– Чернышевский был социал-демократ, – начал Дюк.
– Дальше, – потребовала Нина Георгиевна.
– Он дружил с Добролюбовым. Добролюбов тоже был социал-демократ.
– Я тебя не про Добролюбова спрашиваю.
Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить еще.
Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.
– Садись. Два, – определила она. – Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты на уроках летаешь в эмпиреях. Хотела бы я знать, где ты летаешь…
«Обойдешься, – подумал про себя Дюк. – Кенгуру». Кенгуру в представлении Дюка было существо неуклюжее и глупое, которому противопоказана власть над себе подобными.
Светлана Кияшко сидела перед Дюком, ее плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице на мешках с мукой. Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла. Дюк уставился в ее затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.
Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:
– Чего?
– Ничего, – зло сказал Дюк.
Последним уроком была физкультура.
Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.
Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, как у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты. Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех – Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным. На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали свое дело: они вытеснили из Дюка разочарование и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью. И в этом новом состоянии он подошел к Кияшке.
– Ну что? – между прочим спросил он. – Пойдем за пластинкой?
Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне, в коротком пальто, из которого давно выросла.
– Ой нет, – отказалась Кияшко. – Сегодня я не могу. Мне сегодня на музыку идти. У меня зачет.
– Ну, как хочешь… Тебе надо, – равнодушно ответил Дюк.
– Завтра сходим, – предложила Кияшко.
– Нет. Завтра я не могу.
– Ну ладно, давай сегодня, – любезно согласилась Кияшко. – Только после зачета. В семь вечера.
В семь часов вечера она стояла возле его дома в чем-то модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал ее. Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна – школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На нее даже можно наступить ногой, не заметив. Другая – вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю ее сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости от того, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего она совмещала в себе и то, и другое.
– Привет! – снисходительно бросила Кияшко. – Пошли!
И они пошли молча мимо мусорных ящиков, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Архангельская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, как челнок, между Мареевой, как бочка, и Кияшкой, как звездная мышь.
Подошли к пятиэтажке. Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:
– Я тебя здесь подожду.
– Сработает? – подозрительно спросила Кияшко.
– Что сработает? – не понял Дюк.
– Талисман. Его же надо в руках держать.
– Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.
– Почему до четырех?
– Радиус такой.
– А как ты это делаешь? – заинтересовалась Кияшко.
– Биополе, – объяснил Дюк.
– И чего?
– Надо чувствовать. Словами не объяснишь, – выкрутился Дюк.
– А ты попробуй, – настаивала Кияшко.
– Ну… я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одного и того же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлестывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть того же, что и мы.
– А она меня не выгонит?
– Иди уже, – попросил Дюк. – Не торгуйся.
Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающие и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопился: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.
Кияшко наконец ушла. И пропала. Ее не было ровно два часа. Дюк промерз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, вернее, две особенности: в теплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно-холодно.
Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия! Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все – и здоровье, и честь. И даже жизнь.
Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:
– А мы кино смотрели. Потом чай пили. – Помолчала и добавила: – А я думала, ты ушел давно…
– А пластинку тебе отдали? – спросил Дюк, хотя Кияшко держала ее под мышкой и не увидеть было невозможно.
– Сразу отдала, – поразилась Кияшко. – Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка… я только сейчас поняла, как мне ее не хватало…
– Я ей четыре флюида послал, – напомнил о себе Дюк.
Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза – желтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.
– Саша, – сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя, – ты не раздавай направо и налево.
– Что? – не понял Дюк.
– Свое биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрешь.
– Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор, – успокоил Дюк.
– А обо что его можно подзаряжать?
– О другое биополе.
– От человека?
– От человека. Или от природы. От разумной вселенной.
– А есть еще неразумная?
– Есть.
Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, Божьим избранником, и никак не могла понять, почему Господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим Божьим перстом.
– А почему именно ты? – прямо спросила Кияшко.
Ну что можно ответить на такой вопрос? Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей, и последним фонарем была луна.
Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава – это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня – та же слава, только отрицательная.
На другой день во время большой перемены к Дюку подошел Виталька Резников из десятого «Б» и спросил с пренебрежением:
– Ты, говорят, талисман?
Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и еще предмет обожания Маши Архангельской. Дюк узнал об этом месяц назад при следующих обстоятельствах.
Однажды он возвращался из овощного магазина со свеклой в авоське – крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свеклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребенок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошел в подъезд и крикнул «подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от нее так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и тут же нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошла Лариска с пятого этажа, а с ней Маша Архангельская, вся в слезах. Она плакала, брови у нее были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердце. Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свеклой, Маша не перестала плакать – видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.
Дюк стоял потрясенный до основания. Он мог бы умереть за нее, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и ее мелкая слезка упала на его лицо горящей точкой.
Лифт остановился на пятом этаже, и они вышли все трое и разошлись по разные стороны: Маша с Лариской – влево, а Дюк со свеклой – вправо.
Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.
– Распишись, – велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.
Дюк посмотрел в список и спросил:
– А зачем?
– Мы переезжаем, – объяснила Лариска.
– Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?
– Дом кооперативный, – объяснила Лариска. – Нужно разрешение всех пайщиков.
«Зачем это нужно? Кому нужно? – подумал Дюк. – Сколько еще взрослой чепухи…»
Он расписался против своей квартиры «89» и, возвращая ручку, как можно равнодушнее спросил:
– А почему Маша Архангельская в лифте плакала?
– Влюбилась, – так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь.
Вышла соседка – немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У нее было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадет на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у нее много денег, но они не приносят ей счастье. Однако она боялась, что ее обворуют.
– Распишитесь, пожалуйста, – попросила Лариска.
Звероящер хмуро и недоверчиво глянула на детей. Дюк увидел, что лицо у нее красное и широкое, а кожа натянута, как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью.
– В кого? – спросил Дюк.
Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен.
– Маша в кого влюбилась? – напомнил Дюк.
– А… в Витальку Резникова. Дура, по самые пятки.
Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна – любовью или глупостью.
– Почему дура? – спросил он.
– Потому что Виталька Резников – это гарантное несчастье, – категорически объявила Лариска и пошла на другой этаж.
– Гарантное – это гарантированное? – уточнил Дюк.
– Да ну тебя, ты еще маленький, – обидно отмахнулась Лариска с верхнего этажа.
И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало:
– Ты, говорят, талисман?
Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность.
Витальку любили учителя – за то, что он легко и блестяще учился. Ему это было не сложно. У него так были устроены мозги.
Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчевал из нее все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперед – солнцу и ветру навстречу.
Витальку любили девчонки – за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать?
Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как веселый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического элемента, который в фотографии называется «закрепитель». Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное, что у него был большой выбор. На его жизненном столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним и не попробовать другого.
Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама. Зато он любил – преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве.
– Предположим, я талисман, – ответил Дюк. – А что ты хочешь?
– Я хочу позвать Машу Архангельскую на каток.
– Так позови.
– Я боюсь, что она откажется.
– Ну и что с тобой случится?
– Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит, – расстроенно сообщил Виталька. – Что я ей сделал?
Дюк не сомневался в результате, поскольку результат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда.
– Ну, пойдем, – согласился Дюк, и они пошли к десятому «А» в конец коридора.
Обидно было упустить такую возможность – возможность утвердиться и подтвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изысканно подмоченную репутацию. Получалось: Дюк как бы примыкал к этой репутации, становился более взрослым, более потертым, как джинсы.
Из десятого «А» навстречу им вышла Маша Архангельская.
На ней была не школьная форма, а красивое фирменное рыжее платье, она походила в нем на язычок пламени, устремленный вверх. Дюк обжегся об ее лицо.
Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажимая в руке талисман. Подошел к Маше.
Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч на трудновоспитуемого подростка.
– Пойдем завтра на каток, – волнуясь, выговорил Виталька.
– Сегодня, – исправила Маша. – В восемь.
И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом.
Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом – сначала ей вслед, потом на Дюка.
– Пойдем, что ли? – очнулся он.
– Сегодня. В восемь, – подтвердил Дюк.
– А где мы встречаемся?
