– Смею вас обрадовать, господа.
– Неужто харч прибавили?
– Скорее, наоборот. Только что комендант объявил старостам бараков, что положения Женевской конвенции на нас не распространяются, поелику мы, согласно заявлению Сталина, являемся не кем иным, как изменниками и предателями родины. Вот так-с.
– О, мразь! – вырвалось у Трухина, и перед глазами снова, покачиваясь, как корабль на волнах, старый паникарповский дом, превращенный сначала в хлев, а потом и совсем изгаженный и раскатанный. Дом, где столько поколений ровным, теплым, никого не обделяющим светом горела жизнь честных людей, любивших родину превыше всего на свете. Они отдавали ей свой труд, свой ум, силы, а когда надо, не торгуясь и не считаясь, отдавали и своих детей… Но виденье отчего дома, всегда всплывавшее в критические минуты, в моменты, когда нужна была особая духовная сила, помимо воли Трухина сменилось картиной, виденной им позавчера. Несколько русских офицеров, вероятно невысокого ранга, дрались в грязи из-за двух маленьких картофелин. Они дрались не так, как дерутся мужчины, нет, они царапались, визжали, хватали друг друга за отросшие волосы и даже кусались. Гнилая картошка расползалась под костлявыми пальцами, не доставаясь никому. Видеть это было отчаянно больно и унизительно. И это – кадровые офицеры?! И это большевистская власть, которая сделала людей, мужчин, русских зверьми? – Неужели и это преступление не отвратит от коммунистов лучшие умы?
– Держи карман шире, начштаокр, – густо захохотал Закутный. – Уж коли миллионы трупов не отвратили…
– И все же я полагаю существенным и необходимым как-то организовать неудовольствие, охватившее столь значительное число пленных. Пусть для начала это будут лекции, доклады, просто личные беседы, в конце концов. Но нужно вытравлять в людях последствия большевистской пропаганды, нужно очищать их сознание и души…
– Батюшек надо бы непременно, – вставил Благовещенский, – народ истосковался, да и многих надо просто поддержать. Не все ведь такие железные, как ты, Федя.
Весь лагерь видел, как высоченный насельник «генеральского барака» каждое утро изнуряет свое и без того худющее тело гимнастикой и льет на себя ледяную воду, когда в бараках и так стоит холод. «Добиться чего-либо можно только преодолением, только насилием над собой», – с детства твердил отец, и маленькие Трухины не знали ни мягких постелей, ни поздних вставаний, ни теплой одежды в морозы…
– Священников обязательно. Но главное даже не в том, что я только что сказал, вернее, это не самоцель. Цель – постепенное установление нашей собственной, подлинно демократической платформы.
– В Керенские метишь? – фыркнул Закутный.
– Керенский дурён во всех смыслах, Дмитрий Ефимович. Только настоящая демократическая платформа даст нам возможность серьезно сотрудничать с немцами, вернет в Россию десятки тысяч белоэмигрантов и… позволит сформировать русские воинские части, воюющие на стороне вермахта для освобождения страны от сталинской тирании.
– Значит, в Наполеоны! Силен!
– У вас есть другие предложения? Иной выход? Если Гитлер действительно ненавидит Советы, то он не может не схватиться за это предложение. Я как можно скорее переговорю со Штрикфельдом.
– А я считаю, что первым делом надо ставить вопрос о создании на уже оккупированных наших территориях антисталинского правительства, введения частной собственности на землю и свободной торговли, – вот что я вам скажу, господа мои товарищи, – оживился Зыбин.
– Это второй шаг, Ефим Сергеевич. Сначала надо физически освободить родину, и лучше это сделать русскими руками.
– А если он ненавидит не Советы, а просто нас… русских? – опустив седую голову, вдруг прошептал Благовещенский. – Тогда как?
– Мы не евреи, Иван Алексеевич, – мягко возразил Трухин. – И немцы – европейцы, не забывайте. Итак, я думаю, начать нужно с частных бесед с офицерами из других бараков. Кто у нас там на примете, навскидку? Лукин? Бартенев, Болховский?
– А Карбышева как забыли, Федор Иванович, – напомнил Егоров. – Вы же с ним, кажется, читали тактику высших соединений?
– Дмитрий Михайлович не читал, он был только помначкафедры. Думаю, его возраст… и совершенно искренние убеждения. Короче, я завтра же иду к коменданту, добиваюсь встречи со Штрикфельдом, получаю разрешение, и мы начинаем делать реальное дело.
– Наконец-то! – почти хором прозвучали голоса Егорова и Зыбина.
Но в тот же вечер в бараке очутился неожиданный и незваный гость. Несмотря на строгий запрет перемещений по лагерю после шести вечера, почти в полночь раздался тихий, но уверенный стук в дверь, и в темной комнате возник очень худой человек среднего роста.
Не поздоровавшись, он коротко бросил:
– Мальцев, военный прокурор сотой СД[36].
– Бывший прокурор, – хмыкнул Закутный. – Здороваться надо, военюрист.
– Оставим никому не нужные онёры. Позвольте сесть? – И, не дождавшись ответа, он сел в ногах тут же поджавшего ноги Благовещенского. – Я пришел к вам потому, что знаю ваше отношение к советской власти и готовность возродить старую Россию.
– Укороти вожжи, приятель. Царь-батюшка вряд ли сейчас нужен.
– Дело не в царе, а в национальном характере основываемой мной партии…
– Смотри-ка, еще один… Ульянов!
– Я принципиально не обращаю внимания на подобные выпады. Мне нужно только ваше теоретическое согласие для дальнейшего создания президиума и вербовки новых членов. Мысли об организации так или иначе роятся в лагере, массы надо организовать раньше, чем они успеют все испортить. И до тех пор, пока триумфальное шествие немцев по России идет без проволочек.
– А, значит, будут и проволочки? – не выдержал Егоров.
– А вы сомневаетесь? Но это не наше дело. Сейчас главное – охватить как можно больше народу, для чего я предлагаю анкетирование. Согласны?
– А ты случайно не из абвера, парень? – Закутный медведем поднялся с постели и включил свет.
ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКАИз приказа наркома обороны № 270 от 16 августа 1941
«Расстрелу подлежат все заподозренные в намерении сдаться в плен, а их семьи лишаются государственной помощи и поддержки».
Из шифрограммы № 4976 командующего Ленинградским фронтом Жукова Г. К. от 28 сентября 1941
«Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны и по возвращению из плена они также будут все расстреляны».
14 июля 1941 года
Через пару дней, так и не сменив окровавленной гимнастерки, она тряслась в столыпинском вагоне вместе с грудами немецкой почты и веселым пожилым почтовым служащим, не обращавшим на нее ровным счетом никакого внимания, словно она была одним из тюков. Воду Стази пила из пожарного ведра, всегда по-немецки аккуратно наполненного и стоявшего наготове у входа. Немец не возражал.
Страха не было. На самом деле настоящий, полноценный страх исчез еще давно, в те дни, когда арестовали отца. Арестовали его вместе с другими бывшими «белыми» прямо в Ярославле, где они проводили каждое лето у каких-то отцовских кузин.
Станиславе было тогда всего девять, но она навсегда запомнила страх, поселившийся повсюду: в глазах матери и няньки, в пустых углах комнат, в тихих разговорах знакомых и в том, как отшатнулись от нее ее уличные приятели. Они очень скоро уехали вслед за отцом в Ленинград, где добрые люди надоумили искать его в «Крестах». Сколько просидел бы отец, неизвестно, если б на одном из допросов к следователю не ввели маму, выглядевшую совсем девочкой. Отец побелел от ужаса и крикнул:
– Неужто вы думаете, что, если бы я был виновен, я позволил бы жене с детьми вернуться в Ленинград?!
И это решило его судьбу – времена были тогда «либеральные».
Страх съежился, но уже никогда больше не уходил навсегда. Он исчезал только тогда, когда к родителям приходили в гости их старые друзья, и устраивались традиционные ужины с пением. Пели старинные студенческие песни и грустные романсы, а порой даже военные, полковые. Тогда под звон бокалов и стройные голоса страх прятался на некоторое время, чтобы потом вновь сжимать сердце с новой силой при известии об очередном аресте. Через пять лет у отца остался всего один друг, бывший штабс-капитан Соболевский, так любивший смотреть на облака в небе. А еще через год отец исчез. Его искали власти, милиция, ГПУ, родственники по своим каналам в Польше и Франции, но он пропал бесследно, и говорить о нем было запрещено навсегда. Страх был почти изжит горем и болью, и с тех пор бояться Стази, в общем-то, перестала. Эта новая война породила не страх, а некий мистический ужас, чувство совершенно иное и иначе преодолеваемое.
Поэтому нельзя сказать, что Стази боялась. Во всяком случае, смерть не дышала ни в лицо, ни в затылок. Унижения от плена она тоже не ощущала, ибо с детства знала, что плен – печальный спутник войны, что многие из отцовских друзей были в плену в германскую и вспоминали о нем порой с обидой, порой с шуткой, но никогда со страхом или унижением. Соболевский даже показывал ей маленькую бронзовую фигурку Божьей Матери Ченстоховской, присланной в одной из посылок Красного Креста.
Необходимость сотрудничать с врагом тоже ее не очень пугала: она не выдавала ни людей, ни фактов, которых не знала и знать не могла, своим переводом она вряд ли приближала победу вермахта, а вот польза для своих могла быть вполне. «Какая польза? – тут же одернула себя Стази. – Утешение? Что, кроме утешения? Если б я могла говорить им, что все хорошо, что мы победим… А я не хочу победы ни той, ни другой стороне – вот в чем ужас. Да, вот трагедия моего положения: я ненавижу эту власть, но не могу желать победы немцам. Почему же? – снова перебила она себя. – Да потому что я чувствую, что они несут с собой, в себе нечто настолько противоестественное, дьявольское, чему даже нет названия и слов». Правда, пока все виденные ей вблизи немцы оказывались вполне нормальными людьми, но было уже не забыть клочьев человеческого мяса, визжавших лошадей с развороченными животами, крики раненых, проклятья и огненный ураган смерти вокруг.
«Я должна превратиться в пустоту, – неожиданно решила Стази. – Пустоту, о которую разбивается и радость, и ненависть. В этом ведь нет ничего сложного, я и так жила здесь как замороженная, особенно после исчезновения папы. Училось, влюблялось, жило нечто внешнее, моя скорлупа, а душа все ждала чего-то… настоящего. Но ведь было и настоящее! – возмутился кто-то в Стази. – Ведь оно было: в стихах, в плотской и сердечной страсти, в любви к маме и к России, наконец! Иначе ты давным-давно была бы трупом. – Но настоящее всегда мучительно, – одернула упрямый голос Стази. – Сейчас нельзя добавлять себе еще мучений, я просто смогу не выдержать. – Дурочка! Для чего же тебе держаться? Если победит Советский Союз, ты снова станешь никчемным комочком страха без всяких перспектив до гроба, а если одолеет Германия… – Что? Что, если одолеет Германия, ну? – злорадно вцепилась в эту мысль Стази. – Если Германия, то все равно для нас, русских, не будет той жизни, в которой родились и жили твои родители. Ты ведь ее, эту жизнь, хочешь? Прочный красивый мир, твоя Россия, высокие идеалы, теплая вера, балы, наконец… – Да, – согласилась вдруг Стази, такой жизни не будет. Никогда. – И она в первый раз за время войны заплакала ледяными, необлегчающими слезами».
На четвертый день ее высадили, сдав на руки двум солдатам и офицеру в высоко выгнутой фуражке. На здании старинного фахверкового вокзала она успела прочитать: «Вюрцбург».
ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКАИз истории города Вюрцбурга
Вюрцбург – средневековый город на реке Майн на юге Германии в федеральной земле Бавария со статусом «свободного города», первое письменное упоминание о котором относится к 704 году.
Город известен издательствами, консерваторией, административно-хозяйственной академией, а также университетом Юлиуса-Максимилиана, основанным в 1402 году, благодаря которому Вюрцбург относится к классическим «университетским городам» Германии. Вюрцбург – один из самых известных центров музыкальной культуры Германии. Ежегодно здесь проходит более 300 концертов классической музыки, а также известные фестивали Моцарта и Баха. C периода Средневековья Вюрцбург являлся одним из крупнейших городов Франконии и центром винодельческой Франконии. За границей франконское вино часто называют «штайнвайн» (Steinwein – каменное вино), это название закрепилось за ним столетия назад. Интересен крепостью Мариенберг (XI–VI вв.), Майнфранкским музеем, церковью Ноймюнстер, в северной части хора которой находится могила знаменитого миннезингера Вальтера фон дер Фогельвейде, умершего в Вюрцбурге в 1230 году.
Во время 2-й мировой войны больше 85 % города было стёрто в пыль налетами союзнической авиации, а затем союзниками вывезены практически все исторические ценности. Но немцы, с присущим им трепетным отношением к своей культуре и истории, кропотливо год за годом восстанавливали всё по сохранённым фотографиям и чертежам. Город действительно выглядит старинным, хотя 85 % его зданий отстроены заново.
14 октября 1941 года
Через несколько дней офлаг тихо гудел, хотя вслух никто и ничего не говорил. Но неумолчное кипение мыслей и страстей создавало густую напряженную атмосферу, которую не могли не заметить немцы. Они усилили охрану и немного ужесточили режим. Впрочем, жизнь в «генеральском» бараке от этого изменилась мало, разве только споры стали еще горячее.
– Больно самолюбив этот малый, – вздыхал Благовещенский. – И самоуверен.
– Полностью согласен, – парировал Зыбин, – но его личность ничего не решает. Нам нужна масса, и, как только она появится, мы все переделаем, мы возьмем власть в свои руки. Как полагаете, Федор Иванович?
– Пока никак, если честно. По поводу взятия власти «потом» у нас есть печальный опыт. Потом не бывает ничего. К тому же я не понимаю, к чему эта конспирация? Если мы все равно без немцев не в состоянии решить проблему, то нужно сразу ставить их перед фактом. Штрикфельд готов к любому открытому разговору.
– Э, батенька, это он с вами открыт, с белой косточкой. А с нами, грешными, вряд ли.
– Гораздо хуже будет, если это откроется как заговор.
– Но мы дали слово…
– Увы.
По всем баракам шли глухие споры не только о сути и задачах организации, но и вещах достаточно формальных и в условиях лагеря вообще необязательных: флаге, названии, подотделах. В головах большинства царила полная каша. Так Трухину с Благовещенским никоим образом не удалось отстоять самостоятельный флаг, и большинством голосов приняли дикий вариант русского дореволюционного торгового триколора, но с трудовыми серпом и молотом в верхнем углу. Но еще бог бы с ним с флагом, которого все равно как не было, так и нет, и идти с ним тоже некуда. Гораздо серьезней оказалась внутрипартийная борьба. Трухин, всегда избегавший любой политики и считавший, что порядочный человек ею не занимается, оказался втянутым в самые бессмысленные, а потому опасные споры.
Весь офлаг мог смело сверять часы, когда в половине четвертого пополудни по центральной аллее меж старыми бараками прогуливались две фигуры: двухметровая Трухина в старой, но все же с шиком сидевшей советской генеральской форме, и крошечная Мальцева в неизвестно откуда полученном штатском. Первая вышагивала, неся корпус и голову почти неподвижно, вторая наскакивала петушком.
– Партия строится лишь на железной дисциплине, вам ли того не знать? – шипел Мальцев. – И у нас есть прекрасные образцы, не побоюсь этих сравнений.
– Ну, милееейший, – растягивая гласные, как в разговоре с официантом или кучером, улыбнулся Трухин, – мне того никак знать невозможно, ибо никогда ни в какой партии не состоял. В гимназии соблазнялся эсерством – да Бог миловал. А, во-вторых, настоящая русская партия и не должна брать себе в образцы никакие иные, тем паче запятнавшие себя именно борьбой с русским народом… Вот добились вы названия российской – и что? Почему российской, а не русской? Боитесь, что немцы обвинят в национализме? Ворон ворону глаз не выклюет. И что за абсурд «народно-трудовая»? Что это за двухголовый монстр, когда есть просто два русских хороших и всем понятных слова: народная и трудовая? Или вы рассчитываете только на образованных людей? Тогда и затевать не стоило.
– Знаете, ваше прекраснодушие уже погубило Россию! И не раз, между прочим! Нет, у нас есть только два примера: ВКПб и НСДАП. Структурированная, проверенная форма, подотчетность…
– …знаю-знаю, что вы сейчас скажете! Подчинение меньшинства большинству и весь этот демократический централизм. Это, милееейший, хорошо в армии, а не в свободном сообществе свободных людей.
– Свободных людей! – весь так и передернулся Мальцев. – Да где вы их видели и видите, генерал?! Эти? – Он махнул в сторону нескольких, судя по возрасту, лейтенантов, куривших одну папиросу на всех и полностью поглощенных счетом затяжек у каждого. – Или в Советах, среди своей офицерни, которые пили, дебоширили да баб насиловали? Это не люди, генерал, это, в чем совершенно согласен с немцами, просто унтерменши. А потому и стоять во главе партии должны немцы.
– Я уже в курсе, милейший. Кстати, вот он идет, ваш юберменш. – Трухин лениво повернулся в сторону подходившего к ним стройного молодого офицера.
Мальцев выкинул руку, а Трухин небрежно поднес свою к фуражке.