В числе новых приятелей князя Ивана оказался некий подьячий Тишин. Освоившись с тем, что с ним на дружеской ноге бывший государев фаворит, Тишин захотел поближе познакомиться и с бывшей государевой невестой… А между тем Екатерина полюбила поручика Дмитрия Овцына.
Дмитрий Леонтьевич находился здесь отнюдь не в ссылке и не на караульной службе состоял — он входил в состав экспедиций, организованных Академией наук для описи северного берега России и для отыскания прохода по морю из Оби в Енисей, в 1737 году он достиг устья Енисея и поднялся до Туруханска. Дела занесли его в Березов, тут он встретил Екатерину и влюбился в нее. Если бы дали им волю, они бы немедленно поженились, но пока встречались тайно и жили во грехе. И вот к ней пристал Тишин, на которого Екатерине и смотреть-то было тошно. Она дала наглому подьячему пощечину и пожаловалась брату и возлюбленному. Дмитрий жестоко избил Тишина. До утра тот лежал в своей избе, зализывая раны, а пуще — измышляя планы мести, а поутру настрочил донос сибирскому губернатору. Ну что ж, подьячий — чернильная душа, знает, что чернила иной раз до крови доводят…
Нажаловался мстительный Тишин не на то, что был бит любовником Екатерины Долгорукой, а на то, что означенный любовник состоит в стачке с братом Екатерины, бывшим государевым фаворитом Иваном Алексеевым, и оба они злословят на государыню, замышляют измену и умишки простого народа дерзают засорять богопротивными речами.
Словом, наплел семь верст до небес, где правду написал (князь Иван и впрямь был на язык невоздержан), где наврал… Донос получился внушительный и впечатление там, куда прислан был, произвел какое нужно.
Вскоре в Березов явился командующий сибирского гарнизона Ушаков с секретным предписанием — проверить донос Тишина. Он появился тихой сапой и завел дружбу с Долгоруким самым верным и самым скорым способом — начал его подпаивать. Князь Иван всегда был невоздержан во хмелю, а потому Ушаков много чего от него услышал. Не поскупился Иван Алексеевич и на «добрые слова» по поводу императрицы Анны Иоанновны… Одновременно Ушаков присматривался к тому, как содержатся ссыльные, с кем дружбу водят. А подьячий Тишин был при сем первым доводчиком до него всяческих порочащих сведений.
Ушаков тихо приехал, тихо уехал. Но спустя месяц явился снова — и тут уж грянул гром с ясного неба!
Ивана Алексеевича сначала посадили на хлеб и воду в темную яму в остроге. Еду ему спускали вниз на веревке, а Наталья, которая в то время вновь была беременна, слезно вымаливала у солдат разрешения передать лишний кусочек да позволить ей повидать мужа.
Тем временем оба брата князя Ивана, Александр и Николай, да воевода Боровской, да пристав Петров, да Дмитрий Овцын, да еще несколько десятков березовских обывателей, с которыми князь Иван Долгорукий хоть одно слово молвил, были арестованы и увезены в Тобольск. Следствие проводилось с пристрастием. Девятнадцать человек признали виновными в разных послаблениях Долгоруким и прикосновенными к «вредительным и злым словам княжны Долгорукой», то есть Екатерины, которая, конечно, тоже не скупилась на комплименты для Анны Иоанновны.
Петров был обезглавлен, Боровской и Овцын разжалованы в солдаты. (Забежим немного вперед и скажем: Дмитрий Леонтьевич Овцын попал матросом во флот и позднее принимал участие в экспедициях командора Витуса Беринга. Во время плаваний у северных берегов Сибири он произвел подробную опись Обской губы от Обдорска вдоль восточного берега, всей Тазовской губы и Енисейского залива от мыса Овцына до мыса Зверева и дослужился он до звания капитана 2-го ранга.) Братья князя Ивана были биты кнутами и разосланы в дальние монастыри. Та же участь постигла и сестер, в том числе княжну Екатерину — ее отправили в Томский монастырь в самое строгое заточение: с нею никому из послушниц даже слова молвить не велено было под страхом смерти!
