- Продаю и покупаю лен.
- Какие цены сейчас на лен?
- О каком льне изволите спрашивать, о светлосеменном или темносеменном?
Чиновник этот в своем кругу считался отменным психологом и обладал почти энциклопедическими познаниями по части быта, хозяйства и деловых отношений. Цены, квартирная плата, всевозможные сделки, проценты займов, жалованья - все это он знал досконально. Чиновник уверял, что достаточно человеку задать два или три контрольных вопроса, чтобы сразу выяснить, с кем имеешь дело.
- О светлосеменном льне хочу знать, - сказал чиновник сыскной полиции.
- Цены на светлосеменной лен держатся в таких пределах, - ответил коммерсант Карлсон. - Долгунец, или ростун, по сорок девять и пятьдесят рублей за берковец, американский - сорок три и сорок четыре, лен кудряш идет по тридцать шесть, моченцы по двадцать четыре или двадцать пять, а стланцы - по двадцать рублей.
- Что стоит берковец темносеменного льна?
- Сорок четыре, и никак не больше сорока пяти!
Продолжая внимательно слушать, чиновник отыскал глазами среди посетителей агента Спицаусиса, и шпик, перехватив вопрошающий взгляд, едва приметным, но недвусмысленным движением головы ответил "нет".
Теперь уж чиновник поверил, что задержанный и в самом деле благонамеренный торговец, но, будучи педантом, чиновник имел обыкновение проверять все до мельчайших деталей, даже когда дальнейшая проверка представлялась всего-навсего бюрократической формальностью, не больше. Подозвав солдата, что-то шепнул ему на ухо, и солдат проворно выскочил из харчевни.
- Покажите ваши руки, - сказал полицейский. - Ладонями вверх!
Адольф Карлсон вытянул перед собою спокойные, ничуть не дрожавшие руки, вывернул кверху крепкие ладони с отчетливыми линиями судьбы, очень хорошо на них были прочерчены эти линии, и вообще руки чистые, белые, настоящие руки добропорядочного коммерсанта, однако чиновник лишь мельком взглянул на ладони.
Молниеносной, хорошо отработанной хваткой полицейский распахнул пиджак Карлсона, движение было настолько изящно, стремительно, что пуговицы, выскочив из петель, остались целы. Чиновник отступил на шаг, впившись глазами в лицо Карлсона.
- Помилуйте, - проговорил коммерсант Карлсон, - ничего не понимаю!
Чиновнику полиции было известно, что революционеры под пиджаком за поясом носят маузеры - куда еще спрячешь такую пушку? - и тонкий нюх ищейки надоумил чиновника применить этот проверенный прием.
Если только Карлсон когда-нибудь носил под пиджаком за поясом маузер, он бы отреагировал иначе. Непроизвольные движения самозащиты были хорошо изучены чиновником.
Но коммерсант в святом недоумении глядел на него вопрошающим взглядом.
- Все в порядке, можете идти! - вместо извинения произнес чиновник. Вы свободны. Выпустить его!
Коммерсант Адольф Карлсон слегка склонил голову в знак того, что он все понял, спрятал паспорт в бумажник, не спеша повернулся и двинулся к выходу.
И тут в дверях показался посланный ранее солдат, а вслед за ним в харчевню протиснулся другой солдатик, совсем невоенной выправки, с низко съехавшим ремнем и подсумком, с фуражкой, наползавшей на уши, и каким-то затравленным взглядом голубых глаз.
При виде Карлсона странный тот солдатик на миг оцепенел, на лице его проступил неподдельный ужас.
Тут и чиновник заметил их встречу.
Чиновник видел затылок Карлсона, спокойно и неспешно направлявшегося к выходу, видел, как конвоиры расступаются, чтобы дать ему дорогу.
Странный солдат взглянул на полицейского.
"Ну же!" - через все помещение беззвучно кричали глаза полицейского.
Была допущена ошибка, сейчас полицейский получит подтверждение, но странный солдатик, скованный страхом, не мог из себя выдавить ни звука. Однако полицейский чиновник был человек достаточно искушенный, чтобы схватить суть положения.
- Задержите! - крикнул он солдатам.
Что не сумел сделать сыщик Спицаусис, сделал переодетый в солдатскую форму предатель Зиедынь.
Коммерсанта Карлсона, несмотря на его протесты, присоединили к меньшей группе из двух человек. Теперь их стало трое, охраняло же их шестеро солдат.
IV
В тот короткий миг, когда Карлсон, в недоумении то поднимая, то опуская свои длинные ресницы, направлялся к меньшей группе из двух человек, его взгляд на долю секунды скрестился с прелестными голубыми глазами предателя Зиедыня.
Темное предчувствие медянкой коснулось Зиедыня, скользкое, неуловимое, пока еще смутное, безболезненное предчувствие коснулось мягко и нежно, словно крыло летучей мыши во тьме, и лишь тремя годами позже Зиедынь на пустынной даче предстанет перед судом и ощутит холод смерти, ощутит и вспомнит те первые минуты, когда смерть еще только кружила над ним, присматриваясь, достаточно ли в Зиедыне мужества или все три долгих года он будет блуждать в потемках страха, и каждый день ему будет казаться вечностью, и каждый час плестись сороконожкой, у которой то одна, то другая нога застревает в месиве ужаса, каждая минута ползти будет ослизлой тропою улитки, все равно впереди неминуема смерть, молчаливая пасть, ибо нет на земле прощения предательству и слабодушию.
Не многое было дано ему, и это последнее отнято, да будет он проклят, да забудется имя его, а если и вспомнится, то лишь затем, - зачем его помнить нам?
Дружинника Зиедыня вместе с Дунтниеком арестовали в ночь с четверга на пятницу на конспиративной квартире по улице Суворова, 106, и в ту же ночь Зиедынь указал склад оружия, назвал известные ему имена, помянул о харчевне "Аустра" как одном из возможных мест сбора дружинников.
Ничего нельзя было сделать, поправить, задержать, отсрочить, не помогли сушеная крапивка, крест-накрест положенные прутья и коса, ударила молния, и занялся дом Зиедыня, и вот стоял он на обломках карточного домика, своим мерзостным предательским пальцем тыча в каждое более или менее знакомое лицо.
Когда их троих вывели во двор, Карлсон заметил еще одного задержанного. Он стоял в подворотне с конвоирами по бокам. Карлсон узнал в нем девятнадцатилетнего парня, одного из самых отчаянных, бесстрашных дружинников. Межгайлис по кличке Лиса - странное имя, странное совпадение, Карлсон знал, что ему не полагалось быть в харчевне, но система оповещения работала безупречно, значит, прослышал про облаву, прибежал разведать. Без оружия? Или оружие отнято при аресте? За цепочкой солдат толпились любопытные, вещь обычная в таких случаях, любопытных солдаты не трогали, выходит, Межгайлиса выдал все тот же Зиедынь.
Четыре года назад Межгайлис был на стройке мальчишкой на побегушках, а в свободное время развлекался не совсем обычно, особенно зимой, когда от мороза дыхание спирало. Межгайлис ходил по бульвару и оплевывал шубы прилично одетых граждан.
Позднее от своей подружки, служанки в богатом доме, он узнал, что плевки с барских шуб приходится ей счищать, господа их даже не замечают.
Товарищи вовлекли Межгайлиса в кружок, и в последние годы он усидчиво штудировал социал-демократическую литературу, активно участвуя в жизни организации. С первых дней революции его определили в боевую дружину, и он расхаживал с маузером в кармане, Теперь уж плевки его маузера господа чувствовали на своей шкуре. Грех жаловаться.
- По двое становись! - приказал офицер. - Во время ходьбы не разговаривать, по сторонам не оглядываться. Вперед шагом марш!
В дверях стояли повар, госпожа Дрейфогель, а между ними протиснулся мальчик-судомойка Юрис,
V
В ту пору, когда переселились в Ригу, я был таким, как Юрис. До этого жили в деревне, отец батрачил, семи лет от роду меня отдали в пастухи в имение "Саукас".
Частенько коров приходилось пасти по берегам озера Саукас, и самое яркое мое воспоминание тех лет - как я борюсь со сном: хотя утро зябкое, и туман, и роса, и ветер, а сон все равно донимает, так что в глазах зелено. Лучшим средством от него оказывалась удочка.
В ширину озеро было версты четыре, на том берегу в озеро впадала речка Клауце, а с нашей стороны брала начало другая речка, Дуньупе называлась, и в истоках ее водились лещи, щуки, плотва, язи, окуни, много всяких рыбин довелось мне там выудить.
Случалось в рыболовном азарте я забывал про стадо, и за такую оплошность мне не раз приходилось на собственной шкуре отведать того же удилища.
Суеверие в деревне было ужасающим, а от него и всякие запреты. Не стучи ложкой по миске, не то голод накличешь; не смей в ключ дунуть - опять же беду призовешь. Станешь в огонь плевать - волдыри на языке вскочат.
Слава богу, отец никогда не говорил таких глупостей, отец говорил: не колоти ложкой миску, ты другим мешаешь есть; или: не дуй в ключ, дыхание влажное, ключ поржавеет; или: не плюй в огонь, это некрасиво. В самом деле, некрасиво плевать в огонь; когда тебе вот так разъяснят, сразу все встанет на место.
