НЕЧТОжества - Питер Уоттс 2 стр.


Помню Норриса – его предало собственное, идеально скопированное, дефектное сердце. Палмера, умершего ради того, чтобы другая часть меня осталась в живых. Пылающего Виндоуса, все еще человека, жертву превентивных мер.

Имена не имеют значения. В отличии от биомассы. Растраченной, испорченной понапрасну. Столько нового опыта, столько свежей мудрости уничтожено думающей опухолью этого мира.

Зачем было откапывать меня? Зачем было вырезать меня изо льда, нести через пустыню, возвращать к жизни? Только для того, чтобы напасть в ту же секунду, как я проснусь?

Если целью было уничтожение, почему не убить меня на месте, не раздавить в ледяной могиле?


Инцистированные души. Опухоли. Прячутся в костных полостях, зацикленные на себе.

Я знал, что они не смогут прятаться вечно; эта чудовищная анатомия всего лишь замедлила причастие, но не остановила его. Я расту с каждой минутой. Я чувствовал, как множатся мои клетки вокруг двигательной проводки Палмера, чувствовал, как их уносит вверх миллионом крошечных течений. Я чувствовал, как проникаю в темную мыслящую массу позади глаз Блэра.

Разыгралось воображение. Ведь все работает на рефлексах – бессознательно и невосприимчиво к микронастройке. И все же часть меня хотела прекратить все это, пока была такая возможность. Я привык инкорпорировать души, а не сожительствовать с ними. Этот… этот раздел жилплощади не имел прецедентов. Я ассимилировал тысячи более сильных миров, но ни один из них не был таким странным. Что случится, если я встречу искру в этой опухоли? Кто кого ассимилирует?

Сейчас меня уже трое человек. Этого мир пока не заметил, хотя и начинал что-то подозревать. Даже опухоли в оболочках, которые я захватил, не знали, как я близок. И я был благодарен за это: у Творения свои правила – неважно, какую форму принимаешь, некоторые вещи остаются неизменными. Неважно, распространяется душа по оболочке или же гноится в гротескной изоляции – все равно она питается электричеством. Человеческие воспоминания обрисовывались медленно, им требовалось время на то, чтобы пройти через фильтры, которые отделяли шум от сигнала; мудрые всплески статики, какими бы неразборчивыми они не были, очищали кэш-память прежде, чем ее содержимое могло поступить на долговременное хранение. И довольно разумно просто заставить опухоли забыть, что порой нечто иное двигало их руками и ногами.

Сперва я брал управление на себя только когда оболочки закрывали глаза и их прожекторы бестолково выхватывали серию нереальных образов, шаблонов, беспрерывно перетекающих друг в друга подобно гиперактивной биомассе, которая не может остановиться на одной конкретной форме. (Сны, подсказал мне один прожектор, и чуть позже – Кошмары). Во время этих таинственных периодов спячки, когда люди лежали без движения, изолированные друг от друга – вот тогда я мог без страха показаться наружу.

Однако скоро ночные видения иссякли. Все глаза постоянно оставались открытыми, прикованными к теням и другим оболочкам. Когда-то рассредоточенные по лагерю, ростки начали собираться вместе, отдав предпочтение обществу перед одиночеством. Я даже понадеялся, что они наконец-то стряхнут загадочное окаменение и примут причастие.

Нет. Они просто перестали доверять всему, чего не могли увидеть.

Они просто обернулись друг против друга.


Мои конечности немеют; внешние части души поддаются холоду и мысли замедляют свой бег. Вес огнемета оттягивает ремни и выводит меня из равновесия – постепенно, по чуть-чуть… Я недолго был Чайлдсом, и почти половина тканей еще не ассимилирована. У меня в запасе есть час-два, а потом я выжгу себе могилу во льдах. До этого мне нужно успеть обратить достаточно клеток, чтобы оболочка не кристаллизировалась. Я концентрируюсь на выработке антифриза.

Здесь почти мирно. Столько всего воспринято, и так мало времени, чтобы это осмыслить. Много энергии уходило на то, чтобы прятаться в этих оболочках, и под надзором неусыпных глаз мне еще везло, что получалось причащаться для обмена памятью, а о том, чтобы воссоединить душу, не было и речи. Теперь же не осталось ничего, кроме как готовиться к забвению. Ничего, кроме как думать обо всех уроках, которые я не усвоил.

