Созвездие Козлотура - Искандер Фазиль Абдулович 28 стр.


Но впоследствии много раз я испытывал еретическую жалость к поверженному врагу. И в студенческих спорах, и в более серьезных вещах я порой замечал в себе и в других эту пляску на развалинах, и в голосах победивших друзей мне слышалось тихое урчание, волчий призвук торжества, и тогда я чувствовал, что победителю дорога не истина, которую он доказал, а это мгновение превосходства, право унизить, растоптать своего противника. Вероятно, в себе я это замечал гораздо реже, чем в других, но иногда, замечая в близких мне людях, я чувствовал, как они становились далекими, а далекие, вопреки смыслу, вызывали тайное сочувствие. И тогда мне доставалось и от близких, которые не могли мне простить этого сочувствия, и от далеких, которым сочувствия было мало.

Вскоре после отъезда отца пришло первое письмо. Адрес был романтичный и странный: город Решт, улица Хиабен-Шах, цветочный магазин Аллаверди. Это был адрес его друга, который прибыл из России, и мы потом всегда писали по этому адресу, потому что у отца не было своего постоянного. Отец писал, что ищет работу, скучает и надеется на скорое возвращение. А потом переписка заглохла, мы не получали ответа на наши письма и не знали, что думать.

И вдруг во время Отечественной войны снова пришло письмо. Оказывается, многих приехавших из нашей страны заподозрили в шпионаже, арестовали и отправили на какой-то остров на каторжные работы. Условия там были такие, что люди умирали каждый день. И каждый из заключенных, писал отец, вырыл себе могилу, чтобы остающимся в живых не приходилось тратить последние силы на умерших. Но отцу, видно, было не суждено умереть в заключении. В это время наши войска вошли в Иран и оставшихся в живых освободили. Тень комиссара, как когда-то в Одессе, снова склонилась над судьбой отца.

Он писал, что работает десятником на строительстве железной дороги, которую строит какая-то русско-иранская компания. Чувствует себя хорошо, хотя и болеет, хлопочет о выезде на родину, но ему отвечают, что необходима просьба или запрос семьи отсюда, с нашей стороны. Эти просьбы, запросы, заявления писались в разные учреждения, которые вежливо отвечали, что необходимо с той стороны подтверждение его просьбы вернуться на родину.

Каждый раз, получив такую бумагу, мама просила меня получше перевести ей содержание, она так и не научилась понимать язык государственных учреждений, хотя разговорный язык освоила неплохо. Я переводил ей, как мог.

— Напиши им, что он уже старый, что он не может вреда принести, — говорила она.

— Я уже писал, — отвечал я.

— Напиши еще, — говорила она, и я писал.

Так шли годы. Переписка то возобновлялась, то глохла, в зависимости от международного положения, которое, даже если и улучшалось, то не настолько, чтобы отец мог вернуться.

Когда я был маленький, я думал, что отец вернется к нам еще до того, как я окончу школу. Потом я думал, что он вернется, когда окончится война, — тогда все так думали. Потом я думал, что он вернется после того, как я окончу институт. Но окончилась война, я окончил школу, окончил институт, а он все не возвращался. И я все реже и реже о нем вспоминал. И только мама молчала и упорно ждала его все эти годы и, работая с утра до ночи, находила в себе силы напоминать о нем и тормошить нас с хлопотами.

Уже после войны, когда я учился в Москве, мне посоветовали сходить в МИД и все рассказать. Я пошел. Часовой у входа легко пропустил меня в здание и показал телефон, по которому надо было позвонить. Я позвонил. Кто-то взял трубку и, узнав суть дела, прервал меня и назвал другой телефон, по которому мне посоветовали звонить. Я снова набрал номер и снова позвонил. На этот раз мне назвали третий номер. Я набрал третий номер. Казалось, равномерными толчками я прохожу в глубь учреждения и мой третий звонок улетел в непомерную даль, и я вдруг почувствовал всю несоразмерность, даже нагловатость моего желания заинтересовать и заняться судьбой одного человека огромное учреждение, призванное заниматься целыми государственными и всемирными проблемами.

Человек, поднявший трубку на этот раз, спокойно выслушал меня и спокойно объяснил, что все это надо изложить в письме и прислать им…

…Однажды почтальонша постучала к нам в окно. Может быть, от неожиданности я вздрогнул, и мне стало не по себе. Я подошел к окну.

— Вам письмо, — сказала она и передала мне конверт. Я сразу заметил, что оно оттуда, но вместо того чтобы обрадоваться, я почувствовал, как у меня окоченела грудь. Я ничего не объясняю, я только хочу сказать, что так было.

