В эти два дня, как я уехала, у меня столько раз времени бывало в обрез: найти где жить, сделать новое жилье обитаемым, — что сегодняшние сутки во всю ширь простираются передо мной без признаков донжуанства, пустые. Понимаю, что мне нужно побыстрее найти работу, открыть счет в банке, только отчего–то ощущение такое, будто все это уже чересчур. Тело убеждает меня, что я устала, что мне нужно время, чтобы оправиться от потрясения и стресса, от этой совсем свежей раны. Душой я уцелела, наверное. Вставать еще слишком рано, но я уже совсем проснулась, а потому запускаю руку под кровать и достаю понедельничную газету, ту, что купила в Кру. Ставлю подушки повыше в белую шишковатую стену и раскрываю страницы. Читаю о желтых зябликах, пораженных болезнью: у них горлышко так распухает, что есть они не могут; в прошлом году, пишут, полмиллиона их умерло от голода. Стараюсь не думать об этом, стараюсь не представлять себе этого наглядно, но все равно глаза на мокром месте, так что перехожу к следующей статье. Мужчина изнасиловал и убил свою двенадцатилетнюю племянницу, она зашла всего лишь футбол посмотреть, а ее тети дома не оказалось, иначе девочка наверняка осталась бы живой. Переворачиваю еще одну страницу. Торговый банкир признан виновным в убийстве любовника своей жены, когда они отдыхали в Бретани. Женщину в магазине грабители избили дубинками, камеры какого–то телеканала оказались на месте — наверное, ролик уже можно посмотреть в «Ютубе».
Перестаю читать. Заметки опять вгоняют меня в уныние и опустошенность. Пытаюсь еще уснуть, но мысли не дают покоя. Все накатывают и накатывают незваные мысли о золотом моем мальчике, начинаю волноваться, как бы все, чего я добилась за последние два дня, не рассеялось тут, в этой белой комнатке. Из Чорлтона я с собой не взяла ни единой книги, а роман, который купила в Кру, дрянной. Опять оказаться в ванной невыносимо, уж лучше я утром немытой похожу. Напоминаю себе непременно купить какие–нибудь шлепанцы, чтоб в душ в них ходить, и еще, может быть, моечный чехол, который вешается на гвоздь и раскладывается, так чтоб не приходилось его ни на какую поверхность укладывать: это поможет терпимее отнестись к посещению ванной, к тому ж какое–никакое, а занятие для меня. Никак не нахожу покоя, а потому снова берусь за газету — на этот раз раздел рецензий. Мозги ни одну из заметок воспринять не в силах, собираюсь уже отложить газету, но тут замечаю на последней странице, возле кроссворда, судоку. Судоку я никогда до этого не решала, это всегда казалось пустой тратой времени, так ведь сейчас мне именно этого и хочется: даром потратить время, дать возможность проходить этим зияющим минутам. Указано: уровень средний, — но, как я ни билась, как ни старалась, не смогла заполнить ни единой клеточки. Тут что–то с системой связано, вспоминаю, как говорила мне сестрица («забудь о ней!»), и вглядываюсь до тех пор, пока разрозненные цифры не плывут перед глазами, а потом наконец соображаю, что к чему, заполняю первую клетку — и хватит. С математикой я дружу, только это никакого отношения к математике не имеет. И все же игра затягивает, и я все ставлю и ставлю цифры, целую вечность на них убиваю, меня несет, а потом в самой последней клетке обнаруживаю, что у меня две шестерки, зато ни одной тройки. Должно быть, ошиблась где–то по ходу дела, и хотя крайне старалась, решить оказалось слишком сложно. Вот так и в жизни: шло себе все прекрасно, а потом вышли у меня две шестерки и ни одной тройки, все полетело, и исправить что–либо уже невозможно. Снова навернулись слезы, обжигающие, изматывающие, молчаливые, и я вижу комнату такой, какова она есть — безобразная комнатушка в безобразном доме в безобразной части Лондона. Вижу и себя такой, какая я есть: законченная эгоистичная трусиха, которой проще было сбежать от Бена с Чарли, нежели остаться и не пасовать ни перед чем. Прямо сейчас я особенно тоскую по Чарли, по запаху от него, как от печенья, по тому ощущению, когда держишь его крепко, он пытается увернуться от тебя, а обоим нам от этого радостно: мне от старания, ему — от понимания, что я старалась, что я люблю его.
Слышится осторожный стук в дверь. Вздрагиваю и утираю слезы, а в дверь заглядывает Ангел.
— Эй, ты тут, детка, просто удостоверяюсь, все ли у тебя в порядке. — Она оглядывает комнату. — Господи Иисусе, ты что, в программу «Меняем обстановку» попала? Эта комната смотрится потрясающе. Сможешь в следующий раз мою отделать?
