Открытие удочки - Анна Козлова


Открытие удочки

Глава 1. Явление Маргариты

В те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день и сожительствовала с человеком по имени Дауд, моя сестра пришла к захлестнувшему ее сознание выводу, что единственное дело, которым отныне имеет смысл заниматься, — это проституция. В моем случае связавшая нас с Даудом пространственная пауза мотивировалась отчасти тем, что я жила в эмирате Дейра и вряд ли могла на тот момент рассматривать какие-либо иные сексуальные варианты. Как говорил мой папа, глупо запрещать своей дочери встречаться с неграми, если ты живешь на Ямайке.

Мой папа, разумеется, прервал всякие отношения со мной, узнав, что я обосновалась в Дейре, и даже теперь мне трудно винить его за это, ибо он всегда прощал мне многое, а этот мой странный, с его точки зрения, шаг, оскорблял уже не отцовские чувства, а сам разум. Часто я лежала, глядя в темноту, рядом с перегарно храпящим Даудом и думала о том, что мое прошлое — этот увядший мост, соединявший некогда душу и Бога, — отличается от прошлого миллионов других людей, пожалуй, тем, что мне не хотелось вспоминать его. По странному и неподвластному здравому смыслу стечению обстоятельств любой мой поступок, инспирированный благом (в моем, конечно, понимании), неизменно завершался во зле и кошмарном бреду. И я лежала, поставив на грудь стакан, в котором желтоглазое виски плавило лед, замороженный, как мне казалось, из моих слез; я смотрела на голого Дауда, тупо бродившего по комнате с неизвестной мне целью, и размышляла над тем, что скорее всего вернусь в первозданный прах, так и не познав земной радости, ибо блаженство обнажало клыки боли, приближаясь к собственной кульминации, и всякая жизнь заканчивалась вопреки своей вечности, и любовь умирала, несмотря на приписываемое ей бессмертие.

Я уже довольно давно не видела в мужчинах ощутимой разницы, и если, как мне казалось, эта разница и существовала, то ощущалась она единственно пиздой, а никак не сердцем. Мое сердце было пустыней и змеей, притаившейся в ее сладких песках, одновременно, — дни напролет я несла Дауду какую-то омерзительную похабщину, и он, разумеется, отвечал мне тем же. Мы созванивались, даже когда он был в офисе, и увлеченно обсуждали то, как Дауд подрочил с утра, стянув с меня одеяло, пока я пьяно спала, или как мы вчера провели время в койке.

Не зная ничего о действительном положении дел в моей кошмарной жизни, моя сестра, скрываясь от настигавших ее по всему миру счетов за телефоны, отели и парковку, рассудила, что эмират Дейра наиболее подходящее место для осуществления задуманных ею планов. Бессмысленно трахаясь всю свою жизнь с какими-то непристойными людьми, не окончив даже школу, моя сестра обокрала болгарина, с которым последнее время жила, и, издевательски прикрываясь the business invitation,[1] прибыла в Дейру.

В тот день я, как всегда, нажиралась с утра и совершенно не предполагала, что кому-то придет в голову посетить продымленный сьют, в котором мы похабствовали с Даудом. Моя сестра потом рассказывала мне, что степень ее финансового отчаяния была настолько велика, что она даже решилась участвовать в конкурсе, устроенном какой-то гадиной и предполагавшем бег наперегонки по пустыне в водолазных костюмах сороковых годов. Ее остановила лишь извечная лень и осознание факта собственной вопиющей неспортивности. Мысли о стыде и вечно сопутствующем ему позоре уже давно покинули нравственную келью моей сестры — впрочем, о себе я могла сказать то же самое.

И вот в то роковое утро, когда я одиноко пьянствовала в сьюте и, подходя время от времени к окну, смотрела на редкие машины, которые ползли под игом полуденного зноя, как разноцветные черепахи, моя сестра успешно приземлилась в аэропорту Дубая и судорожно копалась в своей сумке, надеясь найти бумажку с моим адресом в Дейре. Надо сказать, что в те времена я вспоминала Россию чаще, чем когда-либо в своей чудовищной жизни. Постоянно освежая стакан с виски и названивая в room service с требованием принести льда, я думала о мужчинах, с которыми у меня ни хрена не получилось, о моих подругах, с которыми мы когда-то всерьез надеялись выйти замуж и завести детей, о маме и папе, решительно выдворивших меня из своей истерзанной памяти. Я скучала по моей сестре, даже точно не зная, в какой точке этого гребаного земного шара она сейчас находится.

Последний раз я видела ее три года назад. Мы сидели в баре «Пони-гей» в Санкт-Петербурге, и она, бесконечно куря и накачиваясь дешевым пивом, рассказывала мне о каких-то неграх из города Бамбундия (страны, где находился этот славный город, я не запомнила), с которыми она переписывалась по Интернету.

