Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 8 стр.


В нынешнем году ему удалось получить командировку. Предлагалось ему посетить Швейцарию и на месте исследовать, из каких элементов составляется тамошняя дивидендная масса и в какой пропорции оная распределяется между швейцарскими властями. С этою целью он целый месяц выжил на Женевском озере, посетил Лозанну, Вевэ, Кларан, Монтрё и проч. (в Женеву, однако ж, не рискнул); но, к сожалению, везде встретился с серьезными затруднениями. На всем протяжении Женевского озера по вопросу о раздачах и дивидендах царствовало полнейшее невежество, почти хаос, так что на первый раз он должен был ограничить свои действия лишь необходимыми разъяснениями и пропагандой. Плоды этой пропаганды приходилось наблюсти в будущем году, что, впрочем, не особенно его огорчало, потому что в перспективе обрисовывалась новая командировка с новыми «воспособлениями» от казны. Затем, выполнив свой долг добросовестно, Павлинский, по обыкновению, направил путь в Париж. Пообедал у Вефура, у Вуазена, у Бребана, у Маньи, но в «Café Américain»[5] только «так посидел», потому что показалось дорого. Видел «Peau d’âne»*[6], «M-lle Nitouche»*[7], «La princesse des Canaries»*[8], побывал в «Excelsior»[9], в «Café des Ambassadeurs»[10] и зашел в «Contributions indirectes»*[11] посмотреть, как там «наше дело стоит». Наконец в один дождливый и темный вечер сел в вагон и прикатил в Петербург. Наутро — в департамент; обедать — в «Грачи». Для человека, еще полного воспоминаний о «Contributions indirectes» и о Вефуре, это был переход очень резкий, но Павлинский был человек бодрый и рассудительный, который легко мирился с суровою действительностью и безропотно покорялся начертанному на дверях департамента девизу: «Грачам — время, а Вефуру — час». Он понимал, что иначе дивиденды никогда не были бы поставлены на том незыблемом основании, которое позволяло им с честью выдерживать натиск всех остальных ведомств и даже завистливые намеки на фельдмаршальские содержания.

Первый сезонный обед сотоварищей по дивидендам был чрезвычайно оживлен. Собралось человек шесть собеседников, и так как дивиденды были заранее уже вычислены и обозначены, то у всех на душе было светло, бодро и радостно. На радостях потребовали «генеральскую закуску» и, по секрету от возвратившегося члена общей дивидендной семьи, заказали пару бутылок шипучего. Затем, в ожидании еды, закурили папиросы, и все лица расцветились такими счастливыми улыбками, что и половые, глядя на господ, стали улыбаться.

За обедом речь держал по преимуществу Павлинский. Он, не стесняясь, называл Швейцарию «страною свободы»* и подробно перечислял благодеяния, которые свобода распространяет вокруг себя. Пароходы, железные дороги, телеграфы, телефоны — все это в «свободных» странах служит для общего блага, а в «несвободных» — для воровства. А эти гостиницы-дворцы, подобных которым нет в целом мире?.. А возможность свободного обмена мыслей? А личная обеспеченность, которая каждому дает право смело смотреть в глаза будущему?! А несметные толпы иностранцев, которые добрую половину года наводняют страну свободы и тратят там свои деньги?! А конституция!?!!

— Я провел почти месяц в Кларане,* — рассказывал Павлинский, — и ни разу даже не почувствовал процесса жизни. Жил — вот и все Жил — потому, что никто не препятствует жить, жил — потому, что не только сам себя чувствовал хорошо, но видел, что и другие чувствуют себя хорошо. Жить в одиночку — это все равно что втихомолку есть, думая только о наполнении желудка. Жить вместе со всеми — это участвовать всеми силами и способностями души в наслаждении общими жизненными благами! Ничего нельзя себе представить благороднее и чище того душевного равновесия, которое чувствуешь при виде довольства, царствующего кругом!

И затем, спустившись с высот парения, он прибавил:

— Встанешь утром, откроешь окно — изумительно! Небо — синее; озеро — голубое; прямо — Dent du Midi*; влево — бесподобная долина Роны, которую со всех сторон стерегут седые великаны… Воздух — упоительный! теплота — поразительная! Спустишься вниз — кофей готов!!

— Dent du Midi? форму зуба, что ли, он имеет? — полюбопытствовал один из собеседников, Мозговитин.