Например, тест крови МакРиди. Его детектор тварей, разоблачитель самозванцев, выдающих себя за человека. Он не сработал настолько хорошо, как считает мир, но тот факт, что он вообще работает, нарушает фундаментальные правила биологии. Это – ядро загадки. Это – ответ на все тайны. Я бы догадался, будь я хоть чуточку больше. Я бы уже познал мир, если бы он не жаждал меня убить.

Тест МакРиди.

Или он попросту невозможен, или я во всем ошибался.


Они не сменили форму. Не приняли причастие. Их страх и взаимное недоверие росли, но они не хотели соединить души. Они все искали врага извне.

И я дал им то, что они хотели найти.

Я оставил ложные подсказки в рудиментарном компьютере их лагеря: примитивные иконки с анимацией, обманчивые цифры и прогнозы под соусом правды – как раз столько правды, чтобы убедить мир в их правдивости. Неважно, что машина была слишком простой для таких вычислений, или что у нее не было данных для проведения этих расчетов, ведь Блэр был единственной единицей биомассы, которая могла об этом знать, а он уже был моим.

Я оставил ложные следы, уничтожил настоящие, а потом, обеспечив себе алиби, я дал Блэру выпустить пар. Пока они спали, я позволил ему прокрасться ночью к транспорту и разнести его на части. Только изредка я подергивал его за вожжи, чтобы он не разбил необходимые запчасти. Я дал ему побесноваться в радиорубке, смотрел его глазами и глазами других на то, как он бушует и крушит все подряд. Я слушал его шумные тирады о мире в опасности, о потребности в карантине, и он все орал и орал, что никто из вас не знает, что здесь происходит, но готов спорить, что некоторые знают…

Он был уверен в каждом слове. Я видел это в его прожекторах. Самые лучшие подделки – это те, которые забыли, что они ненастоящие.

Когда необходимый урон был нанесен, я дал Блэру пасть под контратакой МакРиди. Я-Норрис предложил сарай для инструментов в качестве тюрьмы. Я-Палмер забил окна и помог с хлипкими укреплениями, которые должны были меня удержать. Я наблюдал за тем, как мир запер меня для твоего же блага, Блэр, а потом меня оставили одного. Когда никто не смотрел, я превращался и выскальзывал наружу, чтобы собрать нужные запчасти с изувеченных машин. Я приносил их обратно в нору под сарайчиком и по частям готовил побег. Я вызвался добровольцем, чтобы кормить заключенного, и, пока мир не смотрел, ходил к себе, нагрузившись продовольствием, нужным для сложных метаморфоз. Я поглотил треть запасов еды за три дня, и, все еще будучи в плену собственных предубеждений, диву давался изнурительной диете, которая держала эти ростки прикованными к одной оболочке.

Мне не раз улыбалась удача: мир был слишком занят, чтобы беспокоиться о запасах еды.


Ветер доносит какой-то звук – шепот пробивается сквозь неиствующую бурю. Я отращиваю уши, вытягиваю чашечки полузамороженной ткани из боков головы и поворачиваюсь, как живая антенна, в поисках лучшего сигнала.

Вот оно, слева: бездна едва светится, и снег несется черными завитушками на фоне слабенького зарева. Я слышу звуки бойни. Я слышу себя. Я не знаю, что за форму я принял, что за анатомия способна издавать такие звуки. Но я износил достаточно оболочек на многих-премногих планетах, чтобы узнать боль по звуку.

Битва идет не очень хорошо. Битва идет по плану. Настало время отвернуться и погрузиться в сон. Настало время переждать века.

Я ложусь на ветер. Я иду на свет.

Я действую не по плану. Но сейчас, думаю, у меня есть ответ: возможно, я знал правду еще до того, как отправить себя в изгнание. Нелегко это признать. Даже сейчас я не полностью все понимаю. Как долго я нахожусь здесь, рассказываю себе одну и ту же сказку, раскладываю улики в нужных местах, пока моя оболочка умирает от низкой температуры? Как долго я хожу кругами вокруг забвения, вокруг невероятной правды?

Я приближаюсь к слабому потрескиванию огня; глухое сотрясение от взорвавшихся запасов больше ощутимо, чем слышимо. Снежная пучина светлеет: серый перетекает в желтый, желтый – в красный. Одна яркая вспышка распадается на несколько пятен; одна, чудом уцелевшая, пылающая стена. На холме – дымящийся скелет того, что когда-то было лачугой МакРиди. Треснувшая, тлеющая полусфера отсвечивает желтым в мерцающих огнях; прожектор Чайлдса зовет это радиокуполом.

Лагерь исчез. Остались только пламя и камни.

Без убежища они долго не протянут. Совсем чуток. Только не в этих оболочках.

В попытке уничтожить меня они истребили самих себя.

Лагерь исчез. Остались только пламя и камни.

Без убежища они долго не протянут. Совсем чуток. Только не в этих оболочках.

В попытке уничтожить меня они истребили самих себя.


Все могло бы быть совсем иначе, если бы я никогда не был Норрисом.

Норрис оказался слабым звеном: не просто биомасса, которая неспособна адаптироваться к окружающей среде, а дефектный росток – росток с кнопкой "выкл." Мир знал об этом, знал так давно, что совсем забыл. И только когда Норрис свалился на землю, информация о сердечной недостаточности всплыла в разуме Коппера – там я мог ее увидеть. И когда Коппер оседлал грудь Норриса в попытке вдолбить в него жизнь, загнать ее обратно, я уже знал, чем все закончится. Было слишком поздно: Норрис перестал быть Норрисом. Он даже перестал быть мной.

Мне предстояло сыграть столько ролей, но как же они были ограничены… Я играл Коппера, и ударил дефибриллятором себя в роли Норриса, верного Норриса: каждая клетка скрупулезно ассимилирована, каждый элемент неисправного клапана реконструирован идеально. Само совершенство. Я не знал. Как я мог знать? Формы во мне, миры и морфологии, которые я ассимилировал за несколько бесконечностей – раньше я пользовался ими только для адаптации, не для пряток. Отчаянная мимикрия была импровизацией, последней надеждой выстоять перед миром, который нападал на все, что ему не знакомо. Мои клетки ознакомились с правилами и подчинились им – безмозглые, словно прионы.

Итак, я стал Норрисом, и Норрис самоуничтожился.

Помню, как я утратил себя после аварии. Я знаю, каково это – деградировать: ткани взбунтовались, отчаянные попытки возобновить контроль, когда какой-то орган дает осечку. Быть сетью, которая отключается от общей системы; знать, что в каждый следующий миг меня все меньше. Стать ничем. Стать легионом.

Я-Коппер видел это. Я все еще не понимаю, почему мир был слеп. Его фрагменты обернулись друг против друга – каждый росток подозревал другого. Конечно же, они были начеку и высматривали признаки заражения. Конечно же, какой-то комок биомассы обратил бы внимание на легкое подрагивание Норриса, засек бы рябь на поверхности – под ней ошалелые, брошенные ткани менялись в инстинктивных попытках успокоиться.

Но заметил только я. Я-Чайлдс мог лишь стоять и смотреть. Я-Копер мог лишь ухудшить ситуацию: если бы я взял управление на себя, заставил оболочку бросить электроды, то они бы догадались. Так что я играл свои роли до конца. Я ударил Норриса в грудь воскресалками, и плоть под ними разверзлась. Я закричал, как по команде, когда захлопнулась пасть с зазубренными клыками из сотен других планет. С откушенными выше кисти руками я повалился назад. Люди роились, их смятение перерастало в панику. МакРиди прицелился и пламя рвануло через замкнутое пространство. Мясо и механизмы заорали в огне.

Опухоль Коппера умерла рядом со мной. Мир все равно не дал бы ей выжить, только не после такого очевидного заражения. Я позволил оболочке на полу прикинуться мертвой, пока у меня над головой что-то, когда бывшее мной, крушило, извивалось и итерировало базу случайных показателей в отчаянных поисках чего-то огнеустойчивого.


Они самоуничтожились. Они.

Безумное слово по отношению к миру.

Что-то ползет ко мне через развалины – зазубренный, сочащийся кусочек пазла, почерневшее мясо и раздробленные, наполовину рассосавшиеся кости. Горячая зола тлеет на его боках, подобно обжигающему взгляду ярких глаз; оно слишком слабо, чтобы потушить жар. В величину оно едва достигает половины массы оболочки Чайлдса; большая его часть обуглилась и умерла.

То, что осталось от Чайлдса, почти уснуло; его единственная мысль – "Ублюдок". Но я уже стал им. Я и сам могу петь эту песенку.

Фрагмент вытягивает ко мне псевдоподию – последний акт причастия. Я чувствую свою боль:

Я был Блэром, я был Коппером, я даже был ошметком собаки, который пережил огненное побоище и спрятался в стене без еды и сил на регенерацию. Потом я обожрался плотью, которую еще не ассимилировал – потреблял, а не причащался; ожил, пришел в себя, восполнился и собрался воедино.