— Самый перспективный из них всех — это Макакис, — сказала она со смехом, — остальные, как они пишут, не имеют работы и танцуют рок-н-ролл на песке. — Она вздохнула. — У Макакиса лишь один недостаток, но серьезный — он подорвался на противопехотной мине и не имеет ног.

— Зачем тебе это надо? — спросила я (моя сестра рассказала мне, что Макакис ездит на каталке по тростниковой плантации и ловко подрезает тростники под корень). — Ты что, хочешь собирать сахарный тростник, помогая Макакису?

— Ты права, — согласилась она, — еще не хватало, чтобы под конец жизни меня хлестали кнутами какие-то долбаные ниггеры.

Так и не посетив Бамбундию, моя сестра отправилась в Лондон, где какое-то время очень успешно подпольно торговала алкоголем, привезенным из французского порта через Ла-Манш. Мы созванивались, и на мой вопрос, хороша ли жизнь в Лондоне, она всегда отвечала: «Знаешь, хуже, чем в России, мне не было нигде».

Когда в дверь позвонили, я мысленно предположила, что Дауда наконец выгнали с работы, и, слегка покачиваясь, пошла открывать. На пороге стояла моя сестра, одетая в китайский розовый костюм, который был ей мал; в руках она держала пакеты с аналогичными вещами, из чего я сделала вывод о гипертрофированной нищете, не позволившей ей даже приобрести чемодан.

— Как ты меня нашла? — спросила я.

— Ты знаешь, — моя сестра вошла в сьют и с любопытством разглядывала обстановку, — за последнее время я настолько охуела, что нашла бы, наверное, даже Яшара (она имела в виду курда-наркоторговца, с которым я сожительствовала в Турции).

Я засмеялась, а она спросила, есть ли у меня что-нибудь поесть.

Мы заказали еду из ливанского ресторана, и моя сестра, не евшая, судя по всему, больше суток, рассказала, как познакомилась в Софии с какими-то румынами, которые в финале этого знакомства затащили ее в подвал и насиловали два дня.

— Это был ад, — говорила она с набитым ртом, — они меня трахали, и еще десять человек на это смотрели. Заставляли три часа стоять раком и служить им столом, конечно, тушили об меня сигареты, но знаешь, — она закурила, как бы демонстрируя этим, что румынам не удалось ее сломить, — я считаю, в таких случаях лучше просто молчать. Ты спишь с каким-то арабом? — спросила она потом.

— А с кем я могу спать, живя здесь? — искренне удивилась я.

— У меня в Англии был один араб, — моя сестра располагала бессчетным количеством вариативных историй, которые роднила лишь их исключительная непристойность, — Салем — очень красивый.

За время жизни с Даудом я настолько свыклась с вербальными мерзостями, что в какой-то момент утратила веру в то, что люди могут говорить о чем-то другом, кроме секса и различных его последствий. Заметив, что я с удовольствием внимаю очередной похабщине, моя сестра приободрилась и продолжила свой рассказ, закончившийся тем, что она изменила Салему с негром и он, застукав их («Негр, разумеется, сразу убежал», — сказала моя сестра), хлестал ее ремнем в течение часа, потом разбил ей челюсть, а после этого ушел и вызвал «скорую».

— Так что слава богу, — сказала она. — Знаешь, с тех пор я не люблю сложные замки. Лучше, когда дверь открывается просто и наружу. Если бы у Салема была такая дверь, я бы, конечно, убежала, а так — вот что вышло.


— Что ты собираешься делать в Дейре? — спросила я, когда мы сожрали все, что принесли из ресторана, и сидели в dinings[2] за новой бутылкой виски.

— Найди мне богатого мужика, — ответила моя сестра, очевидно пытаясь до поры скрыть от меня свои планы.

Я задумалась о том, кто из наших общих с Даудом знакомых может гипотетически клюнуть на малоаппетитную наживку в образе жирной немолодой бабы с расхреначенной челюстью, без копья и в тесном костюме из розового китайского шелка. Первым мне на ум пришел некто Роберт — человек, по сравнению с которым даже Дауд мог показаться Аристотелем. Этот Роберт держал относительно пристойный тайский ресторан и неплохо изъяснялся по-русски, потому как часто имел дело с русскими проститутками (проблема была ведь еще и в том, что, основательно поколесив по свету, моя сестра так и не научилась говорить ни на одном из доступных человечеству языков). Затем я подумала о Гасане — это был сексуально озабоченный карлик, который завел семью, родил двоих детей, но вместо того чтобы растить их и холить, переехал жить к узбечке, работавшей на ресепшен в дубайском отеле.

