Я стал думать о дзенских наставниках, а точнее, об одном старикане. Который говорил: «Твой разум тревожит тебя, верно? Стало быть, извлеки его, положи его вот сюда, давай-ка поглядим на него!» Или что-то в этом роде.
Интересно, сколько бы еще бедолага продолжал чесаться, если бы каждый раз, когда он вонзает ногти в свою плоть, с небес являлся бы один из тех веселых стариканов и отмерял бы ему тридцать девять ударов крепкой дубинкой.
И все же ты знаешь, что, когда придешь домой, вы с ней столкнетесь нос к носу и ты сорвешься!
Да чешись оно все пропадом!
Стоит ей только сказать: «Я думала, что ты работаешь в своем кабинете», как ты скажешь: «Я что, должен все время работать? Нельзя хотя бы иногда немного пройтись?»
И все в этом духе. Начнется светопреставление, и ты не сможешь смотреть в отрицательное… Ты увидишь красное, потом черное, потом зеленое, потом пурпурное.
Какой прекрасный день! Ты его сделал? Она его сделала?
Хрен с ним, кто его сделал! Давай-ка вернемся и посмотрим, из-за чего она захочет сцепиться. Бог его сделал, вот кто.
Так что я возвращаюсь, ощетинившись, как дикобраз.
К счастью, у нас Джин Уортон. Морикан уже навестил ее. И она дала свое согласие.
Насколько иной становится атмосфера, когда рядом Джин. Как будто солнце льет во все окна яркий свет, и тепло, и любовь. И я тут же прихожу в нормальное состояние. В свое естественное. Невозможно препираться и спорить с таким человеком, как Джин Уортон. По крайней мере, я бы не смог. Взглядываю на свою жену. Изменилась ли она? Если честно, то да. В одном – в ней нет ожесточения. Она тоже выглядит нормально. Как любое человеческое существо, сказал бы я.
Я не зайду так далеко, чтобы сказать, что вижу в ней Бога. Нет.
Во всяком случае, временное затишье.
– Так вы собираетесь взяться за него? – спросил я.
– Да, – сказала Джин, – похоже, что ему совсем не до шуток. Конечно, это будет нелегко.
Я собирался спросить: «На каком языке вы будете говорить?» – но ответ пришел сам собой: «Конечно, на языке Бога!»
С любым другим человеком это не могло не получиться. Но с Мориканом?..
Бог может говорить с каменной стеной и заставить ее отвечать. Но попробуй проникнуть в человеческий разум, который может оказаться даже толще и крепче стальной стены. Что говорят индусы? «Если Бог желал укрыться, для укрытия Он выбирал человека».
В тот вечер, когда я поднимался по ступенькам сада, чтобы напоследок глянуть вокруг, я встретил Джин, плавно входящую в калитку. В одной руке у нее был фонарь, а в другой что-то похожее на книгу. Казалось, что Джин плывет в воздухе. Ее ноги, само собой, касались земли, но тело ее было невесомым. Никогда прежде я не видел ее такой прекрасной, такой светящейся. И в самом деле, посланец любви и света, покоя и чистоты. За те несколько лет, с того момента как я впервые встретился с ней на почте Биг-Сура, в ней произошли явные перемены. То, во что она верила, то, что она осуществляла на практике, изменило ее не только физически, но также умственно и духовно. Если бы я в тот момент был Мориканом, я бы немедленно исцелился.
Однако ничего из этого не получилось. Абсолютно ничего, между прочим. Полное фиаско от начала до конца.
На следующее же утро я услышал от Морикана полный отчет. Морикан был не только рассержен, он был вне себя от ярости.
– Какая чушь! – кричал он. – Я что, ребенок, дурак, идиот, чтобы со мной так обращались?
Я не мешал ему беситься. Когда он затих, я выяснил подробности, по крайней мере в его интерпретации. Ложка дегтя в бочке меда – вот что такое было «Наука и здоровье»![132] Он сделал все возможное, сказал он, чтобы внять словам Джин Уортон, – вероятно, он почти ничего не понял. Усвоить сказанное ею было и так довольно трудно, но затем, перед уходом, она всучила ему эту книжонку Мэри Бейкер Эдди, настоятельно порекомендовав прочесть несколько отрывков и поразмыслить над ними. Она подчеркнула отрывки, на которых, по ее мнению, следовало особо остановиться. Для Морикана, конечно, «Ключ к Священному Писанию» значил не больше чем детский букварь. Даже меньше. Он провел всю свою жизнь, отрицая, высмеивая, пресекая подобную «чепуху». Он ожидал от Джин Уортон лечения наложением рук, магической связи, которая помогла бы ему изгнать дьявола, заставлявшего его чесаться день и ночь. В чем он меньше всего на свете нуждался, так это в духовной интерпретации искусства исцелять. Или – скажу, дабы быть ближе к истине, – он не хотел, чтобы ему говорили, будто он может себя исцелить, будто он действительно сам должен себя исцелить!
Когда немного погодя я встретил Джин и пересказал ей его слова, она объяснила, что оставила ему книгу не с целью приобщить к христианской науке, а просто чтобы он, хотя бы ненадолго, забыл про себя. Она достаточно хорошо поняла его, его французский и приготовилась снова побороться с ним в следующий вечер, и столько вечеров, сколько бы их ни понадобилось. Она признала, что, пожалуй, ошиблась, дав ему почитать Мэри Бейкер Эдди. Однако, как она ясно дала понять, если бы он был искренен и открыт, если бы хоть чуточку желал уступить, то не оскорбился бы так из-за книги. Человек, который страдает, может найти утешение в чем угодно, иногда даже в том, что ему не по нутру.
Спор по поводу книги побудил меня самому заглянуть в нее. Я что-то читал о Мэри Бейкер Эдди, но никогда, что довольно странно, не доходил до самой книги. А теперь дошел – и приятно удивился. Мэри Бейкер Эдди стала для меня весьма реальной. Мое критическое мнение о ней улетучилось. Я увидел ее большую душу, ее человеческую, да, человеческую до мозга костей суть, но наполненную великим светом, преобразованную откровением, которое может случиться с каждым из нас, будь только сила и смелость обрести его.
Что до Морикана, то мы словно вышибли у него из-под ног последнюю опору. Еще никогда у него не было такой депрессии. Он был абсолютно подавлен, несчастен, жалок. Каждый вечер он стенал, как злой дух. Вместо аперитива перед ужином он выставлял на обозрение свои болячки.
– Это бесчеловечно, – говорил он. – Вы должны что-то сделать! – Затем, со вздохом: – Если бы я мог принять горячую ванну!
У нас не было ванны. У нас не было чудо-таблеток. У нас не было ничего, кроме слов, пустых слов. Так или иначе, теперь он был отчаявшимся бедолагой, отдавшим себя на милость дьявола.
Только один вечер перед развязкой проступает отчетливо. Помню его хорошо, поскольку несколькими часами раньше, когда мы еще ужинали, Морикан с таким раздражением набросился на Вэл, которая сидела рядом с ним, что мне этого не забыть. Заскучав от нашего разговора, она стала играть ножами и вилками, греметь тарелками, лишь бы привлечь к себе внимание. Вдруг она в шутку схватила кусок хлеба, лежавший подле него. В бешенстве он выхватил у нее хлеб и положил его с другой стороны от своей тарелки. Меня напугал не столько этот жест раздражения, сколько взгляд Морикана. Во взгляде была ненависть, это был взгляд человека, который настолько уже не владел собой, что готов на преступление. Я этого не забыл. И не простил.
Час или два спустя, когда Вэл уже уложили в кровать, он принялся рассказывать долгую историю, которую я повторю вкратце. Что ее вызволило на свет, я уже не помню. Но она была о ребенке, о девочке восьми или девяти лет. И рассказ этот, похоже, занял весь вечер.
Как часто случалось, разглагольствуя на какую-либо тему, он начинал с того, что не имело к ней ни малейшего отношения. Лишь только когда он упомянул Пассаж Жоффруа, я (следовавший за ним к grands boulevards) осознал, что это не просто треп, а рассказ. Случайно или нет, но Пассаж Жоффруа – одна из тех галерей, с которыми у меня связано столько воспоминаний! Много чего случилось со мной в прошедшие годы, когда я разгуливал по тем хорошо знакомым местам. Я имею в виду то, что случалось в глубине души, те события, о которых никогда не думаешь писать, настолько они мимолетны, неуловимы, настолько приближены к источнику.
И вот, слушая Морикана, я вдруг начинаю с ужасом соображать, что он следует по пятам за какой-то женщиной с дочерью. Они только что свернули в Пассаж Жоффруа, похоже, чтобы посмотреть на витрины. Когда он начал следовать за ними, почему и долго ли это продолжалось – уже не важно. Именно это внутреннее возбуждение, которое выдают его взгляды и жесты, завладевает мной, приковывает мое внимание.
Поначалу я подумал, что он заинтересовался матерью. Он описал ее быстро и ловко, скорее как живописец. Описал, как только Морикан мог описать женщину этого типа. Несколькими словами он сорвал с нее ее непритязательные покровы, раскусил это ее притворство, будто она, заботливая мать, гуляет по бульварам со своей невинной маленькой овечкой. Он все понял в тот момент, когда она свернула в Пассаж Жоффруа, в тот самый миг, когда она заколебалась всего лишь на долю секунды, словно хотела оглянуться, но не оглянулась. И он понял тогда, что она понимает, зачем он идет следом.
Было почти больно слушать, как он витийствовал по поводу маленькой девочки. Что же в ней так его возбудило? Образ совращенного ангела!
Слова его были так красочны, так дьявольски изощренны, что я поневоле готов был поверить, что этот ребенок пропитан грехом. Или еще настолько невинен, что…
Я содрогнулся от мыслей, которые владели им в тот момент.
То, что последовало дальше, было уже обыкновенной рутиной. Он занял позицию у витрины с манекенами, одетыми в последние модели спортивной одежды, в то время как в нескольких шагах от него женщина и ребенок от нечего делать разглядывали за стеклом фигурку в прекрасном платье для первого причастия. Видя, что девочка охвачена восторженным удивлением, он бросил на женщину быстрый взгляд и многозначительно кивнул в сторону ее питомицы. Женщина ответила едва уловимым кивком, на миг опустила глаза, затем, глядя прямо на него, сквозь него, взяла ребенка за руку и повела прочь. Он позволил им отойти на подобающее расстояние, затем двинулся следом. Возле выхода женщина чуть задержалась, чтобы купить сладкое. Она больше ничем не выдавала себя, разве что лишь легким наклоном опущенной в его сторону головы, затем вновь продолжила свою невинную для любого постороннего взгляда прогулку. Раз или два девочка, казалось, хотела обернуться, как сделал бы любой ребенок, привлеченный хлопаньем голубиных крыльев или отблеском стеклянных бус.
Они не торопились. Мать и дочь фланировали, якобы просто дыша свежим воздухом, любуясь видами. Они праздно сворачивали с одной улицы на другую. Постепенно они приблизились к окрестности «Фоли-Бержер». Наконец вошли в гостиницу с довольно-таки вычурным названием. (Упоминаю название, поскольку я узнал его; я провел однажды неделю в этой гостинице, в основном не вылезая из койки. В ту неделю, голова на подушке, я прочел «Voyage au bout de la nuit»[133] Селина.)
Даже когда они вошли внутрь, женщина не сделала никакого видимого усилия, чтобы глянуть, следует ли он за ними. Ей и не было нужды смотреть: все было договорено на уровне телепатии в Пассаже Жоффруа.
Он чуть выждал снаружи, чтобы набраться духу, затем, хотя у него еще тряслись поджилки, спокойно подошел к конторке администратора и заказал номер. Когда он заполнял fiche[134], женщина, копаясь в кошельке, на какой-то миг выложила свой ключ. Ему даже не пришлось поворачивать голову, чтобы прочесть цифры. Он дал garçon щедрые чаевые и, поскольку у него не было вещей, сказал, что он сам найдет свою комнату. Когда он миновал первый лестничный пролет, сердце у него уже было в пятках. Он взлетел на следующую площадку, быстро повернул в искомый коридор и лицом к лицу столкнулся с этой женщиной. Хотя поблизости не было ни души, ни он, ни она не остановились. Они игнорировали друг друга как два незнакомца – она якобы шла в туалет, он якобы в свою комнату. Только выражение ее глаз, этот потупленный взгляд искоса передал ему то, что и предполагалось: «Elle est lа!»[135] Он стремительно прошел к двери, вынул ключ, оставленный снаружи, и рванулся внутрь.
Здесь он сделал паузу в своем повествовании. Его глаза так и метались. Я знал, что он ждет, когда я спрошу: «А что потом?» Я боролся с собой, чтобы не выдать своих чувств. Слова, которых он ждал, застряли у меня в глотке. Я думал только о девочке, сидящей на краю кровати, возможно полураздетой, и покусывающей печенье. «Reste-lа, p’tite, je reviens toute de suite»[136], – возможно, сказала женщина, закрывая за собой дверь.
Наконец после паузы, показавшейся мне вечностью, я услышал, как спрашиваю у него: «Eh bien, что потом?»
«Что потом? – воскликнул он, и в его глазах живо вспыхнул вурдалачий огонь. – Je l’ai eue[137], вот что!»
При этих словах я почувствовал, что волосы мои встали дыбом. Передо мной был уже не Морикан, а сам Сатана.
Дожди не прекращались, протечки усиливались, стены всё мокли и мокли, мокрицы всё плодились и размножались. Горизонт теперь был полностью затянут; ветер завывал, как фурия. С тыльной стороны обеих студий стояло три высоких эвкалипта; под натиском бури они гнулись чуть ли не в три погибели. Воспаленному сознанию Морикана они представлялись тремя демонами, которые тысячью своих рук выбивают чудовищную барабанную дробь по его черепной коробке. И в самом деле, куда бы он ни глянул, везде была лишь стена воды да лес качающихся, мотающихся, сгибающихся стволов. Вдобавок то, что больше всего его донимало, – стоны и завыванья ветра, эти свистящие, скрипящие, шипящие звуки, которые никогда не ослабевали. Для любого другого человека, в здравом уме, все это было грандиозно, великолепно, абсолютно опьяняюще. Иной чувствовал бы себя восхитительно беспомощным, ничего не значащим, всего лишь резиновой куклой, если не меньше. Отважиться выйти наружу в самую круговерть означало быть сбитым с ног. В этом было что-то сумасшедшее. Единственное, что оставалось, – это переждать, пока все не стихнет. Буря должна была умереть от собственной ярости.
