Дюк подумал было – не пойти ли к ней, пока тети Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет и ничего не будет видно.
Дюк еще раз, более снисходительным взором оглядел свою комнату. Над диваном акварель «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А вместе с ним – одиночество и туберкулез.
Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими.
Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее.
Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду; заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию.
В кулинарии он купил на три рубля двадцать штук пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем «Элишка». Потом зашел в винный отдел. Встал в длинную очередь мужчин – хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желания. На оставшиеся деньги обрел три бутылки болгарского сухого вина.
Это – первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать.
Гости явились в два приема. Сначала пришли ребята: Хонин, Булеев и Сережка Кискачи.
Сережка был самый шебутной изо всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялись волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит – заразишься от него веселым бешенством, и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье.
Булеев – заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все отравляющие токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир – легкий и свободный. В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе, вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть.
Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева.
Кияшко явилась в платье на лямках – такая шикарная, что все даже заробели. А Сережка Кискачи сказал:
– Ну, Светка, ты даешь…
Мареева похудела ровно вполовину. На ее лице проступили скулы, глаза, а в глазах одухотворенность страдания.
– Ты что, болела? – поразился Дюк.
– Нет. Я худела. До пятой дырки.
Мареева показала пояс с пряжкой «Рэнглер», на котором осталась еще одна непреодоленная дырка.
– Ну ты даешь… – покачал головой Кискачи.
Все свои эмоции, как-то: восхищение, удивление, возмущение, он оформлял только в одном предложении: «Ну ты даешь…» Может быть, для конферансье больше и не надо. Но для публики явно недостаточно.
Оля Елисеева была такой же, как всегда, – кукла-неваляшка, с бело-розовым хорошеньким личиком. Она хохотала по поводу и без повода, с ней было легко и весело. В Оле Елисеевой поражали контрасты: внешнее здоровье и хронические болезни. Наружная глупость и глубинные, незаурядные способности. Она училась на одни пятерки по всем предметам.
У Дюка, например, все было гармонично: что снаружи, то внутри.
Итого вместе с Дюком собралось семь человек. Четыре мальчика и три девочки. Одной девочки не хватало. Или кто-то из мальчиков был лишним.
Сначала все расселись на кухне. Сережка Кискачи потер ладони и возрадовался:
– Хорошо! Можно выпить на халяву.
«На халяву» значило: даром, за чужой счет.
Досталось по три пирожных на брата и по два стакана вина.
На втором стакане Светлана Кияшко спросила:
– Саша! У тебя еще биополя немножечко осталось?
– Какого биополя? – удивилась Мареева.
Она училась в другой школе и была не в курсе талисмании Дюка. А Светлана Кияшко ей ничего не сказала, дабы не расходовать Дюка на других. Она поступила как истинная женщина, не склонная к мотовству. И Мареева тоже поступила как истинная женщина – скрыла факт обмена, чтобы выиграть в благородстве. А в дружбе фактор благородства важен так же, как в любви.
– А что? – настороженно спросил Дюк.
– У Бульки через неделю соревнования на первенство юниоров. Сходи с ним, а?
– Ты прежде у меня спроси: хочу я этого или нет? – не строго, но категорично предложил Булеев.
– Булеев! – театрально произнесла Кияшко. – Хочешь ли ты, чтобы Александр Дюкин пошел с тобой на соревнования?
– Нет. Не хочу, – спокойно отказался Булеев.
– Почему? – удивился Хонин.
– Я сам выиграю. Или сам проиграю. Честно.
– «Честно»! – передразнил Сережка. – Ты будешь честно, а у них уже список чемпионов заранее составлен.
– Это их дела, – ответил Булеев. – А я отвечаю за себя.
– И правильно, – поддержала Оля Елисеева с набитым ртом. – Иначе не интересно.
– Сам добежишь – хорошо. А если Дюк тебя подстрахует, что плохого? – выдвинул свою мысль осторожный Хонин. – Я считаю, надо работать с подстраховкой.
– Без риска мне не интересно, – объяснил Булеев. – Я без риска просто не побегу.
– Это ты сейчас такой, – заметил Сережка Кискачи. – А подожди, укатают сивку крутые горки.
– Когда укатают, тогда и укатают, – подытожил Булеев. – Но не с этого же начинать.
– Правильно! – обрадовался Дюк.