Раскрыв конверт, я увидел свое собственное письмо, посланное туда с полгода назад. Ничего не понимая, я перевернул страничку письма и вдруг увидел в конце страницы — она была недописана — приписку крупным, дрожащим, старческим почерком: «Ваш отец умер в 1957 году, царство ему небесное. Аллаверди Ватинабад».

Что-то резануло в груди, как будто кто-то точным движением вырвал не слишком крепкий, но все же упиравшийся корень. И теперь холод в груди проходил, и там, где только что резануло, появилась теплая боль.

Я смотрел на этот крупный старческий почерк, почерк человека, забывающего язык, и мне горько стало от того, что мне нечем было заполнить этот листок письма и в нем осталось место для последнего известия. Я подумал, что смерть его началась с тех пор, как письма наши начали сокращаться, незаметно, непроизвольно, с годами.

В последних письмах он писал о том, что часто болеет и видит во сне нас, маму, родные места. «Наверное, к добру», — писал он.

Я вспомнил о тех заявлениях, которые по настоянию мамы я писал последние годы, где я старался преувеличить его старость, хотя он уже был на самом деле стар, преувеличить его болезни, хотя он уже был мертв.

Я подумал, что письма его за все эти годы пробивались к нам, как крики тонущего человека, а мы, его дети, постепенно уходили все дальше и дальше — и потому, что убедились, что нельзя помочь, и потому, что у нас начиналась своя жизнь. И только мама продолжала стоять на берегу и ждать. Но» он и этого не видел. Нельзя сказать, чтобы он слишком досаждал нам своими криками. Десяток писем за двадцать лет.

И вдруг с необыкновенной ясностью всплыли картины, которые я никогда не вспоминал и не думал, что помню. Мы с отцом где-то за городом на берегу моря, и он мне читает «Тараса Бульбу». Отец в очках, он их надевал только во время чтения. Иногда он их снимает, зажигает папиросу, подставив очки под солнце, как увеличительное стекло. И чем дальше он читает, тем чаще приходится снимать очки и дольше держать их над папиросой, потому что солнце идет к закату, а книга волнует все больше и больше. И когда он доходит до того места, где старый Тарас слезает с коня и ищет свою люльку, я уже чувствую, что будет дальше, мне кажется, и старый Тарас чувствует, что будет дальше, но он все-таки останавливается, и это так страшно, и так прекрасно, и так необходимо.

Потом я вижу отца, как он подходит к дикой шелковице, которая растет в нашем дворе. Пригибает ее еще тонкий молодой ствол и быстрыми, как мне кажется, небрежными движениями в нескольких местах расщепляет его финским ножом и плотно вставляет в эти расщепы несколько кудрявых веточек садовой шелковицы. Мне кажется, что из этого ничего не получится, но чудо состоялось, и в тот же год шелковица стала плодоносить.

Потом я вдруг вспомнил, что через год после его отъезда все дети нашего двора играли в какую-то игру. А потом возле нашего дома остановилась машина, и оттуда вышел отец Эрика. «Папа приехал!» — закричал Эрик и, забыв про игру, бросился к отцу. А моя сестра неожиданно расплакалась и побежала домой.

…Я вложил письмо в конверт и спрятал в карман. Надо было как-то подготовить маму.

* * *

Два политических сна я видел в своей жизни, оставивших в моей памяти неизгладимый след. Для нашего поколения политика стала тем кровоточащим жизненным фоном, на котором воспринимаются и видятся почти все события нашей жизни.

Первый сон не стану рассказывать. Может быть, в другой раз.

Другой сон уже через много лет после XX съезда.

Кого-то хоронят. За гробом идут музыканты, толпа. Вдруг тот, кого хоронят, медленно приподымается из гроба и медленными взмахами рук начинает дирижировать оркестром.

Но, как это бывает во сне, оркестранты, несмотря на то, что он прямо перед ними, привстав из гроба, дирижирует ими, не замечают его, хотя и подчиняются медленным взмахам его рук.

И вдруг страшная догадка доходит до меня: он нарочно устроил свои похороны, чтобы посмотреть, кто его будет хоронить. Потом он всем, хоронящим его, отомстит. Особенно музыкантам. Это похороны Сталина.

Я надеюсь, что сон этот ничего не означает, кроме наших тревог о будущем. А если что-то означает, ну что ж, постараемся достойно встретить свою судьбу.

Морской скорпион

— Снасти здесь? Здесь. Сачок здесь? Здесь. Наживка здесь? Здесь. Сигареты взял?

Я надеюсь, что сон этот ничего не означает, кроме наших тревог о будущем. А если что-то означает, ну что ж, постараемся достойно встретить свою судьбу.

