Двое среди людей - Вайнер Аркадий Александрович 7 стр.


— Стой! Стой! Стреляю!

«Стреляю, стреляю», — ввинчивались буравами в мозг слова, но я не мог остановиться и бежал, бормоча себе под нос:

— Мамочка, мамочка, дорогая, да что это такое, мамочка, ведь он не имеет права стрелять, не имеет…

И вся моя спина превратилась в одно огромное ухо, чутко ловившее тяжелый топот сзади, а передо мной бежал, вжимая голову в плечи и нелепо взбрыкивая ногами, Альбинка. Топот смолк, и я всей кожей почувствовал толчок воздуха, и только потом прилетел звук: пу-о-ах! Боже мой, он стрелял. Он стрелял в нас! Он стре… Пу-о-ах!!

И тоненький зловещий свист, как пение комаров, что жалили нас сегодня ночью: вз-и-ить, вз-и-ить!..

Рапорт

Начальнику Дзержинского горотд. от ст. инспектора дорнадзора ст. лейтенанта милиции Турина И. К.

«…но потом они увидели в машине Калинина в форме и бросились бежать в поле. Я перебежал через дорогу и крикнул им, чтобы остановились, но они продолжали убегать. Тогда я сделал два предупредительных выстрела и навел пистолет в цель…»

Альбинас Юронис

Я совсем ополоумел от страха. Хотя сначала я не боялся, что он нас застрелит. Мне и в голову не приходило, что он может стрелять в нас. Я просто озверел от страха, поняв, что мы попались. И одна-единственная надежда оставалась у меня — убежать. Он не сможет догнать. Он уже старый, ему ведь не меньше тридцати. Я бежал так, как никогда еще не бегал в жизни. Я бежал, не обращая внимания на его крик: «Стреляю!» Потому что он не имеет права в нас стрелять. Стрелять можно только в тех, кто нападает на него. А мы на него не нападали. Мы убегали от него. Он не мог в нас стрелять. Мы ведь никакой опасности для него не представляли! Он не будет стрелять, что он, зверь, что ли?

И вдруг раздался выстрел. Я даже не сразу понял, что это выстрел, так нелепо, неуместно прозвучал он в этой кромешной тишине. Но где-то высоко над головой взвизгнула пуля. И этот тонкий злой визг будто под колени ударил. Ноги сразу сбились с ритма, стали ватными, тяжелыми, непослушными. Сердце провалилось куда-то вниз, в живот, и замерло там. «Он сейчас убьет меня», — подумал я вяло. Снова бабахнул выстрел. Я почувствовал, что сейчас пуля вопьется мне в спину. Она продырявит меня насквозь, вылетев впереди вместе с куском мяса. Горячая дымящаяся кровь хлынет из меня двумя струями. Я буду валяться здесь на поле, пока вся кровь не вытечет из меня, медленно впитываясь в сухую серую землю. Некому будет мне даже помочь. Я умру один, совсем один. «Все кончено, все, совсем все», — подумал я. Нет, нет, это невозможно, я хочу жить! Он не имеет права! И я остановился…

Владимир Лакс

Альбинка остановился и, еще ниже вжимая голову в плечи, стал поворачиваться назад. Тогда остановился и я, но повернуться назад боялся. Милиционер подбежал, тяжело дыша, и крикнул:

— Руки за голову!

Я медленно, через силу, поднял руки и понял, что со старой жизнью покончено навсегда. Так поднимают руки вверх только пленные фашисты и шпионы в кино. А меня брал в плен свой, советский. Как фашиста. Свело плечи, и я чуть не завыл в голос от ужаса, но не было сил, во мне будто все умерло. Слабо шевельнулась мысль, что они про таксиста не знают, а задержали нас за угон машины. И сразу исчезла.

Милиционер, стоя у меня за спиной, быстро провел рукой по карманам моих брюк, пощупал за поясом, слегка подтолкнул меня дулом пистолета и сказал:

— Пять шагов вперед!

Я отошел, и он так же ловко и быстро обыскал Альбинку. И все время этот милиционер бормотал сквозь зубы:

— Паршивые сукины дети! Дурацкие сукины сыны!

Я услышал сзади треск мотоцикла, который взревел и смолк.

— Кругом! Марш! — Милиционер развернул нас и повел к шоссе.

Я удивился еще, как мало мы успели пробежать от нашей «Волги». Рядом с ней стоял милицейский мотоцикл, и запыленный потный инспектор сказал:

— Двенадцать километров гонюсь за ними — правый цилиндр отказал…

— Ладно, хватит разговоров, — сказал милиционер в штатском, который бежал за нами. Он кивнул на меня мотоциклисту. — Сними с него брючный ремень и свяжи ему руки…

— Зачем? — разлепил я ссохшиеся губы. — Мы и так никуда не собираемся убегать.

— Убийц полагается возить в наручниках, — сказал он зло, потом добавил: — Чтобы ножами было махать несподручно.

— Мы никого не трогали, — с трудом проговорил Альбинка дрожащим голосом. — Мы только взяли машину покататься…

— Вот и хорошо, — сказал инспектор, деловито связывая мне руки. — Сейчас приедем в город, вы там все расскажете, как и что было.

Подъехало несколько легковых машин, и нас сразу обступили со всех сторон милицейские офицеры, они о чем-то оживленно переговаривались. Один смеялся, тот, что задержал нас, негромко разговаривал с молодым подполковником, и я старался изо всех сил что-нибудь уловить в этом гомоне, разобрать какие-нибудь слова, но все слова вдруг потеряли для меня смысл и форму, будто очень быстро завертелась патефонная пластинка или они говорили на заграничном языке, и остались только звуки, и они больно били по барабанным перепонкам, и я больше всего хотел, чтобы это скорее все закончилось. Потом подполковник сказал:

— Ну рассаживайте их по машинам, и поедем, пожалуй…

Альбинку провели и посадили в наше такси, кто-то уселся за руль, машина тронулась, и я увидел, что Альбинка, обернувшись в заднее стекло, что-то кричит мне, но что, я так и не понял.

Меня повели в милицейскую «Волгу», и тут я заметил, что шофер грузовика, который дал нам бензину, всеми забытый в суматохе, по-прежнему стоит на обочине, судорожно прижимая руками к груди свое ведро, и широко открытыми от удивления и испуга глазами смотрит на меня. Мне показалось, что он один здесь сочувствует мне, и я, собравшись с силами, улыбнулся ему и подмигнул. Но он вдруг бросил ведро на землю и плюнул в мою сторону…

Альбинас Юронис

Я твердо решил: ничего не скажу, хоть на куски разорвите. Ни слова от меня, как дело было, не узнаете. Хоть сто часов допрашивайте, все равно буду стоять на своем. Только бы Володька не раскололся. А я-то выдержу.

Но меня никто вообще не допрашивал. Какой-то человек в штатском, наверное следователь, посадил меня в маленькой комнате с решеткой на окне и сказал:

— Вот тебе ручка и бумага. Садись за этот стол и подробно напиши, кто ты такой, откуда ты взялся, как вы попали в такси и каким образом заехали в наши края.

— Мы просто хотели покататься…

— Вот ты и напиши. А вообще-то лучше пиши все по правде — врать нет смысла. Можешь не спешить, продумай все. А я пока поговорю с Москвой, нам надо кое-что уточнить про вас.

Он захлопнул дверь, щелкнул снаружи ключ в замке. По его спокойствию я понял, что о нас уже известно все. Или почти все. А может быть, он только прикидывается таким спокойным? Да нет, он же совсем не спешит. Но меня он все равно с толку не собьет. Нас никто не видел, и я ни за что не признаюсь. Я взял бланк с надписью «Объяснение» и стал писать нашу легенду. Только бы Володька все подтвердил!

Прошло, пожалуй, не меньше часа, пока вернулся следователь. Он спросил:

— Написал? — и по голосу его было ясно, что ему безразлично, что я там написал. Потому что он все равно ни одному моему слову не верил, да и не нужно ему было это, раз он знал гораздо большее.

Я протянул ему исписанный лист. Следователь быстро просмотрел его и бросил на стол, потом задумчиво сказал:

— Да, милейший, с грамматикой у тебя дело швах.

Как будто мы здесь сидим на диктанте, и все другие мои дела замечательны, а вот с грамматикой я подкачал. И прямо неизвестно теперь, принимать меня в тюрьму с плохим знанием грамматики или отправить еще подучиться. Но я ничего не сказал. Я боялся, как бы он не увидел, что я состою сейчас всего из двух чувств. Ненависти и страха.

Но, видать, ему это было тоже безразлично. Он убрал листок с моим объяснением в ящик. И стол стал пустой и чистый, как вся эта маленькая неуютная комната. От этого не на чем было задержать, зацепить, затормозить взгляд. Я чувствовал, что мои глаза предательски шарят по всей комнате, они выдавали меня каждую секунду, потому что я никак не мог посмотреть ему в лицо. Да ему этого и не надо было. Он ведь все равно все знал. Вот мы и сидели с ним и молчали. И в этом молчании я слышал, как течет время. Оно размывало мою твердость, мою решимость не признаваться, быть до конца мужчиной.

— Как ты думаешь, Юронис, какое по закону полагается наказание за убийство? — спросил он неожиданно.

Я пожал плечами:

— Понятия не имею. Меня это не интересует.

— Не интересует — не надо. Как хочешь. Я просто подумал, что всякий человек должен знать, что его ждет впереди.

Я сказал нагло, с ухмылкой:

— Как ты думаешь, Юронис, какое по закону полагается наказание за убийство? — спросил он неожиданно.

Я пожал плечами:

— Понятия не имею. Меня это не интересует.

— Не интересует — не надо. Как хочешь. Я просто подумал, что всякий человек должен знать, что его ждет впереди.

Я сказал нагло, с ухмылкой:

— И что же ждет меня?

Он посмотрел мне в лицо и сказал негромко:

— Смерть.

Если бы он орал на меня, или, может быть, бил бы меня, или злорадствовал, что они меня поймали, я бы, наверное, ему не поверил. Решил, будто он запугивает меня или просто изгаляется.

Но он сказал это грустно, вроде бы даже пожалел, и никакого злорадства в его голосе не было. И я опешил. Я облился весь потом, потому что понял: мне уже ничего в жизни не будет, кроме следствия, суда и смерти. За эти несколько часов с момента убийства таксиста я столько вещей узнал сразу, что вот это, последнее, прямо убило меня. Как будто на меня скала обрушилась. И ничего во мне не осталось теперь старого. Кроме жуткого желания выжить во что бы то ни стало, любой ценой. Чтобы дышать, двигаться, шевелить пальцами, увидеть еще людей и деревья. Чтобы когда-нибудь, хоть через двадцать лет, вернуться в Паневежис, чтобы хоть еще совсем немного пожить, пожить…

И я закричал, завизжал чужим, как во сне, голосом:

— За что? За что смерть? Я никого не убивал! Я никого не убивал! Не убивал! Не хочу…

— Не валяй дурака, — сказал он спокойно, тихо.

И я понял, что ничего уже изменить нельзя, этого никто не может изменить. И этот тихий, спокойный следователь тоже ничего не может. Все уже произошло. Мне бесполезно пытаться что-либо изменить, как если бы я вздумал плечом спихнуть с рельсов паровоз. И я замолк.

Следователь помолчал, потом задумчиво сказал:

— Вот что, Юронис, ты можешь ничего не говорить или рассказывать мне детские сказки вроде той, что ты написал сейчас. Но дело ведь не в этом. Дело-то в том, что вы с Лаксом убили человека. Я не знаю пока, кто нанес удар ножом — ты или Лакс, — но сейчас это в общем-то и неважно. Важно то, что вы оба, понимаешь, оба, убили человека. И нам с тобой сейчас спорить об этом бесполезно. Потому что нас с тобой в комнате двое, и мы оба знаем, что таксиста Попова убили вы. Но вслух я говорю, что это так, а ты говоришь, что это не так. Ты пойми только одну вещь: твоя позиция, может быть, и помогла бы тебе, если бы я хоть немного сомневался в том, что именно вы убили Попова, и хоть самую малость верил тебе. Но я не сомневаюсь в том, что именно вы убили таксиста, а тебе не верю совсем. Ты надеешься на то, что мы не все знаем. Так я этого и не скрываю: мы еще многого не знаем. Например, за что вы его убили, при каких обстоятельствах. Но сейчас не это важно, важно, что мы знаем, кто убил Попова. А остальное мы еще узнаем. Ты это понимаешь?

Я механически кивнул. Да, это он правильно сказал: и он и я знали, что таксиста убили мы с Володькой. Ему ведь надо только доказать это по их законам. И он наверняка докажет. И напишет, что у меня не было чистосердечного раскаяния. Тогда меня расстреляют. Володька ведь все свалит на меня. Даже если и не свалит, меня все равно расстреляют. Я умру, и ничего не будет. Совсем ничего не будет никогда! Никогда! Никогда! А я жить хочу. Господи, как я хочу жить! Как мне еще хочется пожить! Ведь я еще ничего не видел! Когда я буду умирать, мне даже вспомнить нечего будет — приятного или хотя бы интересного. Я не хочу умирать! За что мне умирать? Я ведь не по злобе убил таксиста. Я ведь не знал его даже! Я просто не подумал, я не хотел его убивать! Если бы он сам отдал деньги, я бы никогда не ударил его ножом! Мне ведь все равно было! Они же не поверят; что я не хотел его убивать. Я не хочу умирать. Я бы всю жизнь работал на семью этого таксиста. Пусть только меня не убивают тоже. Это ведь глупо было убивать его, я не думал в этот момент ни о чем. Пусть только оставят мне жизнь, я никогда этого больше не сделаю. Никогда не буду!

Я забыл, что сижу против следователя, а слезы безостановочно бежали у меня по щекам…

— Пишите, я все скажу. Я, честное слово, никогда больше не буду…

Записка по ВЧ

Дзержинский ГОМ. Исх. № 139

В Управление московского уголовного розыска

«Сегодня в Дзержинске Горьковской области в автомашине-такси ММТ 52–51 задержаны Лакс Владимир и Юронис Альбинас, объявленные в розыск, сводкой № 17 от 21 июня 1967 года.

Задержанные сознались в угоне автомашины и убийстве Попова.

Высылайте конвой либо постановление на арест и этапирование».

Владимир Лакс

В голове оглушительно громко гудело, все время сохли губы, глаза резало от яркого солнечного света, и не проходило ощущение, будто я много-много дней не спал. Я тяжело, как пьяный, ворочал языком, односложно отвечая на все вопросы — да, нет. Запираться не было смысла — они нас задержали не за угон машины. Они нас задержали как убийц. И я уже все рассказал. Сквозь усталость и отчаяние проскальзывало у меня удивление: как смогли они так быстро и так четко сработать? Да вот сумели, теперь об этом раздумывать нечего. Вечером нас, по-видимому, повезут назад, в Москву. Там будет тюрьма, следствие, суд. На суд вызовут отца. От этой мысли вся моя сонливость пропала. Я подумал о том, как мне придется посмотреть ему в глаза, и у меня мороз по коже прошел. Для него вся эта история со мной — конец, он слишком простой, обычный человек, чтобы пережить такой позор, который для него тяжелее горя. Боже мой, что же я наделал?!

— Прочитайте, Лакс, ваши показания и подпишите их, — сказал милицейский капитан.

Я смотрел на плотно исписанный лист, и буквы, слова, строчки прыгали перед глазами, сливаясь в неразборчивую головоломку. Из соседней комнаты через неплотно прикрытую дверь доносился чей-то голос, диктовавший протокол:

— «…Во внутренних карманах пиджаков, обнаруженных в такси, лежали паспорт на имя Юрониса Альбинаса Николаевича и профсоюзный билет на имя Лакса Владимира Ивановича…»

А строчки допроса прыгали, сливались, сливались:

«Мыселивтаксинатаганскойплощадиоколоодиннадцатичасов…»

— «…темные очки-светофильтры…»

«наулицебылотемноилюдейсовсемневидно…»

— «…Значок американской выставки, эмалированный с надписью «иЗА-59».

«мыуженаездилиоколошестирублейаденегнебы л осовеем…»

— «…Записная книжка в ледериновой обложке…»

«мыобэтом договорил исьещевдаугавпилсе…»

— «…железнодорожные билеты Даугавпилс — Москва…»

«яположилножврукавпиджака…»

— «…нож хозяйственный с металлической ручкой длиной 16 см…»

«таксисгпобежалпоулицеистрашнокричалвсеврем я…»

— «…на стойке и стекле водительской двери затеки и капли крови».

— Правильно все? — спросил капитан.

Я кивнул.

— Тогда напиши внизу: «Записано с моих слов верно», — и распишись. Готово? Ну, все. Собирайся, поедешь в Москву…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Возмездие

Евгения Курбатова

Сон был стремительный, шумный, как поезд в туннеле метро, и промчался он так же, как поезд, бесследно, оставив в голове тяжелый звенящий гул. Я открыла глаза и пыталась вспомнить, что мне снилось, но все расплывалось, просачивалось, уходило неуловимо быстро. Только два лица еще слабо маячили перед глазами, и, уже почти вдогонку, я узнала их — Лакс и Юронис. И хотя сон не припомнился, я теперь точно знала, что эти два лица все время присутствовали во сне и были все время неподвижны, потому что я видела не живых людей, а только фотографии.

Я встала, пошла в ванную, долго, со вкусом чистила зубы, потом умылась холодной водой, причесалась, но ощущение разбитости, какого-то надсадного утомления не проходило. Из комнаты рванулась, в голос завопила джазовая мелодия. Это пришел с работы отец и принес очередную эстрадную пластинку. На все свободные деньги он покупает пластинки и накручивает их на радиоле без остановки. Это его хобби. Сейчас стало модным иметь хобби. Правда, в данном случае не папа следует за модой, а мода — за ним. Он, помнится, любил джаз даже в те времена, когда считалось, что квакающую музыку могут любить только тунеядствующие стиляги, а маленькие человеческие привязанности еще не назывались хобби. Я помню, меня всегда смешили статьи, где джаз был обязательным атрибутом времяпрепровождения папенькиных сынков. Потому что папа и тогда любил джаз, а я не знаю более работящего и трудолюбивого человека.

Я вошла в комнату. Отец сидел в кресле с сигаретой в руках и с мечтательным выражением слушал музыку. Он приложил палец к губам и сказал шепотом:

— Это классические вариации Телониуса Монка…

Я пожала плечами, села за стол и стала писать запросы в иногородние органы прокуратуры. Писала долго, потом незаметно потеряла мысль и стала прислушиваться к музыке. Ах, как хорошо играл пианист! Уж на что я ничего в этом не понимаю, и то дыхание захватывало. Стремительными аккордами уходил он от оркестра и вел мелодию сам, широко и решительно. Он будто боялся, что оркестр догонит и поглотит мелодию, которую он придумал один, и мелодия исчезала в хрустальном, прозрачном, но почти непроходимом лабиринте импровизаций, а от оркестра выходил с ним на поединок, рассыпая громадные звенящие шары, саксофон, но ему было не справиться с этой мелодией, сильной и светлой, и тогда саксофону помогали кларнет и тромбон. И контрабас пытался остановить ее, вбивая колышки контрапункта. И все вместе они ее тоже не одолели, мелодия вырвалась, запела…

Назад Дальше