— Как вам сказать… это не зуб, а скорее целый ряд неровных зубов. Один раз при мне дантист у попа такой коренной зуб вырвал… Когда середку горы окутает облако, а сверху солнце светит, то кажется, словно фантастический замок, с башнями и бойницами, на облаках повис… Изумительно!! Напьешься кофею — с хлебом, с ароматным маслом, с настоящими сливками — гулять! Небо синее, озеро голубое, кругом озера — всего озера сплошь! — каменная набережная… Идешь — и не чувствуешь, что идешь! Что-то есть такое, что возвышает, уносит, располагает… Зайдешь в лавку, купишь винограду — и опять гулять. В час завтрак — по звонку. После завтрака — экскурсия. Иногда пешком, иногда — в шарабане, иногда — по озеру. Кто хочет купаться — купается; кто хочет ловить рыбу — ловит. Свобода — полная. Окрестности — бесподобные. Глион, Вевэ, Ушѝ, Шильон, Евиан… Нынешним летом около Шильона, в Hôtel Byron, Виктор Гюго жил… маститый старик! А в шесть часов — обед, опять по звонку! Обедаешь — а в душе музыка!

— Вот это жизнь! — в восторге отозвался Мозговитин, тоже столоначальник, хотя и не столь прикосновенный к дивидендам, однако…

— А мы тут целое лето в Озерках* на Поклонную гору глазели да проект о превращении пятикопеечных гербовых марок в сорокакопеечные сочиняли! — с горечью воскликнул третий столоначальник, Ловягин, преимущественно участвовавший в Раздачах, а не в Дивидендах.

— Вы и в Шильоне были? — спросил четвертый столоначальник, Глухарев, служивший в отделении «где раки зимуют».

— Еще бы! Шильонский узник! Байрон!* Там и теперь на одной из колонн его автограф показывают. И столб, к которому был прикован «добродетельный гражданин» Бонивар, и углубление, которое он сделал в плитном полу, ходя взад и вперед в одном и том же направлении. Представьте себе железную цепь, которая не позволяла ему отойти от столба дальше нежели на два аршина… И таким образом целых восемь лет! Восемь лет!

— За что же это его так? — полюбопытствовал пятый собеседник, Новинский, который был только помощником столоначальника и не успел еще погрязнуть в дивидендах.

— Любил свободу и был добродетельный гражданин — вот и все! Для Савойского дома, который тогда владел этою частью Швейцарии, этого было вполне достаточно.

— Для Саво-ойского?! — изумленно переспросили собеседники, в воображении которых с понятием о Савойском доме соединялось представление о Викторе-Эммануиле, о Кавуре, о Гарибальди и даже о Мадзини. — А теперь-то! теперь-то Савойский дом!

— Да, господа, были времена, когда и Савойский дом вел себя не безукоризненно!* — продолжал Павлинский. — В том же Шильонском замке показывают, например, высеченное в каменной скале ложе с каменным же изголовьем, на котором осужденные проводили последнюю ночь. А иногда их обманывали: объявляли прощение и вели темным коридором из тюрьмы. Но в конце коридора был вырыт колодезь; осужденный оступался в него и падал на громадные ножи, которые резали его на куски.

— Однако!

— А теперь вокруг этих самых стен играет жизнь, ликует свобода! А именем Бонивара назван лучший озерный пароход… Какой урок!

— Все оттого, что прежде тьма была, а теперь — свет! — решил Ловягин. — А вон в Озерках хоть и замка Шильонского нет, а все кажется, словно ты вокруг столба на цепи ходишь!

— Свет — это главное! — подтвердил и Мозговитин, — только трудно ему пробиться сквозь тучи… оттого и долгонько бывает ждать… Ну, а по нашей части как у них? — обратился он к Павлинскому.

— По нашей части, признаться, больше нежели слабо. Представьте себе, от меня от первого там услышали слово: дивиденд! Приехал я в Кларан, осмотрелся чуточку, отдохнул — и сейчас же в Лозанну к тамошнему окружному надзирателю. Спрашиваю: в каком положении у вас дивидендное дело? И что же бы вы думали? Он даже не понял!

— Не понял?!

— Не понимает, да и все тут. Я туда-сюда, толковал ему, толковал… Один ответ: «Не может быть!» Однако немного погодя начал задумываться.

— Пробрало?

— Кажется, что так. Пришел ко мне в Кларан, молча пожал мне руку и ушел.

— Увидите, что и там теперь реформы начнутся!

— То есть… как вам сказать!.. наверное утверждать не берусь. Слишком сильна там консервативная партия. Она непременно будет тормозить. Во всяком случае, это вопрос настолько существенный, что в будущем году я непременно опять отправлюсь в Лозанну, чтоб лично убедиться, какое действие произвели мои разъяснения.