Он был рад вдвойне: за Булеева, выбравшего такую принципиальную жизненную позицию, и за себя самого. Иначе ему пришлось бы подготавливать победу. Ехать к судье. И еще неизвестно, что за человек оказался бы этот судья и что он потребовал бы с Дюка. Может, запросил бы, как Мефистофель, его молодую душу. Хотя какая от нее польза…
– Дело твое, – обиделась Светлана. – Я же не за себя стараюсь.
– А что Дюк должен сделать? – спросила Мареева.
– Ничего! – ответила Кияшко.
Мареева пожала плечами, она ничего не могла понять – отчасти из-за того, что все ее умственные и волевые усилия были направлены на то, чтобы не съесть ни одного пирожного и сократить себя в пространстве еще на одну дырку.
Дюк заметил: бывают такие ситуации, когда все знают, а один человек не знает. И это нормально. Например, муж тети Зины, Ларискин папаша, гуляет с молодой. Весь дом об этом знает, а тетя Зина нет.
– Пойдемте танцевать! – предложила неуклюжая Оля Елисеева и первая вскочила из-за стола.
Все переместились в комнату, включили Кияшкин маг и стали втаптывать ковер в паркет.
Танец был всеобщим, и Дюк замечательно в него вписывался. Он делал движения ногами, будто давил пятками бесчисленные окурки. Ему было весело и отважно.
Кискачи чем-то рассмешил Олю Елисееву, и она, не устояв от хохота, плюхнулась на диван всеми имеющимися килограммами. Ножка хрустнула, диван накренился. Все засмеялись. Дюк присел на корточки, исследовал ножку – она обломилась по всему основанию, и теперь уже ничего поправить нельзя. И как выходить из положения – непонятно.
Он взял в своей комнате стопку «Иностранок» и «Новых миров», подсунул под диван вместо ножки. Бедность обстановки из тайной стала явной.
Кассетный магнитофон продолжал греметь ансамблем «Чингисхан». Неуклюжий Хонин вошел в раж и сбил головой подвеску, висящую на люстре. Подвеска упала прямо в фужер, который Сережка держал в руках. Все заржали. Дюк заметил, что природа смешного – в нарушении принципа «как должно». Например, подвеска должна быть на люстре, а не в фужере. А в фужере должно быть вино, а не подвеска. Все засмеялись, потому что нарушился принцип «как должно» и потому что у всех замечательное настроение, созданное вином и ощущением бесконтрольности, а это почти свобода. И поломанный диван – одно из проявлений свободы.
Фужер треснул, издав прощальный хрустальный стон. Дюк забрал его из Сережиных рук, вынес на кухню и поглядел, как можно поправить трещину. Но поправить было нельзя, можно только скрыть следы преступления.
Фужер был подарен маме на свадьбу шестнадцать лет назад. С тех пор из двенадцати осталось два фужера. Теперь один.
Дюк вышел на лестницу, выкинул фужер в мусоропровод, а когда вернулся в комнату, увидел, что свет выключен и все распределились по парам.
Хонин с Мареевой, поскольку они оба интеллектуалы с математическим уклоном. Кискачи – с Елисеевой, поскольку он ее рассмешил, а ничто не роднит людей так, как общий смех. Булеев с Кияшкой, по принципу: «Если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге».
Дюк попробовал потанцевать между парами один, как солист среди кордебалета, но на него никто не обращал внимания. Все были заняты друг другом.
Дюк попробовал потанцевать между парами один, как солист среди кордебалета, но на него никто не обращал внимания. Все были заняты друг другом.
Дюк пошел к себе в комнату. Непонятно зачем. За ним следом тут же вошли Елисеева и Кискачи.
– Ты мне не веришь! – с отчаянием воскликнул Сережка.
– Ты всем это говоришь, – отозвалась Елисеева.
– Ну, хочешь, я поклянусь?
– Ты всем клянешься.
– Это сплетни! – горячо возразил Сережка. – Просто меня не любят. Я только не понимаю, почему меня никто не любит. Я так одинок…
Он склонил нечесаную голову в круглых очках и на самом деле выглядел несчастным и неожиданно одиноким.
Дюку показалось, что Елисеева хочет прижать Сережку к себе, чтобы своим телом растопить его одиночество. Он смутился и вышел к танцующим.
Танцевали только Булеев с Кияшкой. В комнате было душно от сексуального напряжения. Дюк не стал возле них задерживаться. Отправился на кухню.