Морской скорпион

— Снасти здесь? Здесь. Сачок здесь? Здесь. Наживка здесь? Здесь. Сигареты взял?

— Да, — сказал Сергей Башкапсаров. Он сидел на средней банке, придерживая весла обеими руками, слегка балансируя ими, чтобы лодка не стала боком к волне, или лагом, как говорят моряки.

Хозяин, звали его Володя, придерживая лодку за корму, острым взглядом шарил в лодке, убеждаясь, все ли на месте, и, убедившись, что все на месте, мощно перебрав несколько раз мускулистыми ногами в закатанных брюках, вытолкнул лодку за линию прибоя и, ловко впрыгнув в нее, крикнул: Греби!

Прибой был не такой уж шумный, чтобы кричать. Но хозяин вообще все делал покрикивая. Крик его был следствием той особой повышенной нервности, некоторой безуминки, которая сама является следствием более или менее постоянной работы под открытым небом, на солнце.

Сначала это бывало неприятно, но потом Сергей привык и перестал замечать. Он сам догадался о причине этого крика, то есть о влиянии повышенной солнечной радиации, и, догадавшись, перестал обижаться на покрикивание хозяина. Он даже стал ему еще симпатичней, все-таки он был причиной пусть маленькой, но его собственной догадки. В том, что догадка верна, Сергей не сомневался.

У самого берега на светлом, словно тщательно просеянном, песчинка к песчинке, песке жена Сергея играла в бадминтон со щеголеватым геологом из Тбилиси.

Пока хозяин готовил лодку к отходу, Сергей любовался ею, ее неловкими, но исполненными тайной грации, именно потому что внешне они были неуклюжими, движениями. Она играла в бадминтон в первый раз и вообще, что называется, была совершенно неспортивна. Это не мешало ей иметь стройную фигуру, тонкую талию и нежные ноги.

Щеголеватый геолог играл с ней очень деликатно, накидывая ей волан, как ребенку, и она, постепенно смелея, играла все лучше и лучше. Вдруг она сделала резкое движение за воланом и, не удержавшись на ногах, упала на песок.

И пока она падала на песок, несколько замедленно, пытаясь все-таки удержаться, Сергей почувствовал к ней такой острый прилив нежности и любви, какого давно не испытывал. Разумеется, он понимал, что она падает на песок и это совершенно для нее безопасно. По-видимому, эту вспышку вызвала вся беспомощность и красота ее фигуры.

Странно, что, когда она упала, из горла его вырвался какой-то хриплый и как бы торжествующий смех. Она, уже присев на песок, посмотрела на него долгим взглядом и, ничего не говоря, встала и продолжила игру.

Но теперь она играла как-то потускнев. Под ее взглядом он, словно эхо, услышал свой смех и только сейчас осознал неуместность и жестокость его звучания. Он смутился под ее взглядом, но смутился главным образом от понимания жестокости своего смеха и непонимания, чем он был вызван, тем более что за мгновение до этого он почувствовал к ней острую нежность, как если бы любил ее одновременно как жену и как своего ребенка.

На самом деле смех его вызван был глубоко затаившимся, неосознанным чувством ревности к этому геологу, к их дружеской игре. Ее падение как бы прерывало, как бы означало невозможность наметившейся между ними гармонии, и смех его выражал радость по этому поводу.

Не понимая этого, но думая о случившемся, он греб в открытое море, и ему очень захотелось закурить. Он сделал сильный гребок, чтобы не замедлять ход, и повернулся к носу лодки, где лежали снасти и сигареты. На носу, свесив за борт ноги, сидели две девочки, дочки хозяина. Старшая, тринадцатилетняя, в купальнике, уже прислушивающаяся к рождению своей женственности, хорошенькая, и ее младшая, десятилетняя, сестричка, еще совсем ребенок, некрасивая, с веснушчатой мордочкой, с огромной улыбкой, вмещавшей, как казалось Сергею, все обаяние жизни, которое, несмотря ни на что, еще живет в этом окаянном мире.

Девочки, без слов поняв его, бросились давать ему сигареты и чуть не опрокинули лодку.

— Женька! Валька! — прикрикнул отец на обеих, заметно снизив интонацию гнева на втором имени, подчеркивая этим, что старшая несет главную ответственность.

Младшая все-таки опередила и, протянув Сергею сигарету, стала неуклюже чиркать спичками. Наконец, исчиркав несколько спичек, она дала ему прикурить.

— Спасибо, — сказал Сергей и поцеловал ее жесткую, соленую и крепкую, как плод, щеку. Она расплылась очаровательной, до ушей, улыбкой своего слегка обеззубленного рта.