Но Морикан не мог ждать. Он дошел до ручки. Однажды он явился к нам во второй половине дня – уже было темно, – говоря, что не вынесет этого ни минуты больше.
– Это какой-то ад! – воскликнул он. – Где еще в мире могут быть такие дожди?! C’est fou![138]
За ужином, опять заладив о своих несчастьях, он вдруг расплакался. Просил меня, скорее умолял, сделать что-нибудь, чтобы облегчить его муки. Он призывал и заклинал так, как будто я каменный. Слушать его было настоящей пыткой.
– Что я могу сделать? – сказал я. – Что, по-вашему, я должен сделать?
– Отвезите меня в Монтерей. Положите в больницу. Я должен выбраться отсюда.
– Отлично, – сказал я. – Это я сделаю. Отвезу вас, как только мы сможем спуститься с этого холма.
Что это значит? – хотел он понять. Невольный ужас отобразился на его лице.
Я объяснил, что не только моя машина сломана, но что дорога до шоссе заблокирована валунами; прежде чем мы позволим себе даже саму мысль о поездке, должна затихнуть буря.
Это только усугубило его отчаяние.
– Придумайте, придумайте! – молил он. – Должен же быть какой-то способ выбраться отсюда. Неужели вы хотите, чтобы я окончательно сошел с ума?
Единственное, что оставалось, – это дойти по дороге пешком до шоссе и оставить в почтовом ящике записку для почтальона, чтобы тот доставил ее Лайлику. Почта еще работала. Весь день напролет, до самой ночи, дорожная бригада расчищала трассу. Я знал, что Лайлик доберется до нас, если только это будет в человеческих силах. Что касается валунов, заблокировавших нижнюю часть дороги, мне лишь оставалось молиться, чтобы какой-нибудь титан столкнул их на обочину.
Так что я отправился вниз, послал письмо, подчеркнув, что это вопрос жизни и смерти, и предупредил Морикана, чтобы был наготове. Я попросил Лайлика приехать наутро, в шесть часов или, может, написал я, в пять тридцать. Я полагал, что к этому времени буря поутихнет и какие-то валуны будут убраны.
Той ночью, своей последней ночью у нас, Морикан отказался возвращаться к себе в каморку. Он решил просидеть до утра в кресле. Мы продержали его за столом сколько смогли, потчуя, сколько хватило, едой и питьем, и наконец, уже под утро, пожелали ему спокойной ночи. Комната у нас была только одна, и кровать стояла посередке. Мы забрались под одеяло и попытались заснуть. На столе мерцала крошечная лампа – Морикан же сидел в большом кресле, укутанный в пальто и кашне, в шляпе, надвинутой до бровей. Огонь потух, и, хотя все окна были закрыты, в комнате скоро стало сыро и зябко. Снаружи продолжал свистеть ветер, но мне казалось, что дождь ослабевает.
Естественно, я не мог заснуть. Я лежал затаившись и слушал бормотание нашего гостя. Он то и дело тяжко вздыхал и повторял: «Mon Dieu, mon Dieu! Когда это кончится?» или «Quelle supplice!»[139]
Около пяти утра я вылез из постели, засветил лампы, поставил на плиту кофе и оделся. Было еще темно, но буря утихла. Дул просто нормальный сильный ветер, который прогнал дождь.
Когда я спросил Морикана, как он себя чувствует, он застонал. Такой ночи в его жизни еще не было. С ним кончено. Он надеялся, что у него хватит сил протянуть до госпиталя.
Пока мы глотали горячий кофе, он унюхал бекон с яичницей. Это дало ему минутное облегчение.
– J’adore ça[140], – сказал он, потирая руки.
Затем его вдруг охватила паника. Откуда мы знаем, что Лайлик приедет?
– Он приедет, не бойтесь, – сказал я. – Он сквозь ад пройдет, чтобы спасти вас.
– Qui, c’est un chic type. Un vrai ami[141].
К этому времени моя жена была уже одета – накрывала на стол, топила плиту, подавала бекон с яичницей.
– Все будет хорошо, – сказала она. – Вот увидите, Лайлик приедет через пару минут. – Она говорила с ним, как с маленьким ребенком. («Не волнуйся, родной, мамочка здесь, ничего с тобой не случится».)