Но на этом сюрпризы не закончились, и неподалёку от воронки в стене, примерно на уровне моих локтей, открылась полуметровая ниша. Экскурсовод демонстративно сунул туда руку и послышался характерный шум воды. Я поборола робость и ещё приблизилась, заглядывая внутрь. С потолка ниши плотным душем текла вода, падая в ещё одну воронку с дымом, который здесь был более рыхлым и редким, а ещё слегка светился. Значит, и вода у меня есть, а сохранять в чистоте тело поможет надетое под комбез термобельё. Ресурс очистки того был небольшим, что‑то около тысячи часов, так что целый месяц я могла себе позволить не задумываться о чистоте. Прежде этой функцией я не пользовалась вовсе: зачем она нужна на корабле, где вся вода регенерируется и плескаться можно неограниченно?
Честно говоря, я была морально готова воспользоваться обнаруженной «уборной» прямо сейчас, наплевав на собственное стеснение, но не пришлось: тюремщик вышел, оставив меня в одиночестве.
Собственно, в таком режиме и потянулись дни. Кормёжку организм принял благосклонно, непосредственная угроза жизни отсутствовала, и я ощущала, что медленно и верно превращаюсь в растение. Единственным моим посетителем был всё тот же молчаливый страж (или не тот же, просто лицо у них одно на всех), приносивший еду. На удивление, та даже отличалась некоторым вкусовым разнообразием; тётиных разносолов, конечно, жутко не хватало (как и самой тёти, и всех остальных, но думать о них я попросту боялась), но и тошнить от местного йогурта меня пока не начало.
Если бы не скрипка, я в этой одиночке без права посещений совсем тронулась бы умом или, в лучшем случае, впала в спячку, а так… тоже, кажется, тронулась, но не совсем, да ещё — в знакомом, почти привычном направлении.
Я готова была поручиться, что эта комната, — точнее, то, частью чего она была, — является живым существом в не меньшей степени, чем наш корабль. А, может, и в большей. Наверное, столь пагубно на мне сказалось замкнутое пространство и отсутствие хоть каких‑то собеседников, но в конце концов я начала разговаривать со стенами. Они пока, к счастью, не отвечали (по крайней мере, вербально), но звук собственного голоса успокаивал. И музыка тоже успокаивала. Я в жизни своей никогда столько не играла, как в этом тюремном заточении. Жалко, не было возможности прихватить с собой ноты; можно было бы разучить кое‑что новое, давно собиралась. А так приходилось повторять старое или импровизировать. Получалось простенько и примитивно, но… я же не на концерте, правда!
Как обычно увлекшись и забывшись, я в который раз играла одно из своих любимых произведений, когда моё уединение оказалось нарушено. Причём поняла я это по странному низкому звуку, внезапно вклинившемуся в мелодию. Не диссонансом, очень органично; как будто меня вдруг поддержала виолончель, или даже контрабас. Вот только музыкантов поблизости быть не могло.
Вздрогнув от неожиданности и распахнув глаза, я встретилась с уже почти привычным стеклянным взглядом неестественно — зелёных глаз тюремщика и поначалу даже отшатнулась, прижавшись спиной к стене. Однако никакой агрессии это существо не проявляло, только пристально наблюдало за мной, замерев напротив в точно такой же позе — на коленях, отсев на пятки и расслабленно положив ладони на бёдра. Вновь послышался тот самый звук, почти идеально повторивший несколько последних тактов, и меня осенило: его явно издал мой тюремщик!
Я медленно подняла скрипку и взяла пару нот, не сводя пристального взгляда с «собеседника», и тот незамедлительно ответил, повторив те же ноты парой октав ниже. Ещё несколько нот — тот же ответ, и я потихоньку успокоилась. Поведение было странным и неожиданным, но вызывало не страх, а любопытство. Тут же проснулось любопытство: он осознанно повторяет эти звуки, действительно подпевая, или ведёт себя как пересмешник, попросту копируя по мере сил?
Я начала прерванную пьесу сначала. Пару тактов мой собеседник молчал, потом начал тихонько повторять нотный узор, а под конец я с искренним недоумением поняла, что он действительно подпевает. То есть, не просто обезьянничает, а в полном смысле играет собственную партию. Звучало странно, но, если вдуматься, не так уж неестественно. Очень походило на то, как человек тихо «мычит» мелодию себе под нос. Некоторое время продолжался этот тихий дуэт, причём каменное выражение лица неожиданного «партнёра» за это время ни разу не изменилось, а взгляд продолжал сверлить меня. Но это не раздражало; наверное, потому, что никак не получалось воспринимать «собеседника» живым.
Я так увлеклась этим странным развлечением, что между делом совершённое маленькое открытие меня даже не напугало, хотя могло. Оказалось, что это существо всё‑таки моргает, только редко. Правда, делало оно это тонкой плёночкой третьего века. Такой же чёрной, как всё остальное тело.
В общей сложности концерт продолжался около получаса и закончился так же неожиданно, как начался. По счастью, без каких‑либо трагических потрясений. Просто мой собеседник вдруг замолчал на середине такта и резко поднялся на ноги, после чего решительно вышел через тот же участок стены, через который выходил обычно. Проводив его озадаченным взглядом, я растерянно качнула головой в такт своим мыслям. После чего, опустив вниз глаза, обнаружила миску с едой рядом с тем местом, где тюремщик сидел. То есть, он приходил по привычной надобности, но случайно услышал мою музыку и решил послушать?
Я отложила скрипку и взяла в руки миску с уже заранее заботливо сформированным носиком, глядя прямо перед собой рассеянным взглядом. Пыталась вспомнить, слышал ли когда‑нибудь «кормилец», как я играю, но так и не смогла дать на этот вопрос уверенного ответа. Несколько раз он заставал меня со скрипкой, вот только я, кажется, либо именно в этот момент ничего не играла, либо осекалась тут же, как он появлялся. А сейчас просто не заметила.
Интересно, чем подобное может мне грозить? Не является ли у них музыка, например, согласием быть принесённой в жертву? Или вызовом на своеобразную дуэль, которую я проиграла, и теперь должна умереть?
Вариантов была масса, но я решила принять за основу наиболее оптимистичный: что музыку они воспринимают просто как музыку, без лишних экивоков.
Окончательно развеять сомнения мог следующий визит тюремщика, но — не развеял, а, напротив, только усилил беспокойство. Потому что еду мне в следующий раз принесли в тот момент, когда я спала. И через один — тоже.
Похоже, совместные музицирования всё‑таки привели к негативным последствиям. Не меня, — в моей жизни больше ничего не изменилось, скрипку у меня не отбирали и голодом не морили, — но, кажется, моего излишне любопытного надзирателя.
Глава четвёртая
в которой я начинаю совершать открытия и пытаюсь наладить контакт.
Я очень быстро окончательно потеряла счёт времени. Оказалось, очень просто сделать это, напрочь лишившись каких‑либо ориентиров. С равным успехом с момента моего заключения в эту живую клетку могла пройти и неделя, и месяц. Всё время, что я не музицировала и не мерила шагами комнату, периодически развлекая себя лёгкой разминкой, чтобы совсем не закиснуть, я спала, а во сне следить за временем тем более трудно.
На втором месте после удушающего одиночества и безделья у меня стояла проблема чистоты волос. Это с телом благодаря одежде не было никаких проблем, а вот возможности нормально помыть голову не было: вода имелась в неограниченном количестве, вот только мыла мне никто не предложил. Приходилось довольствоваться простым, но весьма продолжительным полосканием «под краном». Проблему оно не решало, но по крайней мере я могла честно сказать, что сделала всё возможное. Да и ощущение мокрой головы было гораздо приятней ощущения грязной головы.
Я уже вполне смирилась даже с тем, что тюремщики перестали баловать меня своим обществом, когда в очередной раз, проснувшись, в глубочайшем недоумении обнаружила, что не одна в своей камере.
Страха перед этими чёрными кляксами не осталось. Отупляющая пустота съела все сильные эмоции; хотелось надеяться — не навсегда. Так что, обнаружив одного из них с моей скрипкой в руках, я не испугалась. Чего бояться? Если бы они хотели сделать мне какую‑то гадость, у них была масса возможностей.
Но визит, определённо, озадачил, и я села на полу, настороженно разглядывая тюремщика.
Он точно так же сидел на коленях, как имела привычку сидеть я, вертел в руках скрипку и внимательно её рассматривал, приблизив к лицу, будто хотел заглянуть внутрь или пытался заодно принюхаться. Очень осторожно держал одной рукой, явно опасаясь проломить хрупкий бок. Смычок лежал рядом, а свободная рука — на бедре.
Бросив на меня короткий взгляд, представитель чужой цивилизации спокойно вернулся к прерванному занятию. Рассудив, что у меня и так слишком мало развлечений, чтобы прерывать эту сцену, я поднялась с места, потягиваясь, и отправилась умываться, искоса наблюдая за странным поведением вернувшейся кляксы. Интересно, где он пропадал и почему решил вернуться? Сейчас я почему‑то не сомневалась, что изучением инструмента занят именно тот тип, который мне подпевал.