Отец страшно разозлился до этого из-за суеты, поднятой детьми, а теперь, увидев, что в коробке и так мало спичек, а девочка неумело спалила несколько штук, и вовсе рассвирепел:

— За борт!

— Пусть Женька плывет домой! Я поеду рыбацить! — стала хныкать младшая.

До этого девочки спорили, кому ехать, а кому нет, потому что отец считал, что вчетвером рыбачить будет трудно, да и дома должен был кто-то оставаться за хозяйку. Но так как девочки не уступали друг другу, пришлось взять обеих. Теперь явно перевес был на стороне Жени.

— Па, — окончательно добила она младшую, — она еще и сочинение не написала, и кроликов ей сегодня кормить.

— Ну ладно! — Девочка прыгнула головой и в мягкой голубой толще воды промелькнула струей кипящего серебра. Она вынырнула и, кажется, не успев набрать воздуху, затараторила: — Все-таки это нецесно! Нецесно ябедницать!

— Нет, честно, — ответила старшая с улыбкой превосходства, — потому что я твоя старшая сестра.

— Ты и рыбацить не умеешь! — закричала младшая, вытягивая из воды мокрую мордочку со слипшимися на лбу густыми прядями и сверкая темными глазенками. — У тебя всегда одни колюцки ловятся!

— Ладно, плыви, плыви.

— Не твое дело! — закричала младшая и от возмущения ударила по воде крепкой ручонкой. — Захоцу плыву, захоцу — нет!

— Па, она не плывет, — сказала Женя.

В самом деле, девочка барахталась на одном месте. До берега было метров триста.

— А ну, плыви! — гаркнул отец.

— Какое ваше дело, может, я дядю Витю жду?

В самом деле, впереди чернела над водой голова одного из постояльцев хозяина. Он так далеко заплыл, что о нем подзабыли. Еще когда Сергей с хозяином вытаскивали лодку, девочки долго вглядывались в море, пока младшая первой не заметила Виктора. Жена его лежала тут же на песке и читала книгу. Сергей обратил внимание на то, что она за все это время так и не подняла голову, не посмотрела в сторону моря.

— Не очень-то у них ладится, — сказал Володя, когда Сергей обратил внимание на странное равнодушие этой женщины.

Оказывается, этот Виктор, человек на вид лет тридцати пяти, уже целый год в отставке, потому что летал на сверхзвуковых самолетах. И теперь вот молодой, атлетического сложения человек с хорошей пенсией, с хорошенькой женой, свободный от работы, приехал на юг. По словам Володи получалось, что жена Виктора недовольна его культурным уровнем. Володя об этом сказал с некоторым презрением к тому уровню культуры, о котором мечтала жена летчика. Сама она работала биологом в научно-исследовательском институте.

Через несколько минут они дошли до летчика. Он плыл размеренным брассом, и лицо его побледнело от долгого пребывания в воде.

— Братцы, закурить! — выдохнул он и, вытащив руку, ухватился за борт. Сергей хотел дать ему сигарету, но тот кивнул на окурок и показал губами, чтобы Сергей сунул ему окурок в рот.

— Дядя Витя! — крикнула Валя и плеснула ударом руки по воде.

— Гони ее домой, — сказал Володя. Сергей снова налег на весла.

Володя больше ни разу не оглянулся в сторону дочки. Девочки жили в двадцати метрах от берега, и обе плавали как рыбки.

— Теперь бережней греби! Еще бережней! — крикнул он, не дождавшись, пока Сергей развернет лодку.


С Володей Палба Сергея связывала давняя дружба. Он познакомился с ним на лодочном причале в Мухусе.

В тот год Сергей купил себе лодку и был в некотором затруднении, потому что еще не раздобыл собственного места на общем причале. Рядом с общим причалом находился причал ДОСААФа.

— Стань пока у меня, — сказал Володя. Он работал начальником лодочной станции ДОСААФа.

Так они стали дружить, иногда выходили в море на рыбалку или катались на яхте, и Володя учил его управлять парусами. Сергею понравился этот парень сухого и очень сильного сложения, чем-то похожий на индейца.

Он понравился ему своей независимостью и самоотверженной отдачей своему делу, которая, как думал Сергей, теперь редка в людях и которую он очень ценил и, когда думал о себе хорошо, относил себя к людям такой категории.

Володя обучал тогда подростков, мальчиков и девочек, парусному спорту, гребле, готовил скутеристов. На причале кипела жизнь: чинили и красили шлюпки, латали паруса, то и дело пробовали моторы.

Назад Дальше