После четырех месяцев «звериного сидения» в яме князя Ивана тайно увезли из Березова. Прибежала утром Наталья проведать мужа — а его и нет, и никто не знает, куда подевался. Отчаяние ее было так велико, что даже новый комендант испугался: пожалуй, он не устоит и пустит в душу свою милосердие к ней. И, чтобы избежать искушения, посадил княгиню, только что разрешившуюся от бремени, в ту самую яму, где недавно сидел ее муж.
А ведь Березов — край вечной мерзлоты…
Поскольку всех Долгоруких из острога свезли, сын Натальи, Миша, оставался брошенным без призора. Если бы не местные солдатки, умереть бы ему с голоду. Да и княгине Наталье с новорожденным тогда не выжить. Ему это сидение в яме и впрямь будет стоит жизни: второй сын Натальи, Дмитрий, начнет страдать нервным расстройством, а спустя несколько лет умрет преждевременно. Ну а она сама почти ослепла от слез в своем узилище, едва не лишилась ума…
Наконец комендант испугался, как бы не померла узница. Ведь тогда он пострадает не за недостаток усердия, а за его переизбыток! И он выпустил княгиню Наталью.
Несчастная женщина вернулась в разоренный дом — и приготовилась доживать здесь свой печальный век.
Смерти она уже не боялась. Хотела только знать, где ее любимый муж и сердечный друг, ее сострадалец и товарищ (иначе она его и не называла, как если бы князь Иван терпел ссылку ради нее, а не наоборот!), любовью к которому она жила все эти годы, ни единого разу не пожалев о том, что всю жизнь принесла в жертву этой любви.
А в самом деле, где же был он в ту пору, ее сострадалец?
Князя Ивана привезли в Шлиссельбург и поместили в крепость. Недруги Долгоруких, которые никак не могли угомониться (что и говорить, фамилия сия немало в свое время постаралась, злобствуя и возбуждая против себя людей, а месть — это ведь то блюдо, насытиться которым, говорят, невозможно!), готовили новый процесс против них. Так всегда в России: изобличить очередного врага — лучшее средство возвыситься в глазах государевых. Однако поносные словеса, о коих удалось разведать мастеру следственных дел Ушакову, оказались сущей ерундой по сравнению с теми наветами, которые сам на себя возвел несчастный Иван Долгорукий, не выдержавший пыток.
Князь бредил наяву и однажды рассказал (хотя его и не спрашивали, ведь об этой тайне никто не знал) историю подложного завещания императора Петра II. Вот радость-то была для долгоруковских неприятелей! Вот это и в самом деле государственное преступление, которое позволит под корень вывести всех Долгоруких!
Началось новое разбирательство, к которому были привлечены не только березовские ссыльные, но и дядья князя Ивана: Василий Лукич, Иван и Сергей Григорьевичи. Причем Сергей Григорьевич был уже помилован императрицей по протекции тестя своего, петровского сподвижника, знаменитого Шафирова, и даже назначен послом в Лондон, однако выехать туда не успел, был остановлен — и разделил участь соучастников по делу о подложном завещании.
8 ноября 1739 года Долгорукие были преданы мучительной казни четвертованием на Скудельничем поле близ Новгорода.
В последние минуты жизни князь Иван держался на редкость мужественно.
Вот то, о чем не знала Наталья. Но, видимо, сердце подсказало ей, что милого друга на свете уж нет. В конце 1739 года она подала «доношение» на высочайшее имя с просьбой: если муж ее жив, пусть ей позволят разделить его судьбу, если нет, то умоляет она постричь ее в монахини.
Ответ пришел на диво быстро — всего через полгода. Тут-то и узнала Наталья о печальной участи любимого мужа. А заодно — о том, что она и дети ее полностью помилованы и им дозволено вернуться в Россию, жить у старшего брата Петра Борисовича.