Бросив на меня короткий взгляд, представитель чужой цивилизации спокойно вернулся к прерванному занятию. Рассудив, что у меня и так слишком мало развлечений, чтобы прерывать эту сцену, я поднялась с места, потягиваясь, и отправилась умываться, искоса наблюдая за странным поведением вернувшейся кляксы. Интересно, где он пропадал и почему решил вернуться? Сейчас я почему‑то не сомневалась, что изучением инструмента занят именно тот тип, который мне подпевал.
Поплескав чуть тёплой водой в лицо и тщательно прополоскав рот, я вернулась на прежнее место и уселась напротив тюремщика, ожидая дальнейшего развития событий. И дождалась, хотя заметила не сразу и поначалу просто не поверила своим глазам. Чёрная плёнка, покрывавшая лежащую на бедре руку, вдруг пришла в движение. Она как будто плавилась начиная с кончиков пальцев, обнажая совершенно человеческую ладонь. Коротко обрезанные ногти, длинные сильные пальцы, выступающие вены — и тёмные шрамы таких же, как на голове, узоров, в которые на моих глазах превратилась часть чёрной массы, впитавшейся под кожу.
Взгляд метнулся к лицу тюремщика, но тот полностью игнорировал моё присутствие, поглощённый своим занятием. Кончиками пальцев внезапно ставшей человеческой руки осторожно погладил красноватый лак деки, на мгновение совершенно по — человечески прикрыв глаза, безо всякого третьего века. Провёл по струнам вверх, и те отозвались тихим ворчливым скрипом. Похоже, тот факт, что я наблюдала за этим странным процессом, его не беспокоил. Я же пристально вглядывалась в лицо и тёмные полосы на нём, пытаясь осознать увиденное и понять, что со всем этим делать.
Получается, вот эта чёрная гадость — просто защитный костюм?! Что‑то вроде имплантата, в спокойном состоянии хранящегося под кожей? И под этой маслянистой дрянью — человек?! Или… что‑то очень на него похожее. Или оно когда‑то было человеком, а теперь — нечто совсем иное?
Не успела я всерьёз встревожиться и испугаться, когда мужчина аккуратно отложил скрипку в сторону и сложил руки на коленях. Контраст светлой человеческой ладони с чёрной блестящей массой был пугающим, как будто руку отрезали и бросили в груду непонятной материи. А потом, прикрыв глаза, он совершенно естественным человеческим движением коротко облизал будто пересохшие губы и медленно проговорил:
— Музыка. Красиво.
Не знаю, какого ответа он ждал и ждал ли вообще, но я от шока не то что говорить — думать не могла! Было ощущение, что мне не пару слов сказали, а хорошенько стукнули по голове чем‑то тяжёлым. Даже перед глазами на пару мгновений потемнело и перехватило дыхание.
— Ты умеешь говорить?! — выдавила наконец я, таращась на мужчину и почти надеясь, что мне послышалось.
— Давно, — после короткой паузы проговорил он. — Отвык. Плохо помню. Долго. Неудобно.
Если на мгновение забыть о том, что со мной на моём родном языке заговорила инопланетная тварь, способная проходить сквозь стены, речь его звучала очень странно. Голос хриплый и тихий, откровенно мужской и взрослый, но при этом слова он произносил как едва освоивший речь ребёнок: смягчал и проглатывал согласные, картавил. Если бы он говорил не так медленно, я бы половину слов не поняла.
Но он явно старался говорить правильно, как будто в памяти существовал некий эталон, и собеседник тщательно старался к нему приблизиться.
— Кто вы такие? Что вам от нас надо? Что с остальными? — наконец, опомнившись, затараторила я, жадно вглядываясь в его лицо. Даже подалась вперёд от избытка эмоций.
— Музыка, — повторил он, не открывая глаза. — Играй.
— Да не могу я больше играть! Мне уже надоело, я хочу наружу! — вспылила я. — Зачем вы нас здесь держите?! Что вообще происходит?! Скажи хоть что‑нибудь!
— Играй, — упрямо повторил тюремщик.
— Ну, знаешь ли, — проворчала я раздражённо, силясь взять себя в руки, и недовольно нахмурилась. — Не всякая птичка в клетке петь будет! Тебе сложно ответить что ли?! Где мы?! Скажи, и я сыграю!
Но торговаться он не стал, плавным движением поднялся на ноги и молча двинулся к выходу.
— Постой! — всполошилась я, тоже подскакивая. — Ну, пожалуйста, ответь, что здесь происходит?! Хотя бы, как там моя семья?!
Я в горячке обеими руками крепко ухватила его за локоть, и только потом сообразила, что этому странному типу стоит просто отмахнуться — и мне повезёт, если в результате удастся избежать травм. Но рук не разжала.