Разумеется, моя порочная мысль все больше клонилась к Гасану, как осенняя трава клонится под желтым взглядом ветра, ибо если в Роберте можно было заподозрить хотя бы некую минимальную требовательность к женщине, то сам факт непотребного сожительства с узбечкой однозначно отрицал ее в Гасане. Тем не менее я была не слишком уверена в осуществимости обоих вариантов, так как не знала, как Дауд посмотрит на то, что я разоряю его друзей. Это казалось смешным, но даже тогда, в те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день, я не могла не замечать того, что многие вопиюще бессмысленные и даже вредные явления странно упорствуют в своем существовании. Вследствие этого неоспоримого факта я не могла исключать возможность того, что Дауд обидится, а то и разозлится на меня, попав под влияние такого умозрительного понятия, как дружба. Находясь в пьяном бреду круглые сутки, не помня наутро, сколько раз Дауд меня трахнул, я все же сознавала, что ни хрена не значу для Господа, проецировавшего свою непостижимую волю в мир, что не могу и никогда, наверное, не смогу понять, по каким законам, каким паутинным хитросплетением человеческих желаний движется этот мир и какую новую, не поддающуюся описанию мерзость принесет мне новый день, который я, безусловно, встречу, так и не проснувшись за то время, пока Дауд будет дрочить, глядя, как я сплю.

Конечно, я не поделилась со своей сестрой соображениями такого рода по той лишь причине, что давно убедилась в бессмысленности каких бы то ни было откровений даже с самыми близкими людьми.

— Я не могу тебе ничего посоветовать, — сказала я, воображая себя невероятно дипломатичной, — но я могу спросить Дауда.

— Это его хата? — быстро сообразила моя сестра.

— Да, — сказала я, — но, если его выгонят с работы, мы вылетим отсюда пробкой.

— А как он? — поинтересовалась она после небольшой паузы, в течение которой мы наполнили стаканы виски и моими замороженными слезами.

— Я никогда не встречала человека такой тупости, — честно ответила я. — Одновременно с этим я не могу сказать, что он бог в постели, потому что с таким хреном даже самое последнее ничтожество (каким, собственно, и является Дауд) будет в постели богом.

Я уже успела обратить внимание на то, что моя сестра порядочно нажралась и, судя по всему, не собиралась останавливаться на достигнутом, — сделав вид, что у меня зачесался глаз, я взглянула на часы и с ужасом поняла, что еще нет даже трех часов, а мы уже находимся в абсолютно непотребном состоянии и собираемся только усугублять его.

— Он лижет? — Моя сестра крайне скверно улыбнулась и откинулась на диванные подушки.

— Еще как, — ответила я.

— Знаешь, — сказала она, — в мужчинах, которые этого не делают, я вижу какую-то неполноценность.

— С такими мужчинами я просто не сплю, — сказала я.

— Как вы познакомились? — спросила она, закуривая новую сигарету и разглядывая свои пальцы с неровно обгрызенными ногтями.

— В аэропорту, — коротко ответила я.

На самом деле с Даудом меня свела Люба.

Это случилось почти два года назад, когда я только приехала в Дейру и устроилась в ночной клуб (в действительности он был замаскированным борделем) исполнять перед тысячей арабов танец живота с полной консумацией. Люба была совладелицей этого симпатичного местечка, именовавшегося, если я не ошибаюсь, Jela — по-арабски это слово обозначало какую-то непристойность в женщине. Потренировавшись пару дней под Любиным наблюдением, я стала звездой борделя, так как в юности занималась спортивной гимнастикой и даже сохранила навыки шпагата, на который я в финале представления садилась абсолютно голой. Я танцевала три раза в неделю под занавес, и за это мне платили три тысячи долларов. Люба отнеслась к моей непотребной деятельности очень тепло (в конечном счете мы на всю жизнь остались подругами) и, поскольку я еще не совсем освоилась в Дейре, пригласила пожить первое время в ее сьюте, который она делила с шестидесятипятилетним мужем-алкашом, делавшим, в свою очередь, неплохие деньги на туризме.

В Любином доме царил неправдоподобный бардак, и вдобавок ко всему ее муж за каким-то хреном завел собачку, с которой никто, естественно, не гулял, и она везде срала (потом эту собачку потеряли на пляже). Следует сказать, что тот период моей жизни проходил в нескончаемом грязном танце, не прерывая который я одевалась и раздевалась, срывая с себя одежду вместе с черным потом, ела, напивалась, и, пожалуй, единственное, чего я тогда ни с кем не делала, была любовь.