Я замечал, что батраки, провеивая зерно, насвистывают - ветер призывают, но отец сказал - пустое это, таким ничтожным сотрясением воздуха, как свист, ветра не вызовешь. Другое дело, когда земля за день нагреется, над озером поднимется холодный туман, вот тогда будет ветер, или, если можно было бы огромными мехами привести в движение воздух, вот тогда бы был ветер, а так свисти не свисти - толку никакого, сплошной самообман.
Я замечал, что соседка пропускает вылупившихся цыплят через штанину старых брюк, при этом величая их ястребками, в надежде, что таких заговоренных цыплят ястреб не унесет, и все же летом ястреб изрядно потрепал ее выводок.
Еще старуха говорила, будто нельзя коровам давать клички цветов, не то быстро околеют; но потом, уже пастухом будучи, я убедился, что в помещичьем стаде есть и Ромашки, и Незабудки, и Астры, и все такие упитанные, лоснящиеся, здоровые, и тогда я понял, что суеверия исполняются лишь для тех, кто верит в них, и я решил не верить и оттого стал сильнее.
Примерно в то же время произошло мое знакомство с богом. Отец и мать, как и все в округе, ходили з церковь. Отец, вернувшись как-то от обедни, сказал: - Ты видел, сын, что церковь у нас просторная, есть в ней орган на хорах, есть амвон, алтарь, и все это сделал резчик и столяр по фамилии Бернхард из Риги, а Вейзенборн из города Митавы смастерил орган. Деринг написал над алтарем картину, а кто платил за все это? Мы, прихожане, заплатили за это, сын!
Мне повезло, что я родился в семье, где ценилась правда. С тех пор как себя помню, отец старался представить вещи в их истинном свете, не боясь нарушить закостенелые обычаи, укоренившиеся суеверия.
"Тебя нам аист принес, мы нашли тебя в капустных грядках" - так обычно у нас говорили маленьким детям, но отец мне объяснил: "Тебя мамочка под сердцем выносила". Потом я познакомился с легендой об Иисусе Христе. Отец объяснил, что это просто сказание, выдумка, кажимость. Возможно, такой человек некогда и жил, но затем из него сотворили легенду, и эту легенду приправили жизненной правдой, поучениями, такими, которые тогда казались нужными, добавили в нее добродетели, сроки постов и всякие обязанности, законы, которые необходимо терпеть и соблюдать. Мать иной раз ворчала: и чего ребенку голову забиваешь, все равно ничего не смыслит. Но отец знал, что делал, и я получил самое блестящее образование из всех возможных в батрацкой семье.
Детство и отрочество ушли на то, что я узнавал и отбрасывал предрассудки.
Речка Дуньупе кишела раками.
Понемногу мир расширялся, я усваивал новые географические понятия Даудзе, Сунаксте, Внесите,- Нерета, Залве, кругом волости, хозяева, работодатели, и с каждым новым батрацким Юрьевым днем я узнавал имена новых усадеб, имений. Отец прирабатывал еще и как стекольщик, во многих домах сверкали вставленные им окна.
Я узнал, что серого волка хоть кроликом назови, он все равно будет драть овец.
А на выгоне нарочно призывал громким голосом:
- Змеи, змеи, ко мне! - И все впустую, змеи боялись человека. Мне было велено не поминать змею, не то будет худо, как бы не так, длинный червь, болотная бечевка, аистова снедь или змея - называй как хочешь.
Был у нас холм шагов в полтораста высотой, а под ним гладь озера; я взобрался на вершину и стал рассуждать о ж"зни. По берегу росли ивы, с одного накренившегося ствола мы, ребятня, в часы полуденного роздыха ныряли вниз головой, иной раз больно ударяясь пузом или грудью о коварную поверхность, и мне подумалось: спрыгнешь с самой макушки дерева, ударишься об воду, как о камень, и расшибешься насмерть, но позднее понял, что трудности, если смотреть на них со стороны, кажутся такой же каменной твердью, совершенно неодолимыми, а подойдешь поближе да бросишься вниз головой, и коварная поверхность расступится - ласково плещет поток, голубое подводное царство, водоросли, обомшелые камни проплывают мимо, проплывают в молчании, только кровь в висках звенит...
Кровь звенела и зимой, когда в прохладном классе мы затаив дыхание следили за таинственным вращением модели мироздания.
Солнце сальной свечой полыхало в центре космоса, и Земля вращалась вокруг света, а вокруг Земли кружилась Луна, в полной тиши в темноте мы следили за великой мистерией, менялись времена года, Луна то поднималась, то уходила за континент, скрывалась по ту сторону планеты, и в Австралии крохотные человечки повисали вниз головой, совсем как летучие мыши в каретном сарае, и лунные затмения приходили на смену солнечным, и стоило хорошенько прислушаться, чтобы расслышать, как на крохотной Земле на еще более крохотную Луну брешут невидимые собаки, величиной не более пылинки.