— Ну да, вчера я малость поднапряглась, — говорю таким бодрым голосом, какой только получается. — Шанель вроде тоже одобряет… лучше стало, правда? — Смотрю на ее обалденный топ. — Собралась куда–то?
— Нет, я только что пришла, детка. Мне на работе веселенькие часы выпадают. Впрочем, ужасно как есть хочется. Может, устроим выход в свет — позавтракать? Тут кафешка за углом есть неплохая.
— С удовольствием, — говорю, мгновенно чувствуя себя лучше.
— Сейчас, я только переоденусь, дай мне пару секунд. — Она исчезает.
Вскакиваю с постели и перебираю одежду у себя в новом гардеробе: две пары джинсов, один костюм для собеседований, два платья–рубашки, легкие брюки, дорогой серый пиджак с поясом (испорченный), несколько топов–кофтенок, джинсовая юбка, джемпер, вязанный косицами. Такое ощущение, что ничто из этого больше не годится. Выбираю джинсы и голубую кофточку из джерси с глубоким вырезом и чувствую: тоска смертная, совсем не для Кэт, хоть я и не знаю еще, какая она из себя, Кэт. Спустя десять минут снова появляется Ангел. Она сменила коротенькую черную юбку и красную атласную блузку («это у нее форма такая?») на развевающееся белое платье из индийского хлопка, связала свои пепельно–белокурые волосы на затылке, как раз насколько их длины хватает, так что мягкие завитушки выбиваются. Безо всяких усилий она обрела вид одновременно раскованный, стильный и невинный. Лицо ее, напоминающее формой сердце, мило и лишено коварства, она совсем не выглядит так, что сразу скажешь: работает в казино. Понимаю, что совсем не знаю, как выглядит крупье, видела, правда, в «Одиннадцати друзьях Оушена», но это не считается.
— Идем, детка, — говорит Ангел, и я следую за ней аккуратно и с признательностью вниз по крутым стершимся ступенькам, через забитое кроссовками и куртками крыльцо, через заваленный мусором палисадник на неприглядную в свете раннего утра улицу.
10
Ангела пробиралась среди людских ног, шагала мимо сидений у стойки, которые ростом были с нею вровень, подальше от бара, прямо к сцене. Пока она шла, чья–то рука ласково потрепала ее по голове, словно собачку. Картежники уже привыкли видеть белокурую девчушку, какой она была тогда, и Ангела тоже привыкла к ним, по большей части. Она до сих пор ненавидела удушающий дым и взрослость того клуба, смутно сознавая, что он не был местом для ребенка, где некоторые мужчины смотрели на нее так, как ей еще было непонятно, зато ясно, что не по душе, а порой и хватали ее за попку, когда она проходила мимо. Зато теперь она знала, как проводить тут время: садилась на сиденье у бара и вытирала пивные стаканы, когда за стойкой работала ее любимая Лоррейн, похоже, искренне признательная за помощь; или играла с мамочкиной косметикой в крошечной уборной за сценой, тщательно пряча все следы пользования губной помадой и румянами, чтобы Рут не заметила и не взбесилась; или иногда играла в домино с дядей Тедом, если того удавалось уговорить. Впрочем, приходы в клуб ее больше не забавляли, он наскучил ей, да еще и утомлял, мешая заниматься в школе. Однако теперь, когда она стала старше, мать стала чаще брать ее с собой на работу, она не желала разбрасываться деньгами на нянек и считала, что оставлять дочь дома одну было бы еще хуже.
К тому времени, когда Ангела пробралась вперед, Рут уже исчезла в кулисах, а пианист укладывал ноты в папку. Теперь Ангеле добраться до маминой уборной быстрее было через сцену, чем делать круги позади барной стойки. Когда она вскинула руки, чтобы взобраться на чересчур высокие доски, один из посетителей бросил: «Нужна помощь, милашка?» — поднял девочку над головой, и она вскарабкалась на сцену на четвереньках. Встала, одернула платье в красный горошек, прикрывая панталончики, и со всех ног побежала наискосок налево.
— Здравствуй, мамочка, — робко произнесла Ангела, просовывая голову за занавеску уборной. Она обожала мамочку, но никогда не была целиком уверена, в каком настроении окажется Рут, какой прием ее ожидает.
— Здравствуй, ангел! — воскликнула Рут, наклоняясь и крепко прижимая к себе дочь. — Ты хорошо себя вела с твоим дядей Тедом?
На ней было узкое отделанное блестками темно–синее платье, волосы убраны в высокую прическу, глаза окружали густо накрашенные ресницы, и Ангела считала ее самой красивой мамочкой на всем белом свете, да еще и с самым чудесным, за душу берущим голосом, в хрипотце которого даже Ангела различала печаль и пережитое.