Пути в те времена были так долги, что Наталья прибыла в Москву лишь 17 октября 1740 года — отчего-то судьба так распорядилась, что это оказался именно день смерти ее гонительницы Анны Иоанновны.
Жизни под присмотром братьев у Натальи не получилось: там шли споры о громадном наследстве графа Шереметева, из которого несчастной сестре уделили только одну деревеньку. Однако немедленно постричься в монастырь она тоже не смогла, хотя и собиралась, — нужно было позаботиться о воспитании сыновей.
Разумеется, в общество Наталья уже не вернулась и лишь со стороны наблюдала за теми переменами, которые происходили в России. После краткого междуцарствия Анны Леопольдовны на престол взошла Елизавета Петровна, помиловавшая всех Долгоруких (хотя они в свое время и ей немало попортили кровушку и однако даже княжна Екатерина была возвращена в Москву и выдана замуж за Якова Брюса), но наказавшая всех клевретов прежнего царствования. Пострадали и Бирон (хотя ему за всегдашнюю тайную к царевне Елизавете любовь досталось еще не слишком-то тяжело, а дочери его потом воспитывались при дворе), и Остерман, и вице-канцлер Головкин, и Лопухины. А Волынский, за сына которого так старательно пытались когда-то выдать Наталью Борисовну, сложил голову на плахе еще при Анне Иоанновне. Многие из прежних врагов, впрочем, и сами умерли, да от их участи Наталье было ни жарко, ни холодно. Месть ее никогда не грела, не радовала, так же, как не обрадовали ее собственные, вдруг с неба свалившиеся успехи среди мужчин. Загадочная и прекрасная (она все еще была очень красива, несмотря на перенесенные тяготы) вдова, живущая хоть и в миру, но сущей монахиней, затворившаяся в своем селе Волынском под Москвой, часто бывавшая по приглашению императрицы и в Покровском, привлекала их. Великий князь и будущий наследник российского престола Петр Федорович был влюблен в нее, даром что прекрасная княгиня была на четырнадцать лет старше… Но ни на чьи чувства Наталья более не ответила, никакого предложения о браке не приняла. Ее поддерживал, ей помогал младший, любимый брат Сергей Петрович Шереметев. Все, что ее в жизни заботило, была лишь участь сына Михаила (Дмитрий рос болезненным и слабым, видно было, что он не жилец на белом свете). Михаил выучился, повзрослел, затем Наталья приискала ему жену — княжну Голицыну. Та, впрочем, вскоре умерла, и тогда Наталья женила Михаила на баронессе Анне Николаевне Строгановой.
Теперь она могла почувствовать себя вполне свободной от мира и в 1758 году уехала вместе с младшим сыном в Киев, где постриглась во Фроловском женском монастыре с именем Нектария. Из тиши своей монастырской кельи она приветствовала воцарившуюся на роскошном троне Екатерину II и получила от нее благосклонный ответ: «О сыновьях ваших будьте уверены, что по справедливости милостию и покровительством моим оставлены не будут. Впрочем, поручаю себя молитвам вашим и пребуду вами всегда благосклонна…»
От покинутого мира оставалось у Натальи одно дело, за которое она взялась бы еще в Березове, когда бы способствовали тому условия. Ей давно хотелось написать историю своей великой любви, рассказать людям о том, сколько жертв любовь от человека требует и каким счастьем награждает.