— Пробрало?

— Кажется, что так. Пришел ко мне в Кларан, молча пожал мне руку и ушел.

— Увидите, что и там теперь реформы начнутся!

— То есть… как вам сказать!.. наверное утверждать не берусь. Слишком сильна там консервативная партия. Она непременно будет тормозить. Во всяком случае, это вопрос настолько существенный, что в будущем году я непременно опять отправлюсь в Лозанну, чтоб лично убедиться, какое действие произвели мои разъяснения.

— Дай бог! дай бог! А в Париже… конечно, тоже побывали?

— Еще бы! Быть за границей и не заехать в Париж! Но в каком они нынче трико женщин в феериях выводят — ну, просто… Одного не понимаю: зачем трико?!

— А у нас наденут на нее мешок, да такой, что гороху четверик туда всыпать можно, да еще кисеи целый ворох накутают… догадывайся!

— Да, господа, Париж — это столица мира!* Встанешь утром — и сейчас чувствуешь… Возьмите одни журналы: «Intransigeant»[12], «Justice»[13], «Combat»[14]…так и брызжет! Прочитаешь — куда идти? Завтракать? — к Бребану! Garçon! la carte du jour! Filet de boeuf, sauce béarnaise… c’est ça![15] Мягко, нежно и в то же время серьезно. Полбутылки вина, на десерт персик, кисть винограда — нигде в целом мире подобных фруктов нет! Позавтракавши — на бульвар. Ходишь, фланируешь, осматриваешь в окнах выставки и вдруг… «Вы русский?» — «Русский-с». — «Приятно познакохмиться. А это моя жена, ма фам. Прасковья Ивановна». Слово за слово: «Не хотите ли отобедать вместе?» — «С удовольствием». — «А до обеда к Тортони пойдем, соломинку пососем…» Смотришь, утро и прошло. Отобедаешь, а вечером в театр!

— С Прасковьей Ивановной!

— Ну, да… Какой вы, однако ж, Ловягин! всегда что-нибудь заподозрит… циник!..

Подобные разговоры из года в год повторялись в одной и той же силе, почти в одних и тех же выражениях. Несомненно, что столоначальники, которые их вели, были люди благонамеренные, либеральные и просвещенные; но жизнь русского культурного человека так странно сложилась, что он тогда только чувствует себя вполне компетентно, когда речь заходит об еде, об атурах и дивидендах. Правда, что в последнее время трактирные собеседования обогатились еще одним элементом: похвалами неуклонности; но ни Павлинский, ни его товарищи этого элемента еще не допускали. И, по моему мнению, хорошо делали, ибо, право, лучше о вефуровских шатобрианах* разговаривать, нежели о неуклонности.

Разговоры о неуклонности — самые паскудные из всех. Они раздражают, волнуют, вызывают на мысль о потасовке. Сидит остервенившийся кляузник, точит изо рта пену и сулит всякие нелегкие… Какое такое ты полное право имеешь, наглый ядрило, осквернять мозги посторонних лиц своим бешеным бормотанием? где почерпнул ты смелость оподлять землю, которая тебя носит, время, в которое ты живешь, стены, среди которых ты точишь свою слюну? откуда пришла к тебе уверенность в безнаказанности? из какой упраздненной щели ты выполз? зачем?

Несомненно, что современные собеседования о неуклонности служат естественным развитием тех разговоров о бараньем роге и ежовых рукавицах, которые лет двадцать тому назад оглашали дореформенную Россию. Но какая разница в манере, в силе и в самом содержании! В то время как прежние разговоры представляли собой простую бессмыслицу, и, подобно молнии, прорезывающей тучу, являлись мимолетным взрывом наэлектризованного темперамента, нынешние сквернословные диалоги представляются уже выражением какой-то угрюмой системы, обдуманной в тиши уединенного места, и не потухают мгновенно, а длятся, длятся без конца…

Во всяком случае, я отнюдь не осуждаю Павлинского и его товарищей ни за их разговорное бессилие, ни за то, что их либерализм перепутался с дивидендами и вследствие этого принял своеобразные, несколько неуклюжие формы. Как уже сказано выше, явления эти зависели не столько от них самих, сколько от общего бессодержательного уровня русской культурной жизни.