— Здравствуй, мамочка, — робко произнесла Ангела, просовывая голову за занавеску уборной. Она обожала мамочку, но никогда не была целиком уверена, в каком настроении окажется Рут, какой прием ее ожидает.
— Здравствуй, ангел! — воскликнула Рут, наклоняясь и крепко прижимая к себе дочь. — Ты хорошо себя вела с твоим дядей Тедом?
На ней было узкое отделанное блестками темно–синее платье, волосы убраны в высокую прическу, глаза окружали густо накрашенные ресницы, и Ангела считала ее самой красивой мамочкой на всем белом свете, да еще и с самым чудесным, за душу берущим голосом, в хрипотце которого даже Ангела различала печаль и пережитое.
— Да, мамочка. Давай побыстрее пойдем домой, а, мам? Я устала.
— Я знаю, милая. Сейчас, я только выберусь из этого платья, а потом мы с дядей Тедом выпьем по рюмочке и пойдем прямо домой.
— А я, мамочка, хочу сразу домой пойти, — сказала Ангела.
— Я же сказала тебе, дорогая девочка, быстренько всего по рюмочке — и мы уйдем. Мамочку жажда мучит после всего этого пения.
— Мамочка, ну пожалуйста, я очень хочу пойти домой. Я спать хочу.
— Ангела, я сказала: нет, — произнесла Рут. — Хочешь, я тебе лимонада возьму?
— Нет! — завопила Ангела, уже не владея собой от навалившейся усталости. — Я хочу пойти домой сейчас же.
— Не смейте говорить со мной подобным образом, юная леди, — выговорила Рут. — Мы пойдем домой, когда я скажу.
Ангела перестала кричать и плюхнулась в единственное в уборной кресло, настоящее кресло для туалетного столика, с золочеными ножками и мягкими подлокотниками, обитое выцветшим розовым бархатом с единственным пятном в виде почки на сиденье. Она угрюмо болтала ногами и хранила молчание, понимала: с ее матерью нельзя спорить, когда та разговаривает с ней таким тоном, ей не хотелось получить подзатыльник.
Рут выбралась из вечернего платья и стояла перед зеркалом в одном кружевном переливчато–голубоватом нижнем белье, все еще на высоких каблуках, все еще влекущая к себе.
Она протерла под мышками влажной фланелью, попрыскала средством от пота на все еще плоский живот и ниже. Потом надела простые черные брючки–капри и облегающий черный верх с короткими рукавами. Прическу и макияж она оставила как были, и при таком свете, да еще и по тому, как она шла, ее можно было бы принять за Мэрилин Монро с волосами цвета воронова крыла. Она взяла Ангелу за руку, скорее твердо, чем грубо, на этот раз мамочка явно не слишком рассердилась на дочь, и они пошли по коридору, вышли в застланный дымом зал клуба, где Тед уже поджидал их у бара. Тед купил Ангеле лимонад и пакетик чипсов с креветками, и одна рюмочка Рут обратилась в три, а то и четыре, и в конце концов Ангела уснула, сложившись пополам на сиденье у бара: головкой легла на тоненькие ручки, скрещенные на заляпанной пивом стойке.
11
Я сижу с Ангел за угловым столиком и удивляюсь, до чего же я голодна: как будто наверстываю все сгоревшие в Манчестере калории. Владеет кафе симпатичная пожилая греческая пара, и кофе, понятно, отличный, зато и еда — объеденье, и я с волчьим аппетитом набрасываюсь на все: яичницу с ветчиной, грибы, бобы, жареные помидоры, поджаренный хлебец, — желудок убеждает меня, мол, не последний день живу, пусть даже душа в том и не уверена. Ангел, если присмотреться внимательнее, выглядит усталой, но сохраняет в себе ту прелесть, которой обладают лишь немногие и которая позволяет не замечать у ее обладательницы мешки под глазами.
— Что ты сегодня намерена делать, детка? — спрашивает Ангел.
— Не знаю, нужно пойти еды купить, может, в банк зайти, если какой на глаза попадется, а завтра нужно начинать искать работу. — Задачи эти вдруг кажутся неодолимыми. Умолкаю, старясь подправить настроение. — Но одно я должна сделать сегодня: купить какие–нибудь шлепанцы… как вы только с ванной уживаетесь?
Ангел смеется:
— Я принимаю душ в основном на работе. Да и в любом случае, надеюсь, я тут ненадолго, детка, просто нужно было где–то малость осесть, чтоб не могли найти. Вообще–то я бы жить в такой дыре не стала, но необходимость заставляет, и все такое.
— А‑а. — Я опускаю взгляд.
— А у тебя что за оправдание, детка? — спрашивает Ангел. От доброты ее голоса на глаза наворачиваются слезы.
— На самом деле то же, что и у тебя, полагаю. Не хочу, чтоб меня за какую–то извращенку принимали, понимаю, мы только–только познакомились, но я подумала: сгодится и этот жуткий дом, если ты в нем.