Счастьем и горем…
Просил написать о ее жизни и сын Михаил. Тогда, в 1767 году, Наталья взялась за свои «Своеручные записки». И выпустила на свет божий те тайные признания, которые многие годы бережно лелеяла в душе своей:
«И я была человек, все дни живота своего проводила в бедах и всё опробовала: гонения, странствия, нищету, разлучение с милым, всё, кто что может вздумать… Во всех злополучиях я была мужу своему товарищ; и теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла. Бог тому свидетель: всё, любя мужа, сносила; сколько можно мне было, еще и его подкрепляла… Он всего свету дороже был. Вот любовь до чего довела! Всё оставила: и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним, и скитаюсь. Этому причина — вся непорочная любовь, которой я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился и я для него и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что он дал мне знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь мою жизнию своею заплатить…»
* * *Каждый любящий убежден: так, как он, никто не любил и любить не может, таких признаний никогда еще не исторгало ничье сердце!
Это правда: никто так не любил и любить не сможет, как любила Наталья Долгорукая, и ничье сердце никогда не исторгало таких признаний.
«Ты все же мой!» (Каролина Павлова)
В мире нет ничего лучше воспоминаний. Они похожи на цветы, из которых твое израненное нелюбовью сердце или неудовлетворенное тщеславие могут сплести себе какой угодно венок — от самого нежного, из незабудок, до самого пышного, из роз или даже лавров. Беда только в том, что эту истину о бесценности воспоминаний ты начнешь постигать, когда заживешься на свете столь долго, что твои незабудки и розы истончатся, высохнут, станут хрупкими и ломкими, а лавровые листья годны будут только для того, чтобы отправить их в суп для прислуги. Да, впрочем, и от прежней любви или нелюбви, гордыни и тщеславия тоже останется лишь легкий, пыльный аромат, напоминающий аромат увядшего и обесцвеченного временем цветка.
Собственно, и когда ты уже проживешь долго, столь долго, что тебе начнет надоедать жизнь, ты перестаешь понимать: а зачем вообще это нужно — вспоминать прошлое? Не лучше ли мечтать о будущем… о том прекрасном и безмятежном будущем, которое ждет тебя в райских садах, где всегда свежи розы, и ярки незабудки, и горделиво шелестят лавры? И все же воспоминания нужны.
А проще всего воскрешаются они письмами.
Некая дама восьмидесяти шести лет, которая совсем уже собралась было унести в могилу прелестнейшие из воспоминаний своей юности (да, кажется, они ее за давностию лет уже и не посещали), получила письмо от сына своего бывшего возлюбленного — и испытала ощущение, похожее на то, кое возникло бы у каждого, ежели бы он вдруг встретил покойника — пусть и весьма нам некогда дорогого, однако все же… согласитесь, неуютно… даже страшновато… А уж если тому человеку сравнялось вышеупомянутое число годков (ужас, и помыслить страшно, когда ж это они, годки-то, промелькнуть успели?!) и он со дня на день исподволь готовится к тому, что архангельские трубы однажды вострубят и в его честь… Что же это означает? — немедленно возникнет мысль. А потом и следующая: неужто он, голубчик, явился по мою душу, чтобы сопроводить меня в мир иной?
Та дама, которая получила письмо в свои несусветные годы, до коих она невероятным чудом дожила-дотянула, научилась главному: блюсти достоинство. И еще делать вид, что все в ее жизни всегда свершалось и ныне свершается так, как и должно быть, именно так, как она сама этого хочет. А как же иначе, ведь насельник мира скорби не пучит на тебя страшные глаза и не клацает жутко зубами, костями не гремит, страшным воем не воет, а наоборот — голос из прошлого с очень даже приличными интонациями сообщает о своем к тебе вечном (вот уж воистину!) благорасположении… А потому следует растянуть в улыбке истончившиеся губы и сделать вид, будто безмерно счастлива встрече с призраком былого.