— Пожалуйста! Ванька, дядя, тётя; они живы?! — взмолилась я и отчаянно закусила губу, с трудом сдерживая слёзы. На вопросы ему было плевать, а освободиться из моих рук ничего не стоило: чёрная поверхность вдруг стала гладкой и очень скользкой, попросту не за что стало уцепиться, и тюремщик опять шагнул в стену. — Сволочь! — крикнула я в пространство, от избытка чувств изо всех стукнув ни в чём не повинную стену обоими кулаками. Кроме боли ничего не добилась и, жалобно всхлипнув, осела на пол, привалившись к той же самой стене плечом.
В горле застрял ком, мешающий глотать, в голове была полная каша.
— Зечики бы вас побрали, — тихо пробормотала я в пространство, не конкретизируя, кого именно. По мне так пусть всех забирают, мутантов недоделанных.
Вот зачем он ко мне привязался с этой музыкой? Кто его дёрнул за язык и заставил говорить? Когда я была уверена, что нахожусь в плену у представителей совершенно чуждого нечеловеческого разума, определённо, было гораздо проще. Тогда от меня совсем ничего не зависело, я ничего не могла изменить, и оставалось только плыть по течению
Сейчас ничего особенно не изменилось, но на меня навалилось горькое отчаянье. Как будто мне только что дали шанс всё изменить, а я его упустила, и теперь наша судьба стала ещё печальней.
Может, и правда — упустила?! И не стоило сразу набрасываться на этого типа со своими вопросами, а послушаться, сыграть ему что‑нибудь, и выяснить всё осторожно, без истерик, ненавязчиво.
От этой мысли на душе стало ещё поганей. На четвереньках, то ли ленясь, то ли не имея сил подняться, я добралась до «своего» угла, где имела привычку спать. Бросила на скрипку почти ненавидящий взгляд, с трудом поборов порыв просто разбить её о стену. Уж она‑то точно не была ни в чём виновата, и если на то пошло, это меня надо побить головой об стену. Чтобы в следующий раз сначала думала, а потом говорила.
Чуть в стороне от лежащей на полу скрипки, у стены стояла знакомая одноразовая миска. Есть мне не хотелось совершенно; более того, при виде еды к горлу подкатила тошнота. Хотелось, опять же, запустить посудой в стену — или, лучше, в голову этому проклятому меломану, — но я сдержалась. Меломана‑то под рукой не было! А если бы и был… Это ведь глупо и совершенно бессмысленно, и ничего хорошего я таким поступком не добьюсь. Сделала уже всё, что могла. Молодец.
Отвернувшись к стене, я сползла на пол, стараясь сжаться в как можно более плотный клубок и отгородиться от всего мира. Нестерпимо хотелось закрыть сейчас глаза — а проснуться уже на корабле. Пусть Ванька продолжает оттачивать на мне своё остроумие, пусть подтрунивает Василич, пусть ворчит тётя Ада, а дядя Боря молча за всем этим наблюдает и одним своим присутствием вносит в какофонию жизни элемент упорядоченности, завершённости.
Я каким‑то краем сознания понимала, что ничего настолько уж страшного не случилось, и вряд ли тюремщик на меня обидится и, главное, вряд ли решит отомстить. Вряд ли он вообще придал произошедшему хоть какое‑то значение! Но всё равно, забившись в угол, разрыдалась.
Кажется, этот короткий эмоциональный всплеск послужил толчком, разбудил сознание, спрятавшееся от стресса в почти анабиозном отупении. И я плакала, выплёскивая не столько обиду за ответы, которые могла получить, но не получила, сколько забившийся в глубины подсознания страх, беспокойство за родных, полное непонимание происходящего — и снова страх. Перед этими людьми — нелюдями; перед будущим, которого может не быть вовсе, которое может оказаться очень недолгим или таким, что… лучше бы недолгим.
Так и заснула; в слезах, вжавшись в угол и чувствуя себя самым одиноким и несчастным существом в Галактике. Но — странно! — сейчас мне почему‑то было гораздо легче, чем субъективным «утром». Сложно описать это словами, но… как будто стены чуть — чуть раздвинулись и стали меньше давить.
Проснулась я от ощущения чужого взгляда. Или не от него, но именно это ощущение было первым, которое я осознала, очнувшись от глубокого и тёмного как изнанка пространства сна. С трудом приподнявшись, — за время сна в одном положении, несмотря на удобство ложа, затекло всё тело, — я обернулась и увидела своего тюремщика. Он сидел на полу в метре от меня и молча сверлил меня взглядом, а у колена стояла привычная миска с едой.
Ну, по крайней мере, после вчерашней истерики меня не решили уморить голодом.