На кухне за столом сидели Хонин с Мареевой и, похоже, решали трудную задачу… Хонин что-то вертел на листке, Мареева стояла коленями на табуретке, склонившись над столом своим похудевшим телом. Они оглянулись на Дюка с отсутствующими лицами и снова углубились в свое занятие.
Дюк постоял-постоял и вышел в коридор. В коридоре делать было абсолютно нечего. Он взял с вешалки куртку и пошел из дома, прикрыв за собой дверь, щелкнувшую замком.
На улице мело. Под ногами лежал снег, пропитанный дождем. Значит, скоро весна.
Возле подъезда дежурил старик с коляской. У коляски был поднят верх.
Дюк почувствовал вдруг, что может заплакать – так вдруг соскучился по маме. По обоюдной необходимости. У него даже выступили слезы на глазах. И в этот момент увидел маму, но почему-то похудевшую вдвое. Как Мареева.
Она подошла, и он понял: это не мама – другая женщина, чем-то похожая на маму и одновременно на Машу Архангельскую. Если бы маму и Машу перемешать в одном котле, а потом из них двоих сделать нового человека – получилась бы эта женщина с голубым от холода лицом. Как Аэлита. У нее были прозрачные дужки больших очков, и за ними большие прозрачные серые глаза.
– Мальчик, ты не знаешь, где тут квартира восемьдесят девять? – спросила Аэлита.
Дюк знал, поскольку это была его квартира.
– А вам кого? – спросил он.
– Я не знаю имени. Мальчик-шаман.
– Талисман, – поправил Дюк. – Это я.
– Ты? – удивилась Аэлита и даже сняла очки, чтобы получше рассмотреть Дюка.
Ничего особенного она в нем не увидела и вернула очки на прежнее место.
– Это хорошо, что я на тебя сразу напоролась. Это хорошая примета, – заключила Аэлита.
– Случайно… – философски возразил Дюк.
Если бы на сабантуй пришли четыре девочки, а не три, то он был бы сейчас дома и дверь никому, кроме мамы, не открыл. Аэлита бы постояла, постояла, да и ушла.
– Случайно ничего не бывает, – возразила Аэлита. – Все зачем-нибудь.
Дюк часто думал на эту тему. Что есть судьба? Нагромождение случайностей. Или все зачем-нибудь? А если второе – то зачем? Зачем, например, стоит перед ним эта странная марсианская женщина, от которой пахнет воздухом и водой, а именно – дождем? Которой он никогда не видел прежде, а кажется, будто знал давно.
Дюк смотрел на Аэлиту и раздумывал: как быть? Пригласить ее в свою квартиру или нет? Можно, конечно, подняться, зажечь свет и громко предложить своим гостям, как предлагает обычно Лев Семенович: «Потрудитесь выйти вон!»
И это было бы совершенно справедливо со стороны Дюка. Но гостям сейчас меньше всего хотелось выйти вон, в промозглый холод и мрак. Им хотелось быть там, где они есть.
– Можно, я к тебе не пойду? – спросила Аэлита. – Я твоих родителей стесняюсь. Еще подумают, что я ненормальная.
– Можно, – обрадованно разрешил Дюк.
– Пойдем в парадное, – предложила Аэлита. – Там батарея есть.
Они вошли в парадное. Поднялись на один пролет. Аэлита поставила на подоконник большую клетчатую сумку. Сняла варежки. Положила руки на батарею. Она грела их довольно долго. Потом спросила:
– Как ты думаешь, сколько мне лет? Только честно…
Дюк преувеличенно честно посмотрел на Аэлиту и сказал:
– Двадцать пять.
Он сложил в уме возраст мамы и Маши Архангельской – 34+16 – и разделил на два. Получилось двадцать пять.
– Сорок, – сказала Аэлита низким голосом.
Дюк вгляделся в нее пристальнее и не поверил.
– Не может быть, – сказал он.
– Я тоже не верю, – согласилась Аэлита. – Утром проснусь, вспомню, что мне сорок, и такое чувство, как после операции: приходишь в себя и узнаешь, что тебе отрезали ногу… Ужас… Кажется, что это не со мной. А потом вспомню, что до войны родилась. Давно живу. Значит, все-таки со мной…
Аэлита замолчала, всматриваясь в сумерки.
– А чего? Сорок – не много, – слукавил Дюк, поскольку этот возраст казался ему безнадежно отдаленным, давно миновавшим станцию под названием «Любовь». Ему казалось, что в этом возрасте уже смешно любить или быть любимым. И что делать в сорок лет – совершенно непонятно.