Мне исполнилось тринадцать, когда родился брат Роберт и мы перебрались в Ригу.
На прощание я обежал дорогие сердцу места, сказал последнее "прости" холму, озеру, школе, распрощался с конюшнями, коровниками, сказал, что они опостылели мне, что хочу поскорей уехать, увидеть, открыть для себя новую землю - город.
Наше жилье на Артиллерийской улице в подвале двухэтажного деревянного дома после узкой батрацкой показалось просторным. Сырость подвала и влажные стены меня не пугали, - молодому парню ревматизм костей не ломит. Отец, мать, я, братья Эрнест, Роберт - все мы начали новую жизнь.
Удивило только то, что и в Риге, совсем как в деревне, держали коров, телят, коз, овец, не говоря уж о свиньях и курах. Наш двор мычал, блеял, хрюкал, кудахтах, крякал ничуть не меньше, чем скотные дворы поместий. Только не было прежнего простора, страшная теснота от курятников, свинарников, закутов. Вдобавок ко всему во дворе располагались конюшни, где жившие в доме извозчики держали лошадей.
Дальше громоздились дома, и улицы тянулись словно борозды, пропаханные великанами в каменистом поле.
В те дни я ждал чуда, и чудо явилось, такое же чудо, как и мальчику-судомойке Юрису. Словно завороженный смотрел я в жаркую пасть печи, я, пастушонок в пекарне, ученик пекаря, смотрел и ждал, когда огонь шепнет мне волшебное слово и оно наконец меня выведет в мир взрослых, свободных людей.
Первый рабочий день показался желанным, как пряник. С благоговением оглядывал я блеклое месиво теста, припорошенные мукой квашни - наша квашня ни густа, ни пуста! Когда хлеб печешь, колобок из поскребышек пастушьим оброком волку отдай - те времена позади!
Квашник, поскребушка? А ну подай-ка мне поскребутку! С этого дня они станут моим рабочим инструментом.
И куда это месилка задевалась?
Рабочие таскали ушаты с крутым кипятком, подливали его в кадки с мукой.
Клубился мучной туман, мучной туман теперь заменит холодный туман пастушьих рассветов. Устье печки дышало жаром, мне казалось, я очутился вблизи солнца, где для счастливых детишек пекутся сладкие пряники. Тайком отведал кусочек теста, сколько пристало его на кончик пальца. Хозяин мимоходом погладил меня по голове, сказал:
- Приглядывайся, парнишка, что тут и как, сегодня дел у тебя никаких. Хорошенько посмотри, как пекут хлебы, как пекут сдобы, калачи, а уж завтра приступишь. Завтра сам станешь пекарем. Ты ведь хочешь стать моим работником?
Стать? Это было новое слово, в деревне все говорили "сделаться", мой хозяин был очень ученый и, уж конечно, умный человек, и я сказал на это:
- Вы такой добрый!
До сих пор стыжусь тех слов, как-то вырвались, а хозяин, усмехнувшись странно, спросил, неужто он и в самом деле такой добрый? Ну а какой он все-таки добрый?
- Вы такой же добрый, как мой папа, - ответил я.
Отец уже несколько дней работал на вагонной фабрике "Феникс", кистью размазывая охру по широким стенам вагонов. Чтобы побольше заработать, он нередко оставался без обеда и в таких случаях приносил обратно взятые с собою бутерброды. Ломти пахли скипидаром, и я удивлялся, как можно есть такой хлеб. Отец у меня был добрый. Работящий, приветливый, однако житейские заботы иногда омрачали его, помню, в те давние дни раз-другой мне досталось от него вожжами, помню алые рубцы на плечах. Ну вот, теперь ты флигель-адъютант, при аксельбантах, смеялись мальчишки.
Я знаю, куча несделанных дел, вечная спешка портили отцовский характер, но об этом в другой раз.
В тот момент хозяин показался мне белым ангелом, слетевшим с облаков, и весь свой первый день в пекарне я провел, точно в сказке.
Пузатые квашни из липы и дуба, для каждого печева своя. Кадушки для теста из муки грубого помола, дежи для опары и чаны для сладкого теста. Корыта для булок. Ушаты, бадейки, бочки из березы, ступы, растирки, глиняные кувшины - да, все это завтра предстоит мне чистить, скоблить, оттирать, кипятком ошпаривать, высушивать.
Еще придется колоть и таскать дрова. Температура в печи должна быть постоянная, свыше ста шестидесяти градусов по Цельсию. Ну да на это много сил не требуется, дрова с умом надо колоть. Еще на мне забота - качать воду в чан и носить ее ведрами на коромысле, но это уж чистый пустяк.