Но все же не до конца. Я едва это помню – столько памяти утеряно, уничтожено – но думаю, что сеть, которую я восстановил по частям из разных оболочек, была чуточку рассинхронизирована даже после того, как я собрал ее в одной соме. Я улавливаю полуразложившееся воспоминание собаки, которая вырвалась из общего целого: алчная, изувеченная и полная решимости сохранить индивидуальность. Я помню ярость и фрустрацию от осознания того, что этот мир испоганил меня до такой степени, что я уже едва мог собраться воедино. Но это неважно. Теперь я был больше, чем Блэр, чем Коппер, чем Собака. Я был гигантом с бесчисленным набором шаблонов из мириады вселенных – не ровня одинокому человечку передо мной.

Но и не ровня динамитной шашке в его руке.

Теперь я – нечто большее, чем просто страх, боль и обугленная воняющая плоть. Моя способность чувствовать\ощущать притуплена смятением. Я -блуждающие, разрозненные мысли, сомнения и призрачные теории. Я – осознание, которое пришло слишком поздно и уже забыто.

Но я все еще Чайлдс, и когда ветер немного стихает, я вспоминаю, что гадал над тем, кто кого ассимилирует? Снегопад ослабевает, и я вспоминаю невообразимый тест, который обнажил меня.

Опухоль во мне тоже помнит. Я вижу это в последних лучах угасающего прожектора. И вот, наконец, луч направлен вовнутрь.

На меня.

Мне едва видно, что он освещает: Паразит. Монстр. Зараза.

Нечто.

Как мало он знает. Даже меньше, чем я.

Я знаю достаточно, ублюдок. Ты – душекрад, говноед. Насильник.

Я не знаю, что это значит. В мыслях чувствуется жестокость, мучительное пронзание плоти, но под этим скрывается что-то еще, чего я не понимаю. Я уже готов спросить, но прожектор Чайлдса наконец-то гаснет. Теперь внутри только я, а снаружи – лишь огонь, лед и тьма.

Я – Чайлдс, и буря закончилась.


В мире, который давал имена взаимозаменяемым фрагментам биомассы, одно имя по-настоящему имело значение: МакРиди.

МакРиди всегда был главным. Само понятие все еще кажется мне абсурдным – быть главным. Как мог этот мир не понять недальновидность любой иерархии? Одна пуля в жизненно важную точку – и норвежец мертв навсегда. Один удар по голове – и Блэр валится без чувств. Централизация означает уязвимость, и все же миру мало того, что он построил биомассу по этому хрупкому образцу – он навязал эту модель и метасистемам. МакРиди говорит – остальные подчиняются. Это система со встроенной смертельной точкой.

И все же каким-то образом МакРиди остался главным. Даже после того, как мир обнаружил подброшенную мной улику; даже после того, как мир решил, что он был одной из тех тварей; закрылся от него, оставив МакРиди умирать на морозе; набросился на него с огнем и топорами, когда он прорвался внутрь. Как-то так получалось, что у МакРиди всегда был пистолет, всегда был огнемет, всегда был динамит и готовность разнести в щепки весь чертов лагерь, если потребуется. Кларк был последним, кто попытался его остановить – МакРиди прострелил его опухоль.

Смертельная точка.

А когда Норрис разделился на части и инстинктивно бросился наутек, чтобы спастись, именно МакРиди собрал оболочки вместе.

Я был так самоуверен, когда он заговорил о тесте. Он связал всю биомассу – связал меня, даже больше меня, чем он думал – и я почти пожалел его, когда он заговорил. Он заставил Виндоуса порезать всех нас, взять у каждого немного крови. Он накалил кончик металлического провода до красноты, тем временем рассказывая о частичках, довольно маленьких, но способных выдать себя – о фрагментах, которые воплощали инстинкты, но не интеллект, не самоконтроль. МакРиди видел, как развалился Норрис и решил, что человеческая кровь не отреагирует на жар. Моя же заявит о себе.

Конечно же он так думал. Эти ростки забыли, что они могут меняться.

Мне стало интересно, а как поведет себя мир, если все фрагменты биомассы в этой комнате проявят способность к смене формы – что, если экспериментик МакРиди сорвет маску с лица единого целого, и заставит эти извращенные куски увидеть правду. Очнется ли мир от длительной амнезии, вспомнит ли, наконец, что он жил, дышал, менялся, как и все остальное? Или все зашло слишком далеко и МакРиди просто по очереди испепелит протестующие отростки, если кровь предаст их?

Я глазам не мог поверить, когда МакРиди погрузил раскаленный провод в кровь Виндоуса, и ничего не случилось. Это какой-то фокус, подумалось мне. А потом кровь МакРиди прошла тест, и кровь Кларка тоже.

Назад Дальше