Но я положительно хвалю их за то, что они никому не угрожают и не сулят нелегких. По моему мнению, между гражданами одной и той же страны не может быть допускаемо ни трактирного подсиживания, ни угрожательной полемики вообще. Обыватели обязаны сидеть в трактирах смирно, а ежели иногда им и приходится слышать произносимые поблизости несочувственные речи, то они не должны забывать, что виновный в произнесении таковых речей ответствен за них перед компетентной властью, а отнюдь не перед трактирными завсегдатаями. Конечно, бывают речи, от коих тошнит, но лучше тошноту перенести, нежели входить в рискованные трактирные пререкания. Именно так и поступали Павлинский с товарищи. Когда надворный советник Скорпионов, обедая в их соседстве, провозглашал, что либералов следует топить в реке, они не только не сворачивали ему за это скул, но делали вид, что скорпионовские речи вовсе до них не относятся. Вообще они вели себя в этом деле с тем тонким тактом, который всякому прозорливому столоначальнику свойствен. То есть не отрицали неуклонности, но и не шли к ней навстречу. Когда же перед ними ставили этот вопрос резко и в упор, то отзывались, что неуклонность находится в другом ведомстве и, следовательно, оценке их не подлежит. И таким образом находили отговорку, которая служила им очень приличным прикрытием.

Тем не менее времена настолько созрели, что вопрос о неуклонности принял нарочито назойливые формы. Весь воздух до такой степени насытился неуклонностью, что люди смирные тщетно мечутся, изыскивая способы отмолчаться. Неуклонность следует за ними по пятам в образе жестоковыйных кляузников, которые с беззаветным нахальством проникают и в публичные места и в частные квартиры. Способность мыслить становится тяжелым бременем, а попытка формулировать какую бы то ни было мысль — риском,* не обещающим ничего хорошего…

Я знаю, меня обвинят в преувеличении. Скажут: «Хотя кляузники и существуют но в сущности они составляют очень мизерное меньшинство…» Прекрасно, пусть будет так. Но, во-первых, таково свойство кляузы, что она и в одиночку легко поражает разрозненные и слабые массы; а во-вторых, ведь и трихина прокрадывается в организм лишь небольшими партиями, а какие она распложает массы, как только найдет для себя благоприятную среду!

Как бы то ни было, но мирное собеседование столоначальников было возмущено самым странным образом.

Рассказав подробности своего заграничного путешествия и отдав дань похвалы соусу soubise, подаваемому у Бребана к котлетам из présalé[16], Павлинский очень любезно обратился к товарищам с вопросом:

— Ну, а вы, горемычные, как тут летом пропекались?

Невиннее и естественнее этого вопроса ничего не могло быть. Невиннее — потому что ничего виновного он в себе не заключал; естественнее — потому что самые элементарные законы общежития требовали, чтобы в ответ на выраженное друзьями доброжелательство заплатить им таким же доброжелательством. Что же касается до выражения «горемычные», то хотя в нем и слышится некоторая тривиальность, но так как к законах не выражается требования, чтобы для разговоров в трактире «Грачи» употреблялся высокий слог, то и в этом отношении Павлинский был, как говорится, «в порядке».

Но не так думал об этом надворный советник Скорпионов*, который, как только заслышал вопрос Павлинского, так тотчас же залаял. На этот раз он обедал с титулярным советником Аникой Тарантуловым,* который, подобно Скорпионову, не имел «постоянных» занятий, а добывал себе пропитание «похвальными поступками».* Тем не менее, не имея правильных способов существования, ни тот, ни другой не имели и правильного обеда, а довольствовались чем попало, преимущественно напирая на водку. На сей раз Тарантулов ел подовый пирог, а Скорпионов — московскую селянку. Ели и в промежутках между глотками испускали охранительные звуки.

— А по-моему, так именно те, по справедливости, «горемычными» назваться могут, кои по заграницам да по Парижам «горе мыкают»! — обратился Скорпионов к Тарантулову, как бы продолжая «самостоятельный» разговор.

— Что так! а я, напротив, слыхал, что те нынче «интеллигентами» себя величают! — отозвался Аника, и так ему это смешно показалось, что он не выдержал и захохотал: — Ха-ха!

— Удивляюсь! — продолжал самостоятельно резонировать Скорпионов, — не тому удивляюсь, что разврат этот ныне всюду въявь проник, а тому, что никто не вступится. Кажется, только бы слово одно! Одно бы только словечко: «Братцы! вот они!» — и всех бы этих интеллигентов…*

— Ау?! — хихикнул Тарантулов.

Хотя Павлинский старался показать, что он не слышит скорпионовских речей, но невольное волнение выдало его. И волнение это очень характерно выразилось в том, что он машинально и как-то растерянно повторил свой вопрос:

Назад Дальше