюрократические сердца. И так как Преуспеяния провозглашались во имя Препон, а Препоны во имя Преуспеяний, то трудно было даже разобрать, где кончаются одни и начинаются другие…

Но в последнее время нечто произошло. Как будто бы выяснилось, что преуспеяние есть преуспеяние, а препона есть препона.* Что ни рядом идти, ни друг друга пополнять или поправлять они ни под каким видом не могут, а могут только взаимно друг друга уничтожать. Просияние это отразилось и в сфере служебных отношений. Директор департамента Преуспеяний, Рудин*, и директор департамента Препон, Репетилов*, вступили в единоборство. Директор департамента Оговорок, Мямлин, попробовал было предложить свое посредничество для умиротворения борцов, но, убедившись, что благие его намерения могут быть истолкованы в смысле укрывательства, замолчал. Или, лучше сказать, более, нежели замолчал, а начал умильно взглядывать на Репетилова. Само собою разумеется, что при этом единоборстве в качестве обязательных свидетелей присутствовали Пугачев и Вожделенский. Оба скрепляли (а в большинстве случаев и сочиняли) самые колючие бумаги, причем Пугачев напрягал последние усилия, входил в лиризм, но не чуждался и иронии, а Вожделенский холодно и резонно подсиживал. Что же касается до Жюстмильё, то он выслушивал каждого по очереди и каждого же по очереди удостоверял: «Помилуйте! да я сам всегда это самое утверждал!»

Разумеется*, эта канцелярская экзема высыпа̀ла преимущественно на бумаге. Однако ж и на обеденных собеседованиях она не могла не отразиться. Приятели по-прежнему сходились и дружески диспутировали, но в эти диспуты уже закралась какая-то сложная и загадочная нота, в состав которой, с одной стороны, входила горечь обманутых надежд и ожидание грядущей беды, в форме отставки или упразднения, а с другой — предвкушение какого-то нелепого торжества. И Пугачев, и Вожделенский поняли, что до сих пор они держались на теоретических высотах, а теперь совсем неожиданно встретились лицом к лицу с некоторою загадочною практикой. Один Жюстмильё плохо смекал и все убеждал: «Ах, господа! да объяснитесь же наконец!»

— Да ведь мы это так… с точки зрения… — разуверял его Пугачев.

— А то как же! разумеется, с точки зрения! — подтверждал и Вожделенский.

Приятели расходились приятелями, а на следующий день, с первой же ложкой щей, опять начинала звучать загадочная нота.

Одним словом, настала минута, когда в голове у Пугачева при взгляде на Вожделенского сама собой сложилась мысль: «От руки этого человека мне суждено принять смерть!» И, к удивлению, та же мысль, хотя и в менее отчетливой форме, начинала по временам зарождаться и в голове Жюстмильё. Ибо и он уж догадывался, что требования растут и растут, а время бежит все быстрее и быстрее, так что, пожалуй, не успеешь и оглянуться, как вдруг из всех уединенных мест раздастся вопль: «Оговорки»! Что такое «Оговорки»? Это та же крамола, только сдобренная двуязычием и потому во сто раз более опасная!..

И Вожделенский, очевидно, понимал душевную смуту, обуревавшую этих людей, потому что глаза его смотрели как-то особенно ясно, словно говорили: «Точно так-с».


Трактир «Грачи» гудел как улей. Сентябрь был еще в средине, но ненастный, студеный, темный. В заведении уже горели огни, когда наши статские советники, голодные и замученные, ворвались в буфетную и подошли к стойке. Пугачев был бледен и положительно изнурен. Он нервно проглотил рюмку полынной, и когда буфетчик вместо селедки подал ему закусить миногу, то он оттолкнул блюдце рукой и нетерпеливо заметил:

Назад Дальше