— Не дрейфь, детка, — успокаивает Ангел. — Я еще съезжать не собираюсь.
Как–то нелепо становится оттого, что я так привязалась к Ангел, но она, похоже, не возражает: у меня такое чувство, что она привыкла опекать людей, что ей это нравится, нравится ощущать себя нужной. Порой кажется, в чем–то она взрослее, чем я была когда бы то ни было, хотя я, должно быть, лет на 10 ее старше и уже побывала и женой, и матерью.
— Знаешь, нам надо будет связь поддерживать, когда ты и впрямь уедешь, — жалобным тоном говорю я.
— Конечно, будем поддерживать, детка. В любом случае, пока я тут и в этом доме больше нет никого, с кем бы мне хотелось тусоваться. — Она улыбается мне, и взгляд ее искрится коварным огнем. Она напускает на себя зловещий вид и произносит с жутким американским выговором: — Не дрейфьте, мисс Браун. Вы да я, мы уж на славу позабавимся.
Я успокаиваюсь, словно девчонка–капризуля, которой дали мороженое, а Ангел, хотя уже и покончила с едой, все равно с радостью остается. И мы продолжаем сидеть, заказываем себе еще кофе и болтаем обо всем и ни о чем, а я приканчиваю горкой высившиеся меж нами жареные хлебцы с маслом — все до последнего кусочка.
Когда мы вернулись домой, Ангел сразу же отправилась спать: она всю ночь работала, а я, поскольку не знала, чем заняться, пошла проверить кухню, просто посмотреть, а вдруг в ней нет никого. Я еще не выведала, кто в этом доме чем занимается, кто когда (если вообще) работает, кто когда бывает дома. Поскольку общей гостиной не было, я предположила, что на кухне всегда полно народу, но пока там было довольно тихо. Бев, ту девицу из Барнсли, у которой шоколадку украли, я не видела с того самого первого вечера, зато сейчас она была на кухне, хлопотала возле раковины. Идти на попятный было поздно: она меня услышала. Повернула голову и, глядя через плечо, засияла улыбкой.
— Доброе утро! Офигеть от этих собак, только что, на фиг, прямо в собачье дерьмо вляпалась. Понять не могу, зачем людям эти маленькие сучки с кобельками, могли бы, по крайности, убрать за ними их фигню, только народ в этой округе такой, на фиг, неграмотный. — До меня доходит, что в руке у Бев деревянное сабо и она скребет обувку столовым ножом над горкой грязных тарелок в раковине. Замечает гримасу на моем лице. — А‑а, не бойся, жидкость для мойки посуды офигеть какая штука, она избавляет от девяносто девяти процентов бактерий. Я об этом статью читала, все в порядке.
Я в растерянности, не знаю, как на такое реагировать. Пока длится молчание, входит австралийка Эрика. На ней темно–лиловый костюм с юбкой, хорошо подчеркивающий ее невероятно изящную фигурку, а на заурядном личике толстый слой косметики, темные волосы подняты вверх, лежат на голове эдакой высокой волной. Я улыбаюсь ей, но она в ответ только супится на меня, потом подходит к раковине и замечает, чем Бев занимается.
— Бев, побойся бога! — морщится Эрика.
— Ой, Эрика, не страдай, я после все подчищу.
— Это отвратительно! — рубит Эрика, и, хотя она мне не очень нравится, в этом приходится с ней согласиться. Бев смеется и продолжает чистить свою обувку. Эрика разворачивается на невысоких каблучках и топает из кухни вон, громко хлопая дверью.
— Удачи на собеседовании! — весело кричит ей вслед Бев и вполголоса прибавляет: — Сучка ты кисломордая.
Ругань обычно оскорбляла мой слух, но на этот раз, чувствую, проникаюсь, едва смехом не захожусь. Никак не решаюсь, но она вроде настроена по–дружески.
— Бев, — спрашиваю, — не знаешь, где тут поблизости можно шлепы купить, знаешь, такие резиновые?
— Что? Милочка, уж не думаешь ли, что ты в, фиг его знает, каком–нибудь Скегнессе?[9] Может, ты еще и, на фиг, резиновое колечко хочешь? — Бев смеется собственной шутке, но я не в обиде, Бев мне нравится, при всех ее выраженьицах, от которых уши вянут.
Ее полное пренебрежение светскими условностями действует как–то освежающе.
— Попробуй поискать на Нагз — Хэд, там полно дешевых лавок типа «все по фунту» и обувных лавок тоже, может, и подберешь что. Кстати, будешь там, купи, пожалуйста, мешки для мусора, большие и покрепче, у нас они всегда кончаются. — Это первое предложение, услышанное мною из уст Бев, в котором нет ругательств. Я покорно киваю и покидаю пропахшую собачьим калом кухню.