– Позвонишь. Выяснишь, – руководил Дюк.
– Ни фига себе… – Виталька покрутил головой, приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокую сущность. – А как это тебе удалось?
– Я – экстрасенс, – скромно объяснил Дюк.
– Кто?
– Экстра – над. Сенс – чувство. Я – сверхчувствительный.
– Значит, водка-экстра, сверхводка, – догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: – А может, ты в институт со мной пойдешь сдавать?
– А полы тебе помыть не надо? – обиделся Дюк.
– Полы? – удивился Виталька. – Нет. Полы у нас бабушка моет.
Зазвенел звонок.
Дюк и Виталька разошлись по классам. Каждый – со своим. Виталька – с Машей. Дюк – с утратой Маши. Правда, ее у него никогда и не было. Но были сны. Мечты. А теперь он потерял на это право. Право на мечту, и все из-за того, чтобы сорвать даровые аплодисменты, утвердиться в равнодушных Виталькиных глазах. Но Витальку ничем не поразишь. Для него важно только то, что имеет к нему самое непосредственное отношение. Если «экстра» – то водка или печенье, потому что это он ест или пьет.
Шла география.
Учитель географии Лев Семенович рассказывал о климатических условиях. Дюк слышал каждый день по программе «Время» под музыку Чайковского, где сейчас тепло, где холодно. В Тбилиси, например, тропические ливни. В Якутии – высокие деревья стонут от мороза. Встать бы под дерево в своей стеклянной куртке. Или под тропический ливень – лицом к нему…
– Дюкин! – окликнул Лев Семенович.
Дюк встал. Честно и печально посмотрел на учителя, прося глазами понять его, принять, как принимает приемник звуковую волну. Но Лев Семенович был настроен на другую волну. Не на Дюка.
– Потрудитесь выйти вон! – попросил Лев Семенович.
– Почему? – спросил Дюк.
– Вы мне мешаете своим видом.
Дюк вышел в коридор. На стене висели портреты космонавтов. Гербы союзных республик.
Дюк постоял какое-то время как истукан. Потом прислонился к стене и съехал, скользя спиной. Сел на корточки.
Из учительской с журналом в руке шла Маша Архангельская. Ее лицо светилось. Она двигалась как во сне – на два сантиметра от пола. Это счастье несло ее по воздуху.
Как она умела сливаться со своим состоянием. Дюк видел ее несчастной из несчастных. А теперь – самой счастливой из людей. А поскольку Виталька – гарантное несчастье, то она скоро вернется в прежнее состояние, и мелкие слезки снова посыплются по ее лицу, брови опять станут красными, а лоб в нервных точках.
Она будет перемещаться из счастья в горе и обратно. Может быть, это и есть любовь? Может быть, лучше горькое счастье, чем серая, унылая жизнь…
Маша заметила Дюка, сидящего на корточках.
– Что с тобой? – нежно спросила она, как бы пролила на него немножечко переполняющей ее нежности.
– Ничего, – ответил Дюк.
Ему не нужна была нежность, предназначенная другому.
– Полкило пошехонского сыру, полкило масла и двадцать пачек шестипроцентного молока, – перечислил Дюк.
Продавщица – пожилая и медлительная – посчитала на счетах и сказала:
– Восемь рублей девять копеек.
– А можно я вам заплачу? – спросил Дюк и протянул деньги.
– В кассу, – переадресовала продавщица.
Работала только одна касса, и вдоль магазина текла очередь, как река с изгибами и излучинами и ответвленными ручейками.
– Долго стоять, – поделился Дюк и установил с продавщицей контакт глазами. В его глазах можно было прочитать: хоть вы и старая, как каракатица, однако очень милая и небось устали и хотите домой.
Когда на человека с добром смотришь и нормально с ним разговариваешь, не выпячивая себя, не качая прав, то легко исполняется все задуманное, и не обязательно для этого быть талисманом. Добро порождает добро. Так же, как зло высекает зло.
Продавщица посмотрела на тощенького, нежизнеспособного с виду мальчика, потом обежала глазами очередь в кассу. Совместила одно с другим – мальчика с очередью. И сказала: