На всем протяжении пирса маленькие мальчики с дедушками ловили крабов. Клали наживку – сырую курятину – в маленькую клетку, опускали клетку на веревке в воду. В 80-х этот пирс был разрушен сильным штормом, но “Нэйтанз” – любимый ресторан Роберта – уцелел. Обычно у нас хватало денег только на один хот-дог и одну порцию кока-колы. Роберт съедал почти всю сосиску, а я – почти всю капусту. Но в тот день у нас хватило денег на две порции всего, чего мы пожелали. Мы пошли поздороваться с океаном, и я спела Роберту “Coney Island Baby” – песню The Excellents. Роберт написал на песке наши имена.
В тот день мы никем не притворялись и не знали никаких забот. Нам повезло, что этот момент запечатлен на фото. Это наш первый настоящий портрет в Нью-Йорке. Мы такие, какими были на самом деле. Всего несколько недель назад мы были на самом дне, но теперь наша синяя звезда, как выражался Роберт, поднималась к зениту. Поезд “Эф” повез нас в долгий обратный путь. Мы вернулись в свою каморку и разобрали постель, радуясь, что мы вместе.
Мы с Гарри и Робертом сидели в “Эль-Кихоте” – ели креветок с зеленым соусом и рассуждали о слове “магия”. Роберт часто употреблял это слово, говоря о наших отношениях, удачном стихотворении или рисунке, а позднее – при отборе фотографий или контрольных отпечатков.
– Вот в этом есть магия, – говорил он.
Гарри, подыгрывая увлечению Роберта Алистейром Кроули, стал уверять, что этот черный маг ему отец родной.
– Сможешь вызвать своего папу, если мы начертим на столе пентаграмму? – спросила я. Тут к нам присоединилась Пегги и вернула всех с небес на землю:
– Ну что, волшебники-недоучки, кто наколдует презренный металл на оплату обеда?
Чем занималась Пегги? Толком не знаю. Знаю лишь, что она работала в МоМА. Мы часто шутили, что во всем отеле только я и Пегги трудоустроены официально. Пегги – темноглазая, загорелая, с волосами, собранными в тугой “конский хвост”, – была добра и жизнерадостна и, казалось, всех на свете знала. Ее легко было представить в роли второго плана в каком-нибудь фильме про битников. Между бровей у Пегги была родинка, которую Аллен Гинзберг прозвал ее третьим глазом. Мы были занятной компанией. Все разом галдели, любя препирались, затевали словесный спарринг – это была настоящая какофония дружеского спора.
Мы с Робертом ссорились нечасто. Он редко повышал голос, но если уж сердился, это было заметно по глазам, по лбу. Иногда Роберт сердито выставлял челюсть. Улаживать свои конфликты мы ходили в “нехорошую пончиковую” на углу Восьмой авеню и Двадцать третьей улицы. Это было вылитое кафе с картин Эдварда Хоппера – точнее, было бы, если бы он решил нарисовать заведение сети “Данкин донатс”. Кофе был из пережаренных зерен, пончики – черствые, зато тут можно было сидеть до утра. В пончиковой мы не страдали от тесноты – не то что в номере. Нас никто не тревожил. В любой час дня и ночи там толкалась чрезвычайно пестрая публика: наркоманы под кайфом, “ночная смена” проституток, люди, поменявшие страну или пол. В этом мирке легко было оставаться незамеченным – разве что скользнут по тебе взглядом и отвернутся.
Роберт всегда брал пончик с желе, обсыпанный сахарной пудрой, а я – французский круллер. Круллеры почему-то были на пять центов дороже обычных пончиков. Всякий раз, когда я делала заказ, Роберт говорил:
– Патти! На самом деле ты эти круллеры вовсе не любишь. Просто выпендриваешься. Берешь их только потому, что они французские.
Роберт прозвал их “круллеры поэтов”.
Этимологию слова “круллер” нам растолковал Гарри. Оказалось, они родом не из Франции, а из Голландии. Эти легкие воздушные крученые кольца из заварного теста едят в Жирный вторник – накануне Пепельной среды, начала Великого поста. В тесто для крулллеров кладут яйца, сливочное масло, сахар – все, что в пост запрещено. Я провозгласила круллеры святыми пончиками:
– Посередине дырка, чтобы на нимб было похоже.
Гарри всерьез призадумался над моей версией, а затем отчитал меня с притворным раздражением:
– Нет, “круллер” на голландском значит другое. Не “нимб”.
В общем, до сих пор не знаю, много ли в круллерах святости, но с Францией они у меня больше не ассоциировались.
Однажды Гарри и Пегги позвали нас в гости к композитору Джорджу Клейнсингеру[59], который занимал в “Челси” номер из нескольких комнат. Я обычно чуралась походов в гости, особенно к взрослым. Но Гарри соблазнил меня вестью, что Джордж написал музыку к “Арчи и Мехитабель” – серии комиксов о дружбе таракана с уличной кошкой[60]. Комнаты Клейнсингера были скорее тропическими джунглями, чем гостиничным номером: самый подходящий антураж для Анны Каван. Главным сокровищем считалась коллекция экзотических змей, в том числе двенадцатифутовый питон. Роберт зачарованно уставился на змей, но я сильно перетрусила.
Пока все по очереди гладили питона, я невозбранно рылась в музыкальных произведениях Джорджа: ноты были свалены там и сям среди папоротников, пальм и клеток с соловьями. Я возликовала, обнаружив на каталожном шкафу стопку оригинальной партитуры “Аллеи Шинбон” – мюзикла об Арчи и Мехитабель. Но главным открытием для меня стало наглядное подтверждение того, что этот скромный и добродушный джентльмен-змеевод сочинил музыку “Тубы Тубби”. Он сам сказал мне об этом, и я чуть не прослезилась, когда он показал мне оригинальные ноты любимой музыки моего детства.
Отель “Челси” был точно кукольный домик из “Сумеречной зоны”[61]: каждый из ста номеров – отдельная маленькая вселенная. Я бродила по коридорам, высматривая духов отеля – и живых, и мертвых. Немножко озорничала: толкнув приоткрытую дверь, увидела в щелочку рояль Вирджила Томсона[62], или слонялась у двери с табличкой “Артур К. Кларк”, надеясь его подстеречь. Иногда мне встречались немецкий ученый Герт Шифф, не расстававшийся с книгами о Пикассо, или Вива[63], всегда благоухавшая одеколоном “О соваж”. У всех можно было научиться чему-то важному, но никто, похоже, не купался в роскоши. Казалось, даже успешные люди живут как эксцентричные бродяги – на большее средств не хватает.
Я обожала “Челси”, его поблекшую элегантность, его бережно хранимую историю. По слухам, где-то в недрах подвала, который часто заливало, таились чемоданы Оскара Уайльда. Это в “Челси” провел последние часы жизни Дилан Томас, погрузившись в пучины поэзии и алкоголя. Томас Вулф корпел над толстенной рукописью, из которой получился роман “Домой возврата нет”. На нашем этаже Боб Дилан сочинил “Sad-Eyed Lady of the Lowlands”. А еще рассказывали, что Эди Седжвик как-то под кайфом устроила в своем номере пожар – взялась при свете свечки наклеивать себе густые накладные ресницы.
Сколько же людей творило, беседовало и бесновалось в этих комнатах викторианского кукольного домика! Сколько юбок прошуршало по истертому мрамору лестниц! Сколько скитальческих душ заключало здесь союз, оставляло свой след и гибло! Я задувала свечи в руках их призраков, молча переходя с этажа на этаж, мечтая вступить в телепатическую связь с предыдущим поколением гусениц-что-курили-кальян.
Гарри уставился на меня с притворной укоризной. Я расхохоталась.
– Чего смеешься?
– Щекотно.
– Ты что же, чувствуешь щекотку?
– Да, самая настоящая щекотка.
– Феноменально!
Иногда к игре присоединялся Роберт. Гарри затевал с ним игру в гляделки и пытался взять верх, роняя замечания типа: “У тебя немыслимо зеленые глаза!” Партия затягивалась на несколько минут, но стоицизм Роберта всегда побеждал. Гарри никогда не признавал, что Роберт выиграл. Просто отворачивался и возвращался к прерванному разговору, словно и не играл. Роберт многозначительно улыбался, не скрывая удовлетворения.
Гарри увлекся Робертом, но в итоге с ним сдружилась я. Часто я заходила к Гарри одна. По комнате была разложена его огромная коллекция юбок с изящной лоскутной аппликацией – национальная одежда индейцев-семинолов. Этими юбками он очень дорожил и, по-видимому, радовался, когда я их примеряла. А вот к украинским пасхальным яйцам, раскрашенным от руки, он не разрешал мне прикасаться. С этими яйцами он нянчился, точно с малюсенькими младенцами. Яйца, как и юбки, были расцвечены замысловатыми узорами. Как бы то ни было, Гарри позволял мне забавляться своим собранием магических жезлов, которые хранил завернутыми в газеты. Это были шаманские жезлы с тончайшей резьбой, почти все – дюймов восемнадцать длиной. Но мне больше всего нравился самый маленький, не больше дирижерской палочки, покрытый патиной, точно старинные четки, отшлифованные неустанными молитвами.
Мы с Гарри гнали пургу об алхимии и Чарли Пэттоне[64] разом. Гарри мало-помалу монтировал из многочасового отснятого материала свою таинственную экранизацию “Возвышения и падения города Махагонни” Брехта. Что собой представляет этот фильм, никто из нас толком не знал, но каждого из нас Гарри рано или поздно приглашал принять участие в этой неспешной работе. Гарри ставил мне записи ритуалов племени киова с использованием пейота и народные песни Западной Вирджинии. В голосах вирджинских певцов я почувствовала что-то родное. Вдохновилась, сочинила песню, спела ее Гарри. Но моя песня рассеялась в затхлом воздухе его комнаты, заваленной всякой всячиной.
Мы с Гарри гнали пургу об алхимии и Чарли Пэттоне[64] разом. Гарри мало-помалу монтировал из многочасового отснятого материала свою таинственную экранизацию “Возвышения и падения города Махагонни” Брехта. Что собой представляет этот фильм, никто из нас толком не знал, но каждого из нас Гарри рано или поздно приглашал принять участие в этой неспешной работе. Гарри ставил мне записи ритуалов племени киова с использованием пейота и народные песни Западной Вирджинии. В голосах вирджинских певцов я почувствовала что-то родное. Вдохновилась, сочинила песню, спела ее Гарри. Но моя песня рассеялась в затхлом воздухе его комнаты, заваленной всякой всячиной.
Что мы только не обсуждали – от мифов о Древе Жизни до функций гипофиза. Мои знания были по большей части интуитивными. Воображение у меня было богатое, и я всегда охотно играла в нашу любимую игру: Гарри, точно экзаменатор, задавал вопросы, а в ответе следовало выказать познания и сплести байку на фактической основе.
– Что ты ешь?
– Горох.
– А зачем ты его ешь?
– Хочу уесть Пифагора.
– Под звездами?
– Вне круга.
Начинали мы с простых вопросов и продолжали игру, пока не добивались красивой концовки, ударной фразы, как в лимерике. Обычно у нас это получалось, если только я не спотыкалась, выбрав неточную аллюзию. Гарри не сбивался никогда: казалось, он во всем на свете хоть немного да разбирается. Фактами умел манипулировать, как никто.
А еще Гарри виртуозно плел веревочные узоры[65]. Когда у него было хорошее настроение, он доставал из кармана веревочное колечко длиной несколько футов и сплетал звезду, индейскую богиню или “колыбельку для кошки” (в варианте для одной пары рук). Мы все сидели у его ног в вестибюле и с детским упоением смотрели, как его ловкие пальцы, перекручивая и завязывая узлами кольцо, плетут четкие силуэты. Гарри исписывал сотни страниц научными описаниями веревочных фигур и их символического смысла. И делился с нами этой ценной информацией, которая, увы, не удерживалась в нашей памяти: ведь мы, словно загипнотизированные, глазели, как чародействуют его пальцы.
Однажды я сидела в вестибюле и читала “Золотую ветвь”. Подошел Гарри и заявил: “А, у тебя первое издание, двухтомник! И совсем затрепанный!” И стал настойчиво зазывать меня в магазин Сэмюэля Вайзера – посмотреть хоть одним глазком на сильно дополненное третье издание, предпочитаемое знатоками. У Вайзера был самый широкий в городе ассортимент эзотерической литературы. Я согласилась пойти, если они с Робертом не обкурятся. Собственно, нас троих вместе было опасно выпускать из отеля, даже в здравом уме и трезвой памяти. А наша троица в лавочке оккультных книг – это точно чересчур…
Гарри был близко знаком с братьями Вайзерами, и мне выдали ключ от застекленного шкафа, чтобы я ознакомилась со знаменитым изданием “Золотой ветви” 1955 года: тринадцать тяжелых томов в зеленых обложках с многозначительными заглавиями: “Дух кукурузы”, “Козел отпущения”… Гарри и Вайзер скрылись где-то в подсобных помещениях – скорее всего, сели расшифровывать какой-нибудь рукописный мистический трактат. Роберт раскрыл “Дневник наркомана – злого духа”.
Казалось, мы зависли в магазине на много часов. Гарри долго не появлялся. Потом мы увидели, что он застыл, словно бы в трансе, посреди главного зала. Сколько мы ни наблюдали за ним, он даже не шевелился. Наконец озадаченный Роберт подошел к нему и спросил:
– Что ты делаешь?
Гарри вытаращился на него. Глаза у него были словно у заколдованного козла.
– Читаю.
В “Челси” мы перезнакомились с уймой занятных людей, но когда, прикрыв глаза, я вызываю из памяти их лица, прежде всего почему-то является Гарри. Может, потому, что он первый нам повстречался, когда мы переступили порог отеля. Но скорее всего, причина другая: времена были волшебные, а Гарри верил в волшебство.
* * *Больше всего Роберт мечтал попасть в круг Энди Уорхола. Подчеркну: он категорично не хотел сделаться протеже Уорхола, сниматься в его фильмах. Роберт часто повторял: “Я знаю секрет фокусов Энди”. Надеялся: стоит им разговориться, и Энди опознает в нем равного. Я не сомневалась, что Роберт заслуживает аудиенции у Энди, но не верила в возможность серьезного разговора между ними: Энди ловко, как угорь, ускользал от бесед по существу.
Мечта Роберта привела нас в “Бермудский треугольник” Нью-Йорка: район “Брауниз”, “Канзас-Сити Макса” и “Фабрики”. Все эти точки находились в двух шагах одна от другой. К тому времени “Фабрика” уже переехала с Сорок седьмой улицы в дом 33 на Юнион-сквер. Уорхоловская тусовка ходила на ланч в “Брауниз” – ресторан здорового питания по соседству с “Фабрикой”, а на ночь закатывалась к “Максу”.
В первый раз мы отправились к “Максу” в сопровождении Сэнди Дейли: побоялись идти одни. Местных правил игры мы не знали, а Сэнди выполняла роль бесстрастного опытного гида. У “Макса” существовала жесткая социальная иерархия: прямо как в школе, вот только высшей кастой считались не здоровяки футболисты или красотки болельщицы. Местная “королева выпускного бала” родилась мужчиной (зато ходила в женском платье и по женственности могла дать сто очков вперед едва ли не любой даме).
“Канзас-Сити Макса” находился на углу Восемнадцатой улицы и Южной Парк-авеню. Теоретически это был ресторан, хотя почти никто из нас по бедности не мог заказывать там съестное. Хозяин, Микки Раскин, слыл покровителем творческих людей: в “час коктейлей” посетители, у которых хватало денег на одну порцию напитка, могли пройти к бесплатному шведскому столу. Поговаривали: если бы не этот шведский стол, в меню которого входили, например, “крылышки Баффало”, сотни нищих художников и трансвеститов умерли бы с голоду. Я за шведским столом у “Макса” никогда не бывала, поскольку днем работала. И Роберт не бывал – гордость не позволяла, да и не пил он спиртного.
Над входом висел громадный черно-белый тент, над окнами – вывески: “Вы входите в “Канзас-Сити Макса”. Обстановка была аскетичная, без претензий на роскошь, единственным украшением служили большие абстрактные полотна – подарки художников, задолжавших заведению астрономические суммы за выпивку. Стены были белые, все остальное – диваны, скатерти, салфетки – красного цвета. Даже коронное блюдо – турецкий горох – подавали в красных мисочках. Главным соблазном было мясо морских и земных тварей: омары и стейки. Роберт стремился попасть в озаренный красными светильниками зал избранных, упорно пробивался к легендарному круглому столу, где все еще витала нежно-розовая аура отсутствующего “серебряного короля”.
Впервые переступив порог “Макса”, мы дальше первого зала не углубились. Уселись за столик, взяли на всех один салат, съели турецкий горох – совершенно несъедобный. Роберт и Сэнди заказали кока-колу, я – чашку кофе. Вокруг все было мертво, как в пустыне. Сэнди помнила времена, когда “Макс” был средоточием светской жизни во вселенной “подземных”[66]: когда за круглым столом, сохраняя безразличный вид, царил Энди Уорхол, сопровождаемый королевой в горностаях – харизматичной Эди Седжвик. Фрейлины были одна красивее другой, а в роли странствующих рыцарей выступали Ундина[67], Дональд Лайонс[68], Раушенберг, Дали, Билли Нейм[69], Лихтенштейн, Джерард Маланга[70] и Джон Чемберлен[71]. В недавнем прошлом за круглым столом сиживали другие короли и королевы – Боб Дилан, Боб Ньювирт[72], Нико, Тим Бакли, Дженис Джоплин, Вива, группа The Velvet Underground. Все сливки антивысшего общества, кого ни назови. Но по их общей кровеносной системе текли амфетамины: разгоняли их жизнь до бешеной скорости и губили на лету. “Колеса” раздували в королях и рыцарях паранойю, постепенно отнимали у них врожденные таланты, внушали сомнения в себе, иссушали красоту.
Ни Энди Уорхол, ни его придворные вельможи больше не появлялись у “Макса”. Энди после выстрела Валери Соланас вообще мало бывал в обществе, но, вероятно, была и другая причина: он просто, по своему обыкновению, заскучал. И все же осенью 1969-го “Макс” оставался культовым рестораном. В дальнем зале собирались те, кто мечтал получить ключик ко второму “серебряному королевству” Энди – новой “Фабрике”, которая, по распространенному мнению, принадлежала скорее коммерции, чем искусству.
Наш дебют у “Макса” прошел тихо. Домой мы вернулись на такси – расщедрились ради Сэнди: шел дождь, нам не хотелось, чтобы подол ее длинного черного платья волочился по грязи.
Первое время мы так и ходили к “Максу” втроем. Сэнди относилась к этим вылазкам абсолютно спокойно и служила буфером между Робертом и мной: мне в этом заведении совсем не нравилось, я злилась и шипела. Но мало-помалу я взяла себя в руки и смирилась с посиделками у “Макса” как с рутинной обязанностью, выполняемой ради Роберта. В восьмом часу вечера я возвращалась с работы, мы с Робертом шли в закусочную и ужинали горячими сырными бутербродами. Рассказывали друг другу, как прошел день, показывали новые творения. А потом долго судили и рядили, в чем пойти к “Максу”.