Точно так и поступила Каролина Карловна — даму, о которой здесь и далее идет речь, звали так, потому что отец ее, Карл Яниш, был существо оригинальное и назвал дочь в свою честь. Прочитав полученное послание, она подошла к своему письменному столу, угнездилась в удобном кресле и, придвинув чернильницу, окунула туда металлическое перышко. На заре-то туманной юности она строчила бойкие любовные письма, царапая по бумаге плохо очиненным гусиным пером, а теперь времена изменились, теперь, глядишь, станешь по стародавней памяти писать гусиным пером, так и угодишь в анахронизмы… В общем, вооружилась Каролина и написала чуть дрожащим почерком, но все же вполне бодро и размашисто (ведь всю свою жизнь она только и знала, что писала что-нибудь, а оттого рука у нее была набита): «Милостивый государь Владислав Адамович! Вы сообщаете, что собираете материалы, связанные с жизнью и творчеством Вашего великого отца, и просите прислать оригиналы или копии каких-нибудь его писем, ко мне писанных, буде они сохранились. Я была бы счастлива хранить их всю жизнь, однако мы никогда не переписывались. Я написала ему только два письма, которые вам известны, ибо они, по Вашему сообщению, сохранились среди бумаг Вашего батюшки. Он же мне никогда не писал. У меня имеется только его письмо к моему отцу. Это письмо я вам посылаю».
Да, кстати, а где оно, то письмо? Уже несколько лет миновало с тех пор, как Каролина Карловна разобрала всю свою корреспонденцию, которой, конечно, накопилось за жизнь очень много, рассортировала все черновики, избавляя от лишних хлопот будущих исследователей ее творчества. В том, что такие исследователи не замедлят появиться в самое скорое время после ее смерти, она не сомневалась: ведь в ее архивах хранились обращенные к ней автографы людей великих, давно уже справедливо (кто-то и несправедливо!) зачисленных в классики, от нежно любимого ею Боратынского до злоязычного эпилептика Достоевского… Где же, где же письмо?..
А, ну да, в той коробке с надписью: «Москва, 1828 год»…
Вот оно!
«С большим удовольствием узнал, что ваша супруга и mademoiselle Каролина здоровы и все еще немного помнят меня. Mademoiselle сделала в польском языке успехи, которые удивляют всех, кроме людей, знающих ее необычайные способности ко всем наукам. Как ее бывший учитель польского языка, горжусь, что нашел такую ученицу. Ввиду того, что книги для начального обучения быстро отживают свой век, прошу передать m-lle Каролине два новых польских томика. Если ей угодно будет подарить мне взамен книжку, по которой она училась читать по-польски, она будет мне дороже всех парижских и лондонских изданий…»
Писано из Петербурга 23 декабря 1828 года.
Какой небрежный, дружеский тон! Общие слова, не более того. Можно подумать, что это просто упражнение в вежливости, что и в самом деле речь идет не более чем об уроках польского языка, которые ссыльный поэт Адам Мицкевич, вдруг нагрянувший в Москву, от нечего делать давал молоденькой поэтессе Каролине Яниш.
А на самом деле…
А на самом деле эти польские уроки были для нее только предлогом оказаться к Адаму поближе. Каролина тогда в одно мгновение смекнула: нужно предпринять нечто особенное, чтобы обратить на себя его внимание, иначе она затеряется в толпе посетителей салона княгини Зинаиды Волконской, куда ее, пятнадцатилетнюю поэтессу, автора нескольких очень недурных опусов, внезапно пригласили. Это правда, что хозяйка желала непременно слыть покровительницей муз, однако Каролина, несмотря на младость лет, понимала: не видать ей бы приглашения как своих ушей, окажись она красавицей. А в лучшем случае ее можно было назвать просто хорошенькой (и то с очень большой натяжкой!). К тому же не бог весть какое жалованье ее отца, преподавателя физики и математики в Медицинско-хирургической академии, не позволяло ей не только слыть законодательницей мод, но и даже пытаться соперничать роскошью нарядов с хозяйкой дома. По сути дела, семья Янишей жила на средства дядюшки. Отец был всецело занят своими научными занятиями, увлекался также астрономией, математикой, живописью, что позволило ему дать дочери отличное домашнее образование, но не сделало ее ни на йоту обворожительней и обольстительней.