– Не много, – согласилась Аэлита. – Но и осталось тоже не много. Молодости считанные секунды остались. А молодость мне сейчас нужна больше, чем когда-либо. Раньше она была мне не нужна…
Из-под ее очков выползла слеза. Аэлита сняла слезу пальцем, но на ее место по этой же самой дорожке выкатилась следующая слеза, абсолютно такая же.
– Не плачьте, – попросил Дюк. – В конце концов, как у всех, так и у вас. Если бы вы одна старели, а все вокруг оставались молодыми, тогда было бы обидно. А так чего?
– Все – это все. А я – это я, – не согласилась Аэлита и упрямо шмыгнула носом.
– Вы хотите, чтобы я сделал вас моложе? – догадался Дюк.
– Немножечко, – тихо взмолилась Аэлита. – Всего на десять лет. Больше я не прошу…
– Но это не в моих возможностях. Для этого надо быть волшебником, а я только талисман.
– Не отказывайтесь! – шепотом вскричала Аэлита. – Я не из-за себя прошу. Мне все равно. Я, в конце концов, себя и так узнаю. Я – из-за него.
– Из-за кого?
– Я замуж выхожу. – Аэлита сняла очки, и ее лицо стало близоруким, беспомощным. Казалось, если пойдет, то вытянет перед собой руку, как слепая. Будет щупать рукой воздух, а ногами землю. – Он моложе меня на десять лет. Когда он родился, я уже в четвертый класс ходила…
– Ну и что? Если он вас любит, какая ему разница? – спросил Дюк, подмешивая в интонацию побольше беспечности. – Подумаешь, десять лет…
– Психологически… – Аэлита подняла палец. – Он не должен об этом знать.
Дюк посмотрел на палец и мысленно согласился. Знание действительно меняет дело. С тех пор как он узнал, что Аэлите сорок, а не двадцать пять, вернее, в тот момент, когда он об этом узнал, она постарела прямо у него на глазах. Как-то потускнела, будто покрылась временем, как пылью.
– А вы не говорите, сколько вам лет. Он и не узнает, – нашелся Дюк.
– «Не говорите»… – передразнила Аэлита. – Стала бы я за этим советом ехать за тысячу километров.
Дюк растерялся.
– Меня Клавдия Ивановна на тебя вывела. У нее знакомые в Прибалтике живут. Они сказали, что ты знакомый их знакомых.
Дюк понял, что слух о нем прошел по всей Руси великой и по дороге оброс, как снежный ком.
– Вы зря ехали, – сурово сознался Дюк и почувствовал, как стало колюче-жарко щекам. – Я не талисман.
– Талисман, – спокойно возразила Аэлита.
– Но я же лучше знаю, – мучительно улыбнулся Дюк.
– Ты не можешь этого знать.
– Как? – растерялся Дюк.
– Потому что твое, ну, вот это твое свойство – оно как талант. А талант не чувствуется. Это просто часть тебя. Как цвет глаз. Разве ты чувствуешь цвет глаз?
– Нет.
– Ну вот. Чувствуется только болезнь. А талант – это норма. Для тебя. Вот и не чувствуешь…
Аэлита надела очки и смотрела на Дюка с таким убеждением, что он подумал оторопело: а может, правда? Вдруг он действительно талисман, и теперь не надо себя искать, потому что он уже есть…
– Вы так думаете? – спросил Дюк.
– А чего бы я летела за тысячу километров?
Дюк молчал, испытывая самые разнообразные чувства, среди которых было и такое, как ответственность. Когда в тебя верят, ты должен соответствовать.
– А что я должен сделать? – спросил Дюк, испытывая готовность сделать все, что в его силах и свыше сил.
– Паспорт поменять. У меня там сороковой год рождения, а надо, чтобы пятидесятый.
– А где меняют паспорт?
– В милиции. Ты должен пойти со мной в милицию.
– И все? – поразился Дюк.
Он думал, что ему, как Коньку-горбунку, придется ставить во дворе три котла: «Один котел студеный, а другой котел вареный, а последний с молоком, вскипятя его ключом». Потом запустить туда Аэлиту и следить, чтобы она не сварилась. А оказывается, надо всего-навсего сесть в автобус и проехать три остановки до районной милиции.
– И все, – подтвердила Аэлита. – Если у меня в паспорте будет пятидесятый год рождения, он станет думать, что мне тридцать лет. И я сама стану так думать. Я обману время. Я буду самой молодой для него.