Рыцарь поглядел ей вслед, а затем, обернувшись к брату и самым горячим образом пожелав ему благополучия и счастья, попросил простить его за то, что он должен сию же минуту удалиться.
— Мои люди, — сказал он, — сильно налегают на эль и не могут бросить пирушку из-за того, что где-то там трубит рог.
— Ты сам освободил их от более крепкой узды, Хэлберт, — заметил аббат, — и тем научил их непокорствовать тебе самому.
— Не опасайся этого, Эдуард, — ответил Хэлберт, никогда не называвший брата его монашеским именем Амвросий. — Никто не выполняет требований нравственного долга лучше тех, кто свободен от рабских обязанностей.
Он повернулся, чтобы наконец уйти, но тут аббат снова сказал ему:
— Подожди еще немного, брат, сейчас нам принесут поесть. Не покидай этого дома, который мне должно сейчас называть своим, доколе меня не изгнали из него силой, прежде чем не вкусишь со мною хлеба.
В комнату вошел тот самый монашек, который исполнял обязанности привратника; он нес с собой незамысловатую закуску и бутылку вина. Почтительно поклонившись, он сказал, что ему удалось найти эту бутылку лишь после того, как он обшарил весь погреб.
Рыцарь наполнил небольшой серебряный кубок и осушил его залпом, сказав, что пьет за здоровье брата. Затем он похвалил вино, признав в нем рейнвейн самого высокого качества и хорошо выдержанный.
— О да, — сказал монашек, — оно находилось в укромном местечке, которое покойный брат Николай (упокой господи его душу!) называл уголком аббата Ингильрама; а ведь аббат Ингильрам воспитывался в Вюрцбургском монастыре, расположенном, как я понимаю, недалеко от тех мест, где растет эта превосходная лоза.
— Именно так, почтеннейший сэр, — сказал сэр Хэлберт. — И поэтому я убедительно прошу тебя вместе с моим братом выпить за мое здоровье кубок столь высоко зарекомендовавшего себя вина.
Старый тощий привратник бросил на аббата полный надежды взгляд. «Do veniam»,[28] — сказал игумен, и старик, схватив дрожащей рукой кубок с напитком, от которого давно отвык, медленно осушил его, стараясь продлить удовольствие, смакуя каждый глоток и наслаждаясь ароматом, а затем поставил кубок на стол, печально улыбнувшись и покачав головой, словно навсегда прощался с восхитительной влагой. Оба брата переглянулись с улыбкой. Но когда сэр Хэлберт попросил аббата в свою очередь поднять кубок и отдать должное вину, тот тоже покачал головой и ответил:
— Нынче для аббата монастыря святой Марии не время лакомиться. Вместо вина я выпью воды из источника, носящего имя нашей покровительницы, — добавил он, наполняя кубок этой трезвой влагой, — и пожелаю тебе быть счастливым, а главное, увидеть в истинном свете твои духовные заблуждения.
— А тебе, мой возлюбленный брат Эдуард, — подхватил Глендининг, — я желаю впредь руководствоваться во всем твоим собственным, свободным от предрассудков разумом и выполнять какие-нибудь более значительные обязанности, нежели те, что связаны с пустым званием, которое ты так необдуманно принял.
Братья расстались; оба испытывали при этом глубокое сожаление; и все же каждый из них, будучи тверд в своих взглядах, почувствовал некоторое облегчение, распрощавшись с другим, ибо, при большом взаимном уважении, "они мало в чем были согласны друг с другом.
Вскоре после этого заиграли трубы, возвещавшие о том, что едет рыцарь Эвенел со свитой, и аббат поднялся на башню, чтобы с полуразрушенного крепостного вала посмотреть на всадников, которые двигались вверх по отлогой дороге к подъемному мосту. Его глаза были устремлены на это зрелище, когда к нему подошла Мэгделин Грейм.
— Ты пришла, сестра моя, — сказал он, — взглянуть в последний раз на своего внука. Вон там едет он под знаменем того, кто является доблестнейшим рыцарем Шотландии, — если только отвлечься от его вероисповедания.
— Ты можешь засвидетельствовать, отец мой, что этот человек, именуемый рыцарем Эвенелом, возымел желание снова взять моего внука к себе на службу не по моей просьбе и не по просьбе самого Роланда. То была воля неба, посрамляющего мудрейших в самой их мудрости и грешников вих кознях, — направить юношу ради блага церкви туда, где я больше всего хотела бы его видеть.
— Я не знаю, что ты имеешь в виду, сестра, — сказал аббат.
— Преподобный отец, — ответила Мэгделин, — разве ты никогда не слыхал о том, что есть такие могучие духи, которые могут сокрушить стены замка, когда они допущены внутрь, но не могут войти в дом, если их не пригласили и, более того, не втащили через порог? Дважды Роланда Грейма втаскивали в замок Эвенелов нынешние носители этого титула. Пусть они сами и отвечают за то, что из этого проистечет.