После очередного, и, как мне казалось, последнего, никчемного сексуального опыта в России я постаралась убедить себя в том, что нет никакого смысла спать с мужчинами из одной только любви к ним и, если уж какой-нибудь мудила хочет тебя слишком сильно, нужно просто поставить перед ним ряд задач, которые он должен непременно осуществить перед тем, как ты раздвинешь ноги. «С этими суками можно только как с собаками», — говорила мне Люба, интуитивно постигнув ту примитивную истину, к которой я пришла умом, намного раньше. Сказать по правде, танцевальная жизнь в Дейре как нельзя лучше способствовала укреплению и теоретическому развитию выбранной мною концепции бытия, ибо арабы, в отличие от русских мужчин, в принципе не представляли себе, что кто-то может спать с ними бесплатно и по собственной воле. Очевидно, по этой причине весь зал приходил в доисторическое волнение, когда я появлялась на сцене в золотом бюстгальтере и прозрачных шароварах, на которые Люба посоветовала нацепить позолоченные бубенчики, звеневшие от соприкосновения друг с другом. Время от времени, когда я тоскливо курила в подсобных помещениях, ко мне подходили подосланные индусы с предложением трахнуться за две тысячи дирхамов, но я неизменно отказывала. Цена, разумеется, постепенно росла, но, честно говоря, мне было просто лень одеваться, садиться в какую-то машину и ждать, пока долбаный индус отвезет меня в белый дом, чей хозяин уже нервно дрочит и приказывает обслуге выставить на журнальный стол батарею Chivas Regal.

Единственный за все время эротический инцидент произошел со мной в Абу-Даби, куда я от нечего делать поехала на машине, потому что Люба сказала, что там можно сделать хороший шопинг. Люба собиралась ехать со мной, но накануне вечером поругалась со своим любовником-ливанцем и он разбил ей морду.

Я ехала на джипе Любиного мужа в непреодолимой, окружившей меня, как околоплодные воды, грусти, я смотрела на мир из-за тонированного стекла, и мир этот был для меня чужим и до боли, до блевотной судороги понятным. Дома из белого камня, mosques[3] с фаллическими минаретами, где люди бились об пол в надежде услышать от Бога ответ, нищета и золото, младенцы, вцепившиеся в титьку, морщинистые, как древесная кора, старики, чьи души давно уже жили с мертвецами, — человеческая жизнь была, в сущности, одинакова везде, как и тяготеющая к повторениям Природа, по чьей самодурной воле и в морской бездне, в вечной тьме растут кораллы по образу и подобию питающихся светом деревьев. Я думала о том, во имя чего я здесь, в этой выхолощенной пустыне, где солнце каждый день мстит дочери земле за то, что та приютила в своих дрожащих складках существ, у которых желание жить преодолело даже его лучезарную смертоносность, подобно тому, как Дионис вышел живым из опаленного тела собственной матери?

При этом у меня, разумеется, мысли не было возвращаться домой, в бесконечные русские снега, где жизнь, отринув человеческое господство, подчинялась лишь самой необузданной бессмысленности. В конечном счете, я всегда хотела жить так, как мне это виделось правильным и нравилось, я не позволяла ни одной суке навязывать мне свое сраное представление о том, что в этой жизни стоит делать, а что нет. И когда в Абу-Даби я зашла в бар, чтобы выпить пару коктейлей, и за столом передо мной араб в золотых очках и дишдаше жрал шишдаук, а его жена в парандже сидела напротив и смотрела, как он жрет, — Люба объяснила мне, что у ортодоксальных мусульман не принято, чтобы женщина ела при мужчине, — я подумала, что паранджа длинна и ветвиста, как ковер, так и не сотканный Пенелопой, и, в сущности, странно, что западные телки взирают на нее с ужасом и усматривают в ней гендерное притеснение. Разве большинство этих рыхлых, с нежными глазами коров, навечно запахнутых в халаты, распираемые их неумолимо набирающей объем плотью, не скрывались от Провидения Божьего и его циничных истин за своим замужеством, детьми, которым они не могли дать ничего, кроме навыков поведения за столом, и нескончаемыми автобусами, отвозившими их на оптовые рынки, в поликлиники и сберкассы, где они, все точно подсчитав дома, оплачивали свои нищие хаты? «Неужели, — подумала я, улыбаясь пялившемуся на мою грудь арабу, — капризный мудила, за которого всем нам рекомендуется держаться, прощая ему необъяснимые ночные отсутствия и походы к блядям (если есть деньги), не являлся прямым аналогом паранджи, под чьей не пропускающей свет тканью они не заметили жизнь и ее грубую радость, свободу и несравненное ощущение того, что каждый выбор в своей гребаной судьбе ты делаешь сама, — даже в машине эти идиотки предпочитают сидеть на переднем сиденье, с восхищением посматривая на вцепившегося в руль козла».

Дальше