С этими словами она покинула башню, а аббат еще помешкал несколько минут, размышляя над ее словами, которые приписал ее душевному расстройству; после чего спустился по винтовой лестнице вниз, чтобы отметить свое вступление в высокую должность постом и уединенной молитвой, вместо того чтобы отпраздновать его пиром и благодарственным молебном.
Глава XVI
Теперь юный Роланд Грейм весело ехал рысью в свите сэра Хэлберта Глендининга. С души у него свалилась тяжесть: он больше не опасался подвергнуться презрению и насмешкам, что легко могло бы произойти, если бы он сразу вернулся в замок Эвенелов. «Все будет уже по-другому, когда они снова увидят меня, — говорил он себе. — Вместо зеленой куртки на мне будут латы, а шляпу с пером сменит стальной шишак. Пусть-ка осмелится тогда кто-нибудь изощряться в насмешках над конным ратником за безрассудства, совершенные некогда пажом. И я верю, что, пока мы вернемся, я успею отличиться более значительными делами, чем до сих пор. Это посерьезней, чем травить гончими оленя или взбираться на скалу за соколиным гнездом».
Размышляя обо всем происшедшем, он не мог не удивляться тому, что его бабушка, видимо круто переменив свои намерения, несмотря на владевшие ею религиозные предрассудки, сразу же дала согласие на его возвращение в дом Эвенелов; еще загадочнее была для него радость, с которой она прощалась с ним в аббатстве.
— Господь, — сказала старуха, расцеловав его на прощанье, — свершает то, что хочет свершить, даже руками врагов наших, в том числе и тех, которые считают себя сильней и мудрее всех на свете. Будь готов, сын мой, действовать по призыву твоей религии и твоей отчизны и помни, что узы, скрепляющие тебя с ними, по сравнению со всеми мирскими связями, которые могут возникнуть у тебя с людьми, то же, что туго скрученный канат по сравнению с растрепанной куделью. Ты не забыл еще лица и всего внешнего вида девицы Кэтрин Ситон?
Роланд хотел ответить отрицательно, но слова застряли у него в горле, и Мэгделин продолжила свои поучения:
— Тебе нельзя забывать ее, сын мой; сейчас я вручу тебе одну вещицу, которая является условным знаком. Надеюсь, что ты вскоре найдешь способ доставить втайне и со всеми предосторожностями эту вещь ей в собственные руки.
Тут она передала Роланду небольшой сверток, еще раз повторив, что он должен хранить его как зеницу ока и ни в коем случае не показывать кому бы то ни было, кроме Кэтрин Ситон, то есть той самой молодой особы, — напомнила она ему (что было, впрочем, совершенно излишне), — с которой он познакомился накануне. Затем она торжественно благословила юношу и призвала господа в помощь ему во всех делах.
Было что-то таинственное в ее речах и поведении; но Роланд Грейм, по своему возрасту и характеру, не мог долго ломать себе голову, гадая, что у Мэгделин на уме. Все доступное его непосредственному восприятию сулило удовольствия и новые впечатления. Он радовался тому, что едет в Эдинбург, где окончательно перестанет быть мальчиком и превратится в настоящего мужчину. Ему было приятно думать, что он сможет вновь встретиться с Кэтрин Ситон, лучистый взор и природная бойкость которой так взволновали его воображение; а поскольку он был юноша неопытный и пылкий и впервые вступал на самостоятельный путь, сердце его радостно билось при мысли, что он вскоре увидит своими глазами все те картины придворного великолепия и военных приключений, которые хвастливо живописали люди из свиты сэра Хэлберта во время своих кратковременных посещений замка Эвенелов, на удивление и зависть тем, кто, подобно Роланду, знал о придворной и лагерной жизни только понаслышке и вынужден был сам искать для себя развлечений, живя постоянно вдали от мира, словно в монастыре, в уединенном замке, расположенном посреди пустынного озера в окружении диких, безлюдных гор. «Обо мне еще заговорят, — думал он, — если только достаточно рисковать жизнью, чтобы отличиться, и дерзкие глазки Кэтрин Ситон будут взирать на заслуженного воина с большим уважением, чем на неопытного мальчишку пажа, которого она так обидно высмеивала, надрываясь от хохота». Восторженное упоение, испытываемое Роландом, было бы неполным без одного добавочного обстоятельства, которое, впрочем, имелось налицо: он ехал верхом на горячем скакуне, вместо того чтобы тащиться пешком, как в последние несколько дней.
Живая натура Роланда вскоре дала себя знать: было достаточно причин, мешавших ему сохранять спокойствие. Громкое цоканье копыт не могло заглушить его звонкий голос и смех, и они не раз доносились до слуха всадника, возглавлявшего кавалькаду, который с удовлетворением отметил про себя, что юноша обменивается добродушными шуточками со свитой, беззлобно подтрунивающей над его отставкой и возвращением на службу в дом Эвенелов.
— А я уж думал, мейстер Роланд, что остролист на твоей шляпе совсем завял, — сказал один из ратников.
— Он был только слегка прихвачен морозцем, а теперь, видишь, зелен, как прежде.
— Трудно ему зеленеть на такой жаркой почве, как твоя голова, мейстер Роланд, — произнес другой ратник, который уже многие годы был конюшим сэра Хэлберта Глендининга.
— Не только он один будет там зеленеть, — ответил Роланд, — я еще присоединю к нему лавр и мирт и вознесу их так высоко к небесам, что они живо пойдут в рост.
Во время этого разговора он пришпорил коня и сразу же натянул поводья, заставив коня сделать изящный пируэт.
Сэр Хэлберт Глендининг смотрел на своего нового ратника с той грустной снисходительностью, с которой люди, потратившие немало лет на борьбу за достижение честолюбивых целей и познавшие всю их тщету, обычно глядят на веселую, жизнерадостную, окрыленную молодежь, для которой жиань еще полна надежд и обещаний.
Тем временем кавалькаду нагнал сокольничий Адам Вудкок, трусивший на низкорослой резвой гэллоуэйской лошадке, которую он погонял изо всех сил. Маскарадный костюм он сбросил, и теперь был одет соответственно своему званию и занятию: на нем была зеленая куртка и шляпа с пером; левая рука была в перчатке, доходившей до локтя; на одном боку висел ягдташ, на другом — короткий кинжал. Присоединившись к кавалькаде, он сразу же завел Разговор с Роландом Греймом:
— Итак, молодой человек, ты снова под сенью остролиста?
— Да, и смогу теперь рассчитаться с тобой, мои добрый друг, — ответил Роланд, — вернуть тебе все десять гротов полновесным серебром.
— Еще час тому назад, — сказал сокольничий, — ты хотел рассчитаться со мной десятью дюймами полновесной стали. Ей-же-ей, в книге наших судеб записано, что мне рано или поздно придется-таки отведать твоего кинжала.
— Ну, ну, не говори так, мой добрый друг, — сказал юноша. — Я охотней проткну свою собственную грудь, чем твою. Но разве можно было узнать тебя в том шутовском наряде?
— Да уж, — ответил сокольничий, которому, как всякому поэту и актеру, не была чужда известная доля самодовольства, — я полагаю, что был Хаулегласом не хуже всякого другого, кто играл эту роль на масленичном празднестве, да и аббат Глупости из меня получился недурной. Самому сатане не распознать меня, когда я под личиной! И какой это черт наслал на нас рыцаря, пока мы еще не успели доиграть нашу игру! Если бы не он, ты бы еще услыхал, как я распеваю балладу моего собственного сочинения таким голосом, что было бы слышно и в Берике. Но прошу тебя, мейстер Роланд, не пускай ты в ход эту стальную штучку по всякому малейшему поводу; ведь, право же, не будь набивки под моим почтенным камзолом, не уйти бы мне из церкви дальше своей могилки на церковном кладбище.
— Не заводи со мной спора об этом предмете, — сказал Роланд Грейм, — у нас не хватит времени довести его до конца, ибо, по распоряжению милорда, я направляюсь в Эдинбург.
— Знаю, — сказал Адам Вудкок, — и как раз поэтому у нас хватит времени, чтобы запаять трещину по пути: ведь сэр Хэлберт назначил мне быть твоим спутником и провожатым.
— Вот как! А зачем он это сделал? — спросил паж,
— На этот вопрос, — сказал сокольничий, — я ответить не могу; знаю только одно: каким там мясом, промытым или непромытым, ни стали бы без меня кормить соколят и что бы уж ни стряслось с клетками и насестами, я должен ехать с тобой в Эдинбург и сдать с рук на руки регенту в Холируде.
— Да что ты! Неужто регенту? — переспросил удивленный Роланд.
— Ей-ей! Так оно и есть — самому регенту, — ответил Вудкок, — и вот увидишь, даже если тебе не предстоит поступить прямо к нему на службу, то по крайней мере ты должен будешь остаться при нем в качестве слуги рыцаря Звенела.
— Но по какому праву, — сказал юноша, — рыцарь Эвенел может перевести меня на службу к регенту, даже если допустить, что ему самому я служить обязан?
— Тс, молчок! — сказал сокольничий. — Не советую задавать такие вопросы, если только тебя от твоего феодального сюзерена не отделяет озеро, высокая гора или, еще лучше, государственная граница.
— Но сэр Хэлберт Глендининг, — сказал Роланд, — вовсе не мой феодальный сюзерен; и он не имеет ни малейшего права…
— Прошу тебя, попридержи язык, сын мой, — перебил его Адам Вудкок. — Если ты вызовешь неудовольствие милорда, то с ним поправить дело будет еще труднее, чем с миледи. Стоит ему только пальцем шевельнуть, и тебе придется много хуже, чем от самого тяжелого удара, который была способна нанести наша госпожа. Ей-же-ей, он словно сделан из стали: так же чист и прям, но столь же тверд и безжалостен. Ты помнишь Петуха Бедокура, которого он повесил на воротах за случайную ошибку — всего лишь за то, что тот увел какую-то жалкую упряжку волов, думая, что находится на английской земле, а оказалось, что это была Шотландия? Ох, и любил же я Петуха Бедокура: в клане Керров не было честнее человека, а ведь среди них бывали люди, с которых должно бы брать пример всем на границе: такие люди, что похищали не меньше двадцати коров зараз и почитали бы для себя бесчестьем захватить отару овец или что-нибудь подобное, и всегда доблестно и успешно совершали свои набеги. Но глянь-ка: сэр Хэлберт остановился — мы уже подъехали к мосту. Живо, живо вперед! Мы должны еще получить напутствие от его милости.
Дело обстояло именно так, как говорил Адам Вудкок: дорога спускалась по лощине к мосту, который по-прежнему сторожил тот же Питер по прозванию Мостовой, теперь уже изрядно состарившийся; сэр Хэлберт Глендининг, задержав в этом месте свой отряд, знаком подозвал Вудкока и Грейма в авангард кавалькады.
— Вудкок, — сказал он, — ты знаешь, к кому ты должен препроводить этого юношу. А ты, молодой человек, старайся добросовестно и ревностно исполнять все получаемые тобой приказы. Будь справедлив, прямодушен и предан — тогда ты сможешь подняться намного выше того положения, в котором находишься сейчас; в тебе самом есть для этого все задатки. Что касается покровительства и поддержки со стороны дома Эвенелов, то тебе никогда не придется жаловаться на их отсутствие, — но опять же при условии, что сам ты будешь честен и справедлив.
Оставив их перед мостом, башня которого начинала уже отбрасывать на поверхность воды длинную тень, рыцарь Эвенел, не пересекая реку, повернул налево и продолжал свой путь по направлению к холмам, между которыми было укрыто Эвенелское озеро с расположенным посреди него замком.
Не двинулись вслед за кавалькадой трое: сокольничий, Роланд Грейм и приданный им рыцарем один из низших слуг, которому было вменено в обязанность заботиться в дороге об их удобствах, везти их пожитки и ухаживать за лошадьми.
Когда большая группа всадников отъехала, свернув на запад, оставшиеся, чей путь лежал через реку, вызвали Питера Мостового и потребовали, чтобы он бесплатно пропустил их.
— Не стану я даром опускать мост, — ответил Питер ворчливым голосом человека старого и озлобленного. — Все вы, паписты и протестанты, одним миром мазаны. Папист пугает тебя чистилищем и соблазняет отпущением грехов, а протестант размахивает шпагой и рассусоливает о свободе совести, но ни тот, ни другой вовеки не скажут: «Питер, вот тебе пенни». Мне уже осточертело все это, и теперь я не опущу моста ни для кого, если мне не будет заплачено звонкой монетой; и знайте, что мне одинаково наплевать на Женеву и на Рим, на проповеди и на индульгенции. Кто хочет пройти через мост — подавай серебряные пенсы, а больше я ни о чем и слышать не хочу.
— Вот проклятый старый скряга! — сказал Вудкок своему спутнику, а затем вскричал: — Послушай, ты, собачий сын, Мостовой, негодяй ты этакий! Что ж ты думаешь, мы отказались отдавать наши пенсы римскому наместнику твоего тезки — святого Петра, чтобы платить тебе за переход через Кеннаквайрский мост? Сейчас же опусти мост для людей из свиты рыцаря Звенела, или же, даю тебе слово, — и это будет так же верно, как то, что я родной сын своего отца, а отец мой был истый йоркширец и умел ездить верхом, — не позже завтрашнего дня мы доставим сюда с севера, из Эдинбурга, легкий фальконет, и наш рыцарь вышибет тебя из твоего гнезда так, что ты полетишь вверх тормашками прямо в воду.
Питер Мостовой, выслушав речь Адама Вудкока, пробормотал:
— Черт побери все эти лающие, как псы, фальконеты, пушки, мортиры и как их еще там, которые в наши дни натравливают на камни и известь, словно гончих на зверя. То ли дело было в старое доброе время, когда люди обходились почти что одними кулаками! Тогда можно было осыпать каменную стену стрелами хоть всю снизу доверху — ей от этого было вреда не больше, чем от небесного града. Но что делать, плетью